Страница:
В 1940 году Балашов участвовал в финской кампании, служил в политотделе 51-й стрелковой дивизии. В одном из написанных о Балашове партийных отзывов сказано так: «Неоднократно сам лично видел его в бою, увлекающего подразделение вперед за Родину, за Сталина, где он проявил мужество, смелость, отвагу и награжден за это орденом Красной Звезды».
Вскоре после нашей встречи в Одессе 28 августа 1941 года в политдонесении, направленном из дивизии в армию, говорилось: «За последние дни особенно отличился 287-й стрелковый полк, где командиром капитан Ковтун и военком старший политрук Балашов. Полк отразил много ожесточенных атак в несколько раз превосходящего по численности противника. Мужественный и храбрый военный комиссар 287-го стрелкового полка старший политрук Балашов в самые критические минуты появлялся на самых опасных участках и личным примером воодушевлял бойцов и командиров». А еще через неделю в политдонесении, отправленном в штаб армии 6 сентября, снова упоминается Балашов: «Сегодня ранен вторично военком 287-го стрелкового полка старший политрук Балашов. Прошу прислать из резерва политсостава двух человек для работы в частях военкомами до возвращения товарища Балашова из госпиталя».
Балашов вернулся из госпиталя в свой полк, воевал с ним до конца под Одессой, потом в Севастополе. И только следующее ранение и очередной госпиталь забросили его с Южного фронта на Западный, под Москву, где я встретил его в декабре сорок первого в должности комиссара штаба 323-й стрелковой дивизии.
Пройдя невредимым через тяжелые зимние и весенние бои под Москвой, Балашов в апреле 1942 года, получив наконец звание батальонного комиссара, стал комиссаром 324-й стрелковой дивизии, а потом замполитом 11-й гвардейской дивизии.
11-я гвардейская дивизия, последняя, в которой служил Балашов, закончила войну в Восточной Пруссии, но гвардии полковник Никита Алексеевич Балашов, не дожив до этого, скончался от ран в 16 часов 55 минут 13 мая 1943 года.
Война – и это случается куда чаще, чем может показаться тем, кто не знает всех подробностей ее кровавой бухгалтерии, – порой так нелепо и горько шутит с людьми, что только руками разводишь. Несколько раз раненный и возвращавшийся с недолеченными ранами на передовую, ходивший много раз в атаки и контратаки и под Одессой, и под Севастополем, и под Москвой, Балашов погиб не на поле боя, а во время затишья, во втором эшелоне, на тактических занятиях. Невозможно без горечи читать, как все это произошло:
«13 мая в 10.00 я и гвардии полковник Балашов выехали в 33-й полк для выдачи партийных документов. По окончании выдачи партдокументов мы направились на тактические занятия во 2-й стрелковый батальон. Занятия проходили с боевыми стрельбами...
Гвардии полковник Балашов и сопровождавшие его командиры находились несколько сзади пехотных подразделений и двигались вслед за ними. В это время в 8 – 10 метрах от них разорвалась мина, в результате чего был тяжело ранен гвардии полковник Балашов и получил легкое ранение командир полка подполковник Куренков.
Огонь был прекращен.
Гвардии полковнику Балашову была немедленно сделана перевязка, и в 14.30 на автомашине я доставил его в медсанбат, расположенный в лесу. Здесь ему было сделано переливание крови, произведена операция. Во время операции в 16 часов 55 минут в моем присутствии гвардии полковник Балашов умер».
Дальше в донесении следует рассказ о том, как именно произошел этот недолет мины: о том, как командир минометного расчета делал замечание одному из своих подчиненных и отвлекся, а в это время другой его подчиненный, не ко времени проявив старательность, в спешке опустил в ствол мину без дополнительного заряда. Из-за отсутствия этого заряда мина разорвалась с недолетом и смертельно ранила Балашова.
Дальше в донесении излагаются сведения о людях, которые без всякого умысла с их стороны стали причиной гибели Балашова, все хорошие солдаты, до этого уже по одному и по два раза раненные и опять вернувшиеся на фронт... Произойди этот выстрел на несколько секунд раньше или позже, ничего бы не случилось. Иди Балашов в этот момент на несколько шагов левее, чем он шел, не окажись он именно в эту секунду именно на этом месте, тоже ничего не случилось бы.
Тем не менее наводчик, который, ревностно относясь к своим обязанностям, стремясь не снизить темпа огня, самовольно, без приказа командира расчета, произвел роковой выстрел, был предан суду военного трибунала.
Читая эти строчки донесения, я почему-то подумал, что Балашов, будь он ранен легко, а не смертельно, наверное, воспротивился бы этому. Но он был ранен смертельно, и на следующий день, 14 мая, в районе командного пункта дивизии у лесничества состоялся траурный митинг, посвященный памяти гвардии полковника Балашова.
«Выступавшие на митинге генерал-лейтенант Баграмян, командир дивизии гвардии генерал-майор Федюнькин, представители от частей и спецподразделений отметили, что дивизия потеряла пламенного большевика, мужественного и смелого воина, человека, который беззаветно любил Родину и беспредельно ненавидел врага. На митинге присутствовало около двух тысяч бойцов и командиров. Гроб с телом на машине отправили в город Сухиничи. Бойцы и командиры впереди машины несли венки и ордена гвардии полковника Балашова».
На следующее утро в Сухиничах на площади Ленина состоялись похороны. От Военного совета с надгробной речью выступил командующий 16-й армией генерал-лейтенант Баграмян.
В это же утро, когда хоронили Балашова, в частях дивизии, как об этом свидетельствует «Журнал боевых действий», «продолжались батальонные учения... с боевой стрельбой, с танками и с артиллерией». Дивизия готовилась к предстоящим боям за Орел. Война продолжалась...
Встреченного мною впервые под Одессой в должности командира 25-й Чапаевской дивизии Ивана Ефимовича Петрова я знал потом на протяжении многих лет, и знал, как мне кажется, хорошо, хотя, быть может, и недостаточно всесторонне. Петров был человеком во многих отношениях незаурядным. Огромный военный опыт и профессиональные знания сочетались у него с большой общей культурой, широчайшей начитанностью и преданной любовью к искусству, прежде всего к живописи. Среди его близких друзей были такие превосходные живописцы, как Павел Корин и Урал Тансыкбаев. Относясь с долей застенчивой иронии к собственным дилетантским занятиям живописью, Петров обладал при этом своеобразным и точным вкусом. И пожалуй, к сказанному стоит добавить, что в заботах по розыску и сохранению Дрезденской галереи весьма существенная роль принадлежала Петрову, ставшему в конце войны начальником штаба Первого Украинского фронта. Он сам не особенно распространялся на эту тему, тем более хочется упомянуть об этом.
Петров был по характеру человеком решительным, а в критические минуты умел быть жестоким. Однако при всей своей, если так можно выразиться, абсолютной военности и привычке к субординации он не жаловал тех, кого приводила в раж именно эта субординационная сторона военной службы. Он любил умных и дисциплинированных и не любил вытаращенных от рвения и давал тем и другим чувствовать это.
В его поведении и внешности были некоторые странности, или, вернее, непривычности. Он имел обыкновение подписывать приказы своим полным именем «Иван Петров» или «Ив. Петров», любил ездить по передовой на «пикапе» или на полуторке, причем для лучшего обзора частенько стоя при этом на подножке.
Контузия, полученная им еще в гражданскую войну, заставляла его, когда он волновался и особенно когда сердился, вдруг быстро и часто кивать головой так, словно он подтверждал слова собеседника, хотя обычно в такие минуты все бывало как раз наоборот.
Петров мог вспылить и, уж если это случалось, бывал резок до бешенства. Но к его чести надо добавить, что эти вспышки были в нем не начальнической, а человеческой чертой. Он был способен вспылить, разговаривая не только с подчиненными, но и с начальством.
Однако гораздо чаще он умел оставаться спокойным перед лицом обстоятельств. О его личном мужестве не уставали повторять все, кто с ним служил, особенно в Одессе, в Севастополе и на Кавказе, там, где для проявления этого мужества было особенно много поводов. Храбрость его была какая-то мешковатая, неторопливая, такая, какую особенно ценил Толстой.
Такой сорт храбрости обычно создается долгой и постоянной привычкой к опасностям, именно так оно и было с Петровым. Кончив в 1916 году учительскую семинарию и вслед за ней военное училище, он командовал в царской армии полуротой, добровольно вступив весной 1918 года в Красную Армию, воевал всю гражданскую войну, а после окончания боев на польском фронте еще два года занимался в западных пограничных районах ликвидацией различных банд. Но и на этом не кончилось его участие в военных действиях. В 1922 году его перебросили в Туркестан, где он до осени 1925 года участвовал в различных походах против басмачей в составе 11-й кавалерийской дивизии. Осенью 1927 года снова бои против басмаческих банд. Весной и летом 1928 года опять бои.
В промежутках между этими боями в личном деле Петрова записано еще несколько месяцев какой-то оперативной командировки. Не берусь расшифровывать эту запись, но, судя по моим давним разговорам с самим Петровым, командировка эта, помнится, тоже была связана с военными действиями.
Весной и летом 1931 года Петров участвовал в разгроме Ибрагим-Бека в Таджикистане. Осенью того же года воевал с басмачами в Туркмении. И наконец, зимой и весной 1932 года там же, в Туркмении, участвовал в ликвидации последних крупных басмаческих банд.
Был один раз контужен, три раза ранен и награжден тремя орденами Красного Знамени: РСФСР, Узбекской ССР и Туркменской ССР.
В этих растянувшихся на пятнадцать лет боях, наверно, и сложился тот облик привычного ко всему и чуждого всякой рисовки военного человека, который отличал Петрова.
5 октября 1941 года, за одиннадцать суток до эвакуации Одессы, Петров был назначен командующим сухопутными войсками в Одессе.
Передо мной лежит документ, извещающий об этом командиров и комиссаров дивизии. «С сего числа в командование войсками Приморской группы вступил генерал-майор Петров. Генерал-лейтенант Софронов по болезни направлен на лечение. Жуков. Азаров».
В сохранившихся у меня стенограммах бесед с Петровым, записанных в 1950 году, он с большим уважением отзывался о командующем Одесским оборонительным районом контр-адмирале Жукове, который еще в бытность Петрова командиром дивизии неоднократно приезжал к нему на передовую в самые тяжелые дни боев.
Петров принял командование Приморской группой, когда вопрос об эвакуации Одессы был не только принципиально решен, но и одна из дивизий, находившихся в Одессе, уже закончила свою эвакуацию. Вопрос стоял лишь о том, в какие сроки и как именно эвакуировать оставшиеся в городе войска.
В «Отчете Черноморского флота по обороне Одессы» говорится, что план отхода войск из Одессы имел два варианта. В документе, отправленном в штаб Черноморского флота 4 октября, накануне назначения Петрова, предполагалась перевозка тылов и техники к 12 – 13 октября, перевозка остальных частей оборонительного района – к 17 – 18 октября и уход частей прикрытия к 19 – 20 октября.
Идея эвакуации Одессы по второму варианту, заключавшемуся, как написано в «Отчете по обороне Одессы», в том, чтобы эвакуировать войска «скрытно и внезапно для противника с непосредственно занимаемых рубежей обороны и одновременно в ночь с 15 на 16 октября», была выдвинута позже, уже после того, как Петров вступил в командование войсками Приморской группы.
Существуют и опубликованы в печати разные мнения относительно того, кто именно выдвинул эту идею – командование Одесского оборонительного района или командование Приморской группой. На мой взгляд, основанный на изучении ряда документов, это правильное и увенчавшееся блестящим успехом решение было принято потому, что в конце концов на нем сошлись все. Но при этом факт остается фактом: до вступления Петрова в должность командующего Приморской группой продолжал еще выдвигаться первый, отвергнутый впоследствии вариант, а после его вступления в эту должность был утвержден второй, окончательный. Никак не преуменьшая роли всех других лиц, принимавших участие в выработке этого решения, я думаю, однако, что Петров, как вновь назначенный командующий войсками, которым предстояло эвакуироваться, сыграл в принятии этого дерзкого решения на эвакуацию отнюдь не последнюю роль. Тем более что именно такое решение соответствовало духу этого человека.
Хочу привести одно место из своих бесед с Петровым, записанных после войны, в 1950 году, в бытность его командующим Среднеазиатским военным округом. Это не выправленная Петровым стенограмма, и в ней возможны неточности, но, на мой взгляд, она передает запах времени и дает представление об атмосфере, в которой проходила внезапная, скрытная эвакуация Одессы.
«Стояла темнота. Все уже были готовы. Только солнце село, полки сразу по сигналу снялись и пошли. Оставили на участках каждого батальона по взводу от роты. Им было приказано три часа сидеть, а спустя три часа уходить в порт. В величайшем порядке и спокойствии части вошли в порт. Каждая пришла к своему кораблю, к своей пристани. Морской частью эвакуации командовал адмирал Кулешов. Штаб Одесского оборонительного района переехал на крейсер „Червона Украина“, штаб армии перебрался туда же. Остались Крылов, Кулешов и я. В последний момент пришло двенадцать немецких самолетов и бомбили порт. Пакгаузы горят, в гавани полусвет. Погрузка идет при мерцающем зареве пожара. Самолеты кладут бомбы по этим пожарам, по порту, по сооружениям, а не по кораблям. Мы заехали на КП моряков в самом порту. Адмирал Кулешов подошел к нам и сказал: „Товарищ командующий, разрешите пригласить вас и сопровождающих вас лиц поужинать“. Входим на КП к Кулешову. У него накрыт стол человек на двадцать пять, стоят вино и закуска. Мы накоротке выпили, закусили вместе со всеми офицерами и нашими шоферами. В половине четвертого Крылов, Кулешов и я проехали вдоль причалов. На пристанях оставалось только несколько подрывных команд. Кораблям было уже приказано отойти на рейд. Мы сели на катера. Была подана команда взорвать мол. И вот рвануло Воронцовский мол. Туда было заложено шесть тонн тола. Пристани взлетели в воздух. Стало совсем светло. Мы проходили на катере мимо подорванного Воронцовского мола. Эскадра стояла на рейде и уже трогалась в путь. Корабли были видны до самого горизонта. В этот момент началась бомбежка эскадры, головная часть которой уже ушла на семьдесят километров от Одессы. Бомбили, но не попадали. Им удалось потопить только одно небольшое судно, а все остальные благополучно пришли в Севастополь...»
А вот документ, как бы завершающий эту страницу воспоминаний Петрова:
«Командующему Одесским оборонительным районом контр-адмиралу товарищу Жукову. Доношу: в ночь с 15 на 16 сего октября произведена эвакуация войск Приморской армии. Вывод войск с фронта и посадка на суда проведены в последовательности и в сроки, предусмотренные планом вывода и эвакуации войск. Войсковые части, производившие посадку в Одесском порту, личный состав погрузил полностью, за исключением случайно отставших людей. Материальная часть артиллерии эвакуирована в количестве, превышающем предварительно намеченное по плану. 17.X.41. Петров. Кузнецов».
Впереди были Крым и девятимесячные бои за Севастополь.
Там, в Крыму, в критическом положении, в котором оказались части Приморской армии, не успевшие подойти на помощь нашим войскам, оборонявшимся на Перекопе, и атакованные прорвавшимися немцами посреди голых Крымских степей, Петров на свой страх и риск принял решение, сыгравшее большую роль в последующей обороне Севастополя. Не имея в тот момент ни приказов сверху, ни связи, он вынужден был сам решать как быть: уходить ли частям Приморской армии на Керчь и оттуда на Кавказ или идти к Севастополю? И после короткого военного совета, на котором большинство голосов было подано за Севастополь, пошел с армией к Севастополю, где и командовал всеми сухопутными войсками до последних дней Севастопольской эпопеи.
Возвращаюсь к надолго на этот раз прерванному дневнику.
...На узле связи мне, к сожалению, и теперь снова подтвердили то, о чем еще вначале, предварительно говорил нам бригадный комиссар Кузнецов, а именно – что передавать из Одессы материал можно только по радио и только шифром, не свыше тридцати групп, то есть не больше самой короткой заметки.
Это никак не устраивало меня. Оставалась другая возможность – отправить материал с попутным кораблем до Севастополя с тем, чтобы кто-то брал его в Севастополе, вез в Симферополь и оттуда отправлял с попутным самолетом в Москву, а там его с аэродрома доставляли бы в редакцию. Теоретически это было возможно, но практически я знал, что ни одна корреспонденция таким сложным способом своевременно не дойдет. Тем более что ни в Севастополе, ни в Симферополе не было ни одного корреспондента «Красной звезды». Оставался один выход: если мы хотим быстро передать в Москву материалы, значит, мы сами должны отправить их из Симферополя.
Это было вторым соображением после мысли об Иране, которое окончательно толкнуло меня на то, чтобы, собрав первые материалы, выехать из Одессы в Крым.
С этим решением мы пошли к Кузнецову, а когда его не оказалось, к начальнику политотдела армии Бочарову.
Когда я объяснил ему, что нам придется поехать в Крым, чтобы передать оттуда материалы, а кроме того, согласовать по телефону с редакцией вопрос об Иране, он сразу поглядел на нас с заметной неприязнью. И я понял, что он считает нас людьми, испугавшимися тяжелого положения в Одессе и решившими «отдать концы».
Спорить было бесполезно, тем более что Бочаров прямо этого не сказал, а только стал говорить об Иране, что едва ли там будет что-нибудь интересное, и отдаленно намекал, что наш отъезд туда из Одессы будет некрасиво выглядеть.
Я сказал, что мы подумаем, но независимо от Ирана нам все равно нужно будет ехать с материалами в Севастополь, а потом мы непременно вернемся в Одессу. Он сказал, что мы совершенно свободно можем пересылать отсюда свои материалы кораблями. Наверно, он искренне считал так.
Я был убежден в обратном.
В итоге мы условились, что займемся еще некоторыми делами в Одессе, а через сутки зайдем к нему со своим решением.
Я вышел от него злым. Видимо, это был толковый и стоящий человек, но меня разозлило, что он подозревает нас в трусости.
Полчаса спустя я встретил одного из моряков, который сказал, что по части отправки в Севастополь следует обратиться к члену Военного совета обороны Одессы бригадному комиссару Азарову. Я спросил, давно ли он здесь. Оказалось, всего три дня, и я понял, что это, наверное, тот Азаров, с которым мы виделись недавно в штабе Черноморского флота.
Перед тем как идти к Азарову, мы наскоро поужинали в штабной столовой в подвале. За ужином вместе с нами за одним большим столом оказалось несколько молодых ребят. Некоторые из них были в гимнастерках без знаков различия, другие в форме НКВД. Ребята, вытащив из-под стола бутыль с сухим вином, стали радушно угощать нас.
Видимо, это были хорошие парни, участвовавшие в смелых операциях, но, познакомившись с нами, они наскоро стали выдавать мне и Яше, несмотря на полное наше нежелание, различные тайны: что они оттуда-то и оттуда-то, что они на секретной работе и делают то-то и то-то, чтобы мы к ним заходили, они расскажут нам то, чего еще никто не знает. Через полчаса, переполненные этими государственными тайнами, мы расстались с ними и отправились к Азарову.
Азаров оказался именно тем самым бригадным комиссаром, с которым я встречался в Севастополе.
Он выслушал наши севастопольские и иранские планы и, сказав, что послезавтра, наверно, что-нибудь пойдет, написал нам записку контр-адмиралу, начальнику Одесской военно-морской базы. Потом он начал рассказывать нам о том, что успел увидеть в Одессе: как перевели население на военное снабжение и как все, кто остался в неэвакуированных цехах заводов, работают теперь на оборону. Он советовал нам съездить в Январские мастерские, а в заключение сказал, что завтра утром будет встречать теплоход, который доставит сюда два батальона моряков.
Ночь мы провели все в той же классной комнате. По-прежнему из-за лиманов изредка била дальнобойная немецкая артиллерия и где-то далеко ухали разрывы. Утром, когда мы подъехали к причалам, моряки уже начали выгрузку. Борт теплохода был черен от морских бушлатов. Моряки с гранатами у пояса, с полуавтоматическими винтовками через плечо, с пулеметами, дисками, иногда с пулеметными лентами, в бушлатах и в касках молча спускались по трапам. Кое-где среди этого вооружения вдруг бросались в глаза сунутая под мышку гитара или повешенный на плечо баян.
Халип закричал и начал кому-то махать пилоткой. Среди людей, находившихся там на борту, оказались кинооператоры Коган и Трояновский.
Моряки построились на причалах и двинулись в город. Это зрелище идущих через город моряков напоминало мне гражданскую войну – такую, какой она была по моим представлениям.
Из разговора на причалах я понял, что положение настолько тяжелое, что моряков через два или три часа уже бросят на фронт. И сейчас главной заботой было как можно быстрей переобмундировать их. Хотя их черные бушлаты производили заметное моральное впечатление на противника, но в смысле демаскировки они были, конечно, безумием.
Мы поднялись в город. В одно из зданий уже втягивалась рота моряков. Там, внутри, ее должны были переобмундировать. Другие моряки в ожидании толпились на улице. Из домов выбегали женщины, были и слезы и поцелуи. Какой-то морячок отпрашивался у командира сбегать домой, говоря, что он живет на соседней улице. Но тем временем уже действовала «одесская почта» и, пока он отпросился, его мать уже прибежала сюда и целовала его посреди улицы. Все это было очень трогательно. Моряки, как это всегда бывает с мужчинами, когда они собираются толпой и когда у них свободная минутка, возились с детьми, цацкались с ними, поднимали их на руки. Играла гармошка, и кто-то плясал «Яблочко», и все, став в круг, подпевали. И надо всем этим было чувство, что через два часа эти моряки, только что сошедшие с теплохода, уйдут в бой.
Они приехали спасать Одессу – это было написано на их лицах. Они хотели быть героями, и женщины верили в то, что они будут героями, и от этого на улице было такое нервное, скоротечное, щемящее душу веселье.
Мы подвезли Трояновского и Когана в штаб и устроили в своей комнате, а сами поехали в Январские мастерские, где ремонтировались танки.
Основное оборудование, как и на других одесских предприятиях, было эвакуировано, но довольно много рабочих осталось. В большинстве это были старики, коренные одесситы, не желавшие до конца расставаться со своей Одессой. В цехах оставалось кое-какое оборудование – старые горны, маленькие паровые молоты, старые станки в механических цехах.
Мы обошли цехи вместе с начальником производства. Рабочей силы не хватало, и танки чинили все вместе – и рабочие, и танковые экипажи, два-три дня назад вышедшие из боя. Танки в основном были «БТ-5» и «БТ-7». У них, как обнаружилось на этой войне, была слишком легко пробиваемая броня, и в мастерских решили, раз чинить, так чинить, и наклепывали на башни танков дополнительные листы брони. Это несколько утяжеляло танки, не соответствовало техническим расчетам, но в бою, как говорили, оправдывало себя.
Цехи были старые, прокопченные и напоминали мне цехи заводов «Универсаль» и «Двигатель революции» в Саратове, где я когда-то проходил практику мальчишкой. Люди в цехах работали по несколько суток подряд, не выходя. Рабочее время определялось не количеством часов и не числом бессонных ночей, а единственно тем, когда будет готов танк: «Вот как кончим, так и пойду спать».
Мы познакомились с тремя братьями, стариками Зайцевыми. Они работали здесь, в мастерских, с 1899 года. И каждому из них было уже за шестьдесят. Это были крепко сколоченные угрюмые люди с сильными руками, изборожденными трещинами. Халип снял их втроем.
Не обошлось без глупостей. К нам привязался военный уполномоченный; пристал, что «БТ-7» снимать можно, а танк «Т-26» нельзя. Этот старый танк представлялся ему чуть ли не секретной машиной последней конструкции. Напрасно я пытался ему объяснить, что этому танку уже много лет, что множество таких разбитых танков «Т-26» осталось на территории, занятой немцами. Ничто не действовало, и он мешал Халипу снимать. Разозлившись, я поговорил с ним на басах, и оказалось, что это нужно было сделать с самого начала. Он сразу стал обходителен, завел меня в заводскую контору и стал мне плести какую-то длинную кляузу насчет начальника цеха и еще кого-то, что кто-то там соответствует, а кто-то не соответствует, и так далее и тому подобное. Чувствовалось, что этот нудный человек даже сейчас здесь, на заводе, где люди не спали ночей и работали как дай бог всем, все-таки ухитрялся держать в памяти какие-то старые препирательства и клевету мирного времени. Я отвязался от него, и мы уехали.
С завода мы решили заехать в госпиталь, где, как нам говорили, лежал татарин подполковник, командир балашовского полка. Оставив машину у госпитального двора, мы вошли внутрь. У въезда во двор в больших воротах было прорезано окошечко, через которое выдавали пропуска. Перед воротами толпилось много народу. В Одессе одни части формировались, а другие пополнялись за счет местного населения, и родственники узнавали о том, что ранен муж или брат, обычно в тот же день, когда это происходило, или, в крайнем случае, на следующий день. Фронт был так близко, что раненых привозили в Одессу через час-два после ранения. Словом, все было так наглядно, как нигде.
Вскоре после нашей встречи в Одессе 28 августа 1941 года в политдонесении, направленном из дивизии в армию, говорилось: «За последние дни особенно отличился 287-й стрелковый полк, где командиром капитан Ковтун и военком старший политрук Балашов. Полк отразил много ожесточенных атак в несколько раз превосходящего по численности противника. Мужественный и храбрый военный комиссар 287-го стрелкового полка старший политрук Балашов в самые критические минуты появлялся на самых опасных участках и личным примером воодушевлял бойцов и командиров». А еще через неделю в политдонесении, отправленном в штаб армии 6 сентября, снова упоминается Балашов: «Сегодня ранен вторично военком 287-го стрелкового полка старший политрук Балашов. Прошу прислать из резерва политсостава двух человек для работы в частях военкомами до возвращения товарища Балашова из госпиталя».
Балашов вернулся из госпиталя в свой полк, воевал с ним до конца под Одессой, потом в Севастополе. И только следующее ранение и очередной госпиталь забросили его с Южного фронта на Западный, под Москву, где я встретил его в декабре сорок первого в должности комиссара штаба 323-й стрелковой дивизии.
Пройдя невредимым через тяжелые зимние и весенние бои под Москвой, Балашов в апреле 1942 года, получив наконец звание батальонного комиссара, стал комиссаром 324-й стрелковой дивизии, а потом замполитом 11-й гвардейской дивизии.
11-я гвардейская дивизия, последняя, в которой служил Балашов, закончила войну в Восточной Пруссии, но гвардии полковник Никита Алексеевич Балашов, не дожив до этого, скончался от ран в 16 часов 55 минут 13 мая 1943 года.
Война – и это случается куда чаще, чем может показаться тем, кто не знает всех подробностей ее кровавой бухгалтерии, – порой так нелепо и горько шутит с людьми, что только руками разводишь. Несколько раз раненный и возвращавшийся с недолеченными ранами на передовую, ходивший много раз в атаки и контратаки и под Одессой, и под Севастополем, и под Москвой, Балашов погиб не на поле боя, а во время затишья, во втором эшелоне, на тактических занятиях. Невозможно без горечи читать, как все это произошло:
«13 мая в 10.00 я и гвардии полковник Балашов выехали в 33-й полк для выдачи партийных документов. По окончании выдачи партдокументов мы направились на тактические занятия во 2-й стрелковый батальон. Занятия проходили с боевыми стрельбами...
Гвардии полковник Балашов и сопровождавшие его командиры находились несколько сзади пехотных подразделений и двигались вслед за ними. В это время в 8 – 10 метрах от них разорвалась мина, в результате чего был тяжело ранен гвардии полковник Балашов и получил легкое ранение командир полка подполковник Куренков.
Огонь был прекращен.
Гвардии полковнику Балашову была немедленно сделана перевязка, и в 14.30 на автомашине я доставил его в медсанбат, расположенный в лесу. Здесь ему было сделано переливание крови, произведена операция. Во время операции в 16 часов 55 минут в моем присутствии гвардии полковник Балашов умер».
Дальше в донесении следует рассказ о том, как именно произошел этот недолет мины: о том, как командир минометного расчета делал замечание одному из своих подчиненных и отвлекся, а в это время другой его подчиненный, не ко времени проявив старательность, в спешке опустил в ствол мину без дополнительного заряда. Из-за отсутствия этого заряда мина разорвалась с недолетом и смертельно ранила Балашова.
Дальше в донесении излагаются сведения о людях, которые без всякого умысла с их стороны стали причиной гибели Балашова, все хорошие солдаты, до этого уже по одному и по два раза раненные и опять вернувшиеся на фронт... Произойди этот выстрел на несколько секунд раньше или позже, ничего бы не случилось. Иди Балашов в этот момент на несколько шагов левее, чем он шел, не окажись он именно в эту секунду именно на этом месте, тоже ничего не случилось бы.
Тем не менее наводчик, который, ревностно относясь к своим обязанностям, стремясь не снизить темпа огня, самовольно, без приказа командира расчета, произвел роковой выстрел, был предан суду военного трибунала.
Читая эти строчки донесения, я почему-то подумал, что Балашов, будь он ранен легко, а не смертельно, наверное, воспротивился бы этому. Но он был ранен смертельно, и на следующий день, 14 мая, в районе командного пункта дивизии у лесничества состоялся траурный митинг, посвященный памяти гвардии полковника Балашова.
«Выступавшие на митинге генерал-лейтенант Баграмян, командир дивизии гвардии генерал-майор Федюнькин, представители от частей и спецподразделений отметили, что дивизия потеряла пламенного большевика, мужественного и смелого воина, человека, который беззаветно любил Родину и беспредельно ненавидел врага. На митинге присутствовало около двух тысяч бойцов и командиров. Гроб с телом на машине отправили в город Сухиничи. Бойцы и командиры впереди машины несли венки и ордена гвардии полковника Балашова».
На следующее утро в Сухиничах на площади Ленина состоялись похороны. От Военного совета с надгробной речью выступил командующий 16-й армией генерал-лейтенант Баграмян.
В это же утро, когда хоронили Балашова, в частях дивизии, как об этом свидетельствует «Журнал боевых действий», «продолжались батальонные учения... с боевой стрельбой, с танками и с артиллерией». Дивизия готовилась к предстоящим боям за Орел. Война продолжалась...
Встреченного мною впервые под Одессой в должности командира 25-й Чапаевской дивизии Ивана Ефимовича Петрова я знал потом на протяжении многих лет, и знал, как мне кажется, хорошо, хотя, быть может, и недостаточно всесторонне. Петров был человеком во многих отношениях незаурядным. Огромный военный опыт и профессиональные знания сочетались у него с большой общей культурой, широчайшей начитанностью и преданной любовью к искусству, прежде всего к живописи. Среди его близких друзей были такие превосходные живописцы, как Павел Корин и Урал Тансыкбаев. Относясь с долей застенчивой иронии к собственным дилетантским занятиям живописью, Петров обладал при этом своеобразным и точным вкусом. И пожалуй, к сказанному стоит добавить, что в заботах по розыску и сохранению Дрезденской галереи весьма существенная роль принадлежала Петрову, ставшему в конце войны начальником штаба Первого Украинского фронта. Он сам не особенно распространялся на эту тему, тем более хочется упомянуть об этом.
Петров был по характеру человеком решительным, а в критические минуты умел быть жестоким. Однако при всей своей, если так можно выразиться, абсолютной военности и привычке к субординации он не жаловал тех, кого приводила в раж именно эта субординационная сторона военной службы. Он любил умных и дисциплинированных и не любил вытаращенных от рвения и давал тем и другим чувствовать это.
В его поведении и внешности были некоторые странности, или, вернее, непривычности. Он имел обыкновение подписывать приказы своим полным именем «Иван Петров» или «Ив. Петров», любил ездить по передовой на «пикапе» или на полуторке, причем для лучшего обзора частенько стоя при этом на подножке.
Контузия, полученная им еще в гражданскую войну, заставляла его, когда он волновался и особенно когда сердился, вдруг быстро и часто кивать головой так, словно он подтверждал слова собеседника, хотя обычно в такие минуты все бывало как раз наоборот.
Петров мог вспылить и, уж если это случалось, бывал резок до бешенства. Но к его чести надо добавить, что эти вспышки были в нем не начальнической, а человеческой чертой. Он был способен вспылить, разговаривая не только с подчиненными, но и с начальством.
Однако гораздо чаще он умел оставаться спокойным перед лицом обстоятельств. О его личном мужестве не уставали повторять все, кто с ним служил, особенно в Одессе, в Севастополе и на Кавказе, там, где для проявления этого мужества было особенно много поводов. Храбрость его была какая-то мешковатая, неторопливая, такая, какую особенно ценил Толстой.
Такой сорт храбрости обычно создается долгой и постоянной привычкой к опасностям, именно так оно и было с Петровым. Кончив в 1916 году учительскую семинарию и вслед за ней военное училище, он командовал в царской армии полуротой, добровольно вступив весной 1918 года в Красную Армию, воевал всю гражданскую войну, а после окончания боев на польском фронте еще два года занимался в западных пограничных районах ликвидацией различных банд. Но и на этом не кончилось его участие в военных действиях. В 1922 году его перебросили в Туркестан, где он до осени 1925 года участвовал в различных походах против басмачей в составе 11-й кавалерийской дивизии. Осенью 1927 года снова бои против басмаческих банд. Весной и летом 1928 года опять бои.
В промежутках между этими боями в личном деле Петрова записано еще несколько месяцев какой-то оперативной командировки. Не берусь расшифровывать эту запись, но, судя по моим давним разговорам с самим Петровым, командировка эта, помнится, тоже была связана с военными действиями.
Весной и летом 1931 года Петров участвовал в разгроме Ибрагим-Бека в Таджикистане. Осенью того же года воевал с басмачами в Туркмении. И наконец, зимой и весной 1932 года там же, в Туркмении, участвовал в ликвидации последних крупных басмаческих банд.
Был один раз контужен, три раза ранен и награжден тремя орденами Красного Знамени: РСФСР, Узбекской ССР и Туркменской ССР.
В этих растянувшихся на пятнадцать лет боях, наверно, и сложился тот облик привычного ко всему и чуждого всякой рисовки военного человека, который отличал Петрова.
5 октября 1941 года, за одиннадцать суток до эвакуации Одессы, Петров был назначен командующим сухопутными войсками в Одессе.
Передо мной лежит документ, извещающий об этом командиров и комиссаров дивизии. «С сего числа в командование войсками Приморской группы вступил генерал-майор Петров. Генерал-лейтенант Софронов по болезни направлен на лечение. Жуков. Азаров».
В сохранившихся у меня стенограммах бесед с Петровым, записанных в 1950 году, он с большим уважением отзывался о командующем Одесским оборонительным районом контр-адмирале Жукове, который еще в бытность Петрова командиром дивизии неоднократно приезжал к нему на передовую в самые тяжелые дни боев.
Петров принял командование Приморской группой, когда вопрос об эвакуации Одессы был не только принципиально решен, но и одна из дивизий, находившихся в Одессе, уже закончила свою эвакуацию. Вопрос стоял лишь о том, в какие сроки и как именно эвакуировать оставшиеся в городе войска.
В «Отчете Черноморского флота по обороне Одессы» говорится, что план отхода войск из Одессы имел два варианта. В документе, отправленном в штаб Черноморского флота 4 октября, накануне назначения Петрова, предполагалась перевозка тылов и техники к 12 – 13 октября, перевозка остальных частей оборонительного района – к 17 – 18 октября и уход частей прикрытия к 19 – 20 октября.
Идея эвакуации Одессы по второму варианту, заключавшемуся, как написано в «Отчете по обороне Одессы», в том, чтобы эвакуировать войска «скрытно и внезапно для противника с непосредственно занимаемых рубежей обороны и одновременно в ночь с 15 на 16 октября», была выдвинута позже, уже после того, как Петров вступил в командование войсками Приморской группы.
Существуют и опубликованы в печати разные мнения относительно того, кто именно выдвинул эту идею – командование Одесского оборонительного района или командование Приморской группой. На мой взгляд, основанный на изучении ряда документов, это правильное и увенчавшееся блестящим успехом решение было принято потому, что в конце концов на нем сошлись все. Но при этом факт остается фактом: до вступления Петрова в должность командующего Приморской группой продолжал еще выдвигаться первый, отвергнутый впоследствии вариант, а после его вступления в эту должность был утвержден второй, окончательный. Никак не преуменьшая роли всех других лиц, принимавших участие в выработке этого решения, я думаю, однако, что Петров, как вновь назначенный командующий войсками, которым предстояло эвакуироваться, сыграл в принятии этого дерзкого решения на эвакуацию отнюдь не последнюю роль. Тем более что именно такое решение соответствовало духу этого человека.
Хочу привести одно место из своих бесед с Петровым, записанных после войны, в 1950 году, в бытность его командующим Среднеазиатским военным округом. Это не выправленная Петровым стенограмма, и в ней возможны неточности, но, на мой взгляд, она передает запах времени и дает представление об атмосфере, в которой проходила внезапная, скрытная эвакуация Одессы.
«Стояла темнота. Все уже были готовы. Только солнце село, полки сразу по сигналу снялись и пошли. Оставили на участках каждого батальона по взводу от роты. Им было приказано три часа сидеть, а спустя три часа уходить в порт. В величайшем порядке и спокойствии части вошли в порт. Каждая пришла к своему кораблю, к своей пристани. Морской частью эвакуации командовал адмирал Кулешов. Штаб Одесского оборонительного района переехал на крейсер „Червона Украина“, штаб армии перебрался туда же. Остались Крылов, Кулешов и я. В последний момент пришло двенадцать немецких самолетов и бомбили порт. Пакгаузы горят, в гавани полусвет. Погрузка идет при мерцающем зареве пожара. Самолеты кладут бомбы по этим пожарам, по порту, по сооружениям, а не по кораблям. Мы заехали на КП моряков в самом порту. Адмирал Кулешов подошел к нам и сказал: „Товарищ командующий, разрешите пригласить вас и сопровождающих вас лиц поужинать“. Входим на КП к Кулешову. У него накрыт стол человек на двадцать пять, стоят вино и закуска. Мы накоротке выпили, закусили вместе со всеми офицерами и нашими шоферами. В половине четвертого Крылов, Кулешов и я проехали вдоль причалов. На пристанях оставалось только несколько подрывных команд. Кораблям было уже приказано отойти на рейд. Мы сели на катера. Была подана команда взорвать мол. И вот рвануло Воронцовский мол. Туда было заложено шесть тонн тола. Пристани взлетели в воздух. Стало совсем светло. Мы проходили на катере мимо подорванного Воронцовского мола. Эскадра стояла на рейде и уже трогалась в путь. Корабли были видны до самого горизонта. В этот момент началась бомбежка эскадры, головная часть которой уже ушла на семьдесят километров от Одессы. Бомбили, но не попадали. Им удалось потопить только одно небольшое судно, а все остальные благополучно пришли в Севастополь...»
А вот документ, как бы завершающий эту страницу воспоминаний Петрова:
«Командующему Одесским оборонительным районом контр-адмиралу товарищу Жукову. Доношу: в ночь с 15 на 16 сего октября произведена эвакуация войск Приморской армии. Вывод войск с фронта и посадка на суда проведены в последовательности и в сроки, предусмотренные планом вывода и эвакуации войск. Войсковые части, производившие посадку в Одесском порту, личный состав погрузил полностью, за исключением случайно отставших людей. Материальная часть артиллерии эвакуирована в количестве, превышающем предварительно намеченное по плану. 17.X.41. Петров. Кузнецов».
Впереди были Крым и девятимесячные бои за Севастополь.
Там, в Крыму, в критическом положении, в котором оказались части Приморской армии, не успевшие подойти на помощь нашим войскам, оборонявшимся на Перекопе, и атакованные прорвавшимися немцами посреди голых Крымских степей, Петров на свой страх и риск принял решение, сыгравшее большую роль в последующей обороне Севастополя. Не имея в тот момент ни приказов сверху, ни связи, он вынужден был сам решать как быть: уходить ли частям Приморской армии на Керчь и оттуда на Кавказ или идти к Севастополю? И после короткого военного совета, на котором большинство голосов было подано за Севастополь, пошел с армией к Севастополю, где и командовал всеми сухопутными войсками до последних дней Севастопольской эпопеи.
Возвращаюсь к надолго на этот раз прерванному дневнику.
...На узле связи мне, к сожалению, и теперь снова подтвердили то, о чем еще вначале, предварительно говорил нам бригадный комиссар Кузнецов, а именно – что передавать из Одессы материал можно только по радио и только шифром, не свыше тридцати групп, то есть не больше самой короткой заметки.
Это никак не устраивало меня. Оставалась другая возможность – отправить материал с попутным кораблем до Севастополя с тем, чтобы кто-то брал его в Севастополе, вез в Симферополь и оттуда отправлял с попутным самолетом в Москву, а там его с аэродрома доставляли бы в редакцию. Теоретически это было возможно, но практически я знал, что ни одна корреспонденция таким сложным способом своевременно не дойдет. Тем более что ни в Севастополе, ни в Симферополе не было ни одного корреспондента «Красной звезды». Оставался один выход: если мы хотим быстро передать в Москву материалы, значит, мы сами должны отправить их из Симферополя.
Это было вторым соображением после мысли об Иране, которое окончательно толкнуло меня на то, чтобы, собрав первые материалы, выехать из Одессы в Крым.
С этим решением мы пошли к Кузнецову, а когда его не оказалось, к начальнику политотдела армии Бочарову.
Когда я объяснил ему, что нам придется поехать в Крым, чтобы передать оттуда материалы, а кроме того, согласовать по телефону с редакцией вопрос об Иране, он сразу поглядел на нас с заметной неприязнью. И я понял, что он считает нас людьми, испугавшимися тяжелого положения в Одессе и решившими «отдать концы».
Спорить было бесполезно, тем более что Бочаров прямо этого не сказал, а только стал говорить об Иране, что едва ли там будет что-нибудь интересное, и отдаленно намекал, что наш отъезд туда из Одессы будет некрасиво выглядеть.
Я сказал, что мы подумаем, но независимо от Ирана нам все равно нужно будет ехать с материалами в Севастополь, а потом мы непременно вернемся в Одессу. Он сказал, что мы совершенно свободно можем пересылать отсюда свои материалы кораблями. Наверно, он искренне считал так.
Я был убежден в обратном.
В итоге мы условились, что займемся еще некоторыми делами в Одессе, а через сутки зайдем к нему со своим решением.
Я вышел от него злым. Видимо, это был толковый и стоящий человек, но меня разозлило, что он подозревает нас в трусости.
Полчаса спустя я встретил одного из моряков, который сказал, что по части отправки в Севастополь следует обратиться к члену Военного совета обороны Одессы бригадному комиссару Азарову. Я спросил, давно ли он здесь. Оказалось, всего три дня, и я понял, что это, наверное, тот Азаров, с которым мы виделись недавно в штабе Черноморского флота.
Перед тем как идти к Азарову, мы наскоро поужинали в штабной столовой в подвале. За ужином вместе с нами за одним большим столом оказалось несколько молодых ребят. Некоторые из них были в гимнастерках без знаков различия, другие в форме НКВД. Ребята, вытащив из-под стола бутыль с сухим вином, стали радушно угощать нас.
Видимо, это были хорошие парни, участвовавшие в смелых операциях, но, познакомившись с нами, они наскоро стали выдавать мне и Яше, несмотря на полное наше нежелание, различные тайны: что они оттуда-то и оттуда-то, что они на секретной работе и делают то-то и то-то, чтобы мы к ним заходили, они расскажут нам то, чего еще никто не знает. Через полчаса, переполненные этими государственными тайнами, мы расстались с ними и отправились к Азарову.
Азаров оказался именно тем самым бригадным комиссаром, с которым я встречался в Севастополе.
Он выслушал наши севастопольские и иранские планы и, сказав, что послезавтра, наверно, что-нибудь пойдет, написал нам записку контр-адмиралу, начальнику Одесской военно-морской базы. Потом он начал рассказывать нам о том, что успел увидеть в Одессе: как перевели население на военное снабжение и как все, кто остался в неэвакуированных цехах заводов, работают теперь на оборону. Он советовал нам съездить в Январские мастерские, а в заключение сказал, что завтра утром будет встречать теплоход, который доставит сюда два батальона моряков.
Ночь мы провели все в той же классной комнате. По-прежнему из-за лиманов изредка била дальнобойная немецкая артиллерия и где-то далеко ухали разрывы. Утром, когда мы подъехали к причалам, моряки уже начали выгрузку. Борт теплохода был черен от морских бушлатов. Моряки с гранатами у пояса, с полуавтоматическими винтовками через плечо, с пулеметами, дисками, иногда с пулеметными лентами, в бушлатах и в касках молча спускались по трапам. Кое-где среди этого вооружения вдруг бросались в глаза сунутая под мышку гитара или повешенный на плечо баян.
Халип закричал и начал кому-то махать пилоткой. Среди людей, находившихся там на борту, оказались кинооператоры Коган и Трояновский.
Моряки построились на причалах и двинулись в город. Это зрелище идущих через город моряков напоминало мне гражданскую войну – такую, какой она была по моим представлениям.
Из разговора на причалах я понял, что положение настолько тяжелое, что моряков через два или три часа уже бросят на фронт. И сейчас главной заботой было как можно быстрей переобмундировать их. Хотя их черные бушлаты производили заметное моральное впечатление на противника, но в смысле демаскировки они были, конечно, безумием.
Мы поднялись в город. В одно из зданий уже втягивалась рота моряков. Там, внутри, ее должны были переобмундировать. Другие моряки в ожидании толпились на улице. Из домов выбегали женщины, были и слезы и поцелуи. Какой-то морячок отпрашивался у командира сбегать домой, говоря, что он живет на соседней улице. Но тем временем уже действовала «одесская почта» и, пока он отпросился, его мать уже прибежала сюда и целовала его посреди улицы. Все это было очень трогательно. Моряки, как это всегда бывает с мужчинами, когда они собираются толпой и когда у них свободная минутка, возились с детьми, цацкались с ними, поднимали их на руки. Играла гармошка, и кто-то плясал «Яблочко», и все, став в круг, подпевали. И надо всем этим было чувство, что через два часа эти моряки, только что сошедшие с теплохода, уйдут в бой.
Они приехали спасать Одессу – это было написано на их лицах. Они хотели быть героями, и женщины верили в то, что они будут героями, и от этого на улице было такое нервное, скоротечное, щемящее душу веселье.
Мы подвезли Трояновского и Когана в штаб и устроили в своей комнате, а сами поехали в Январские мастерские, где ремонтировались танки.
Основное оборудование, как и на других одесских предприятиях, было эвакуировано, но довольно много рабочих осталось. В большинстве это были старики, коренные одесситы, не желавшие до конца расставаться со своей Одессой. В цехах оставалось кое-какое оборудование – старые горны, маленькие паровые молоты, старые станки в механических цехах.
Мы обошли цехи вместе с начальником производства. Рабочей силы не хватало, и танки чинили все вместе – и рабочие, и танковые экипажи, два-три дня назад вышедшие из боя. Танки в основном были «БТ-5» и «БТ-7». У них, как обнаружилось на этой войне, была слишком легко пробиваемая броня, и в мастерских решили, раз чинить, так чинить, и наклепывали на башни танков дополнительные листы брони. Это несколько утяжеляло танки, не соответствовало техническим расчетам, но в бою, как говорили, оправдывало себя.
Цехи были старые, прокопченные и напоминали мне цехи заводов «Универсаль» и «Двигатель революции» в Саратове, где я когда-то проходил практику мальчишкой. Люди в цехах работали по несколько суток подряд, не выходя. Рабочее время определялось не количеством часов и не числом бессонных ночей, а единственно тем, когда будет готов танк: «Вот как кончим, так и пойду спать».
Мы познакомились с тремя братьями, стариками Зайцевыми. Они работали здесь, в мастерских, с 1899 года. И каждому из них было уже за шестьдесят. Это были крепко сколоченные угрюмые люди с сильными руками, изборожденными трещинами. Халип снял их втроем.
Не обошлось без глупостей. К нам привязался военный уполномоченный; пристал, что «БТ-7» снимать можно, а танк «Т-26» нельзя. Этот старый танк представлялся ему чуть ли не секретной машиной последней конструкции. Напрасно я пытался ему объяснить, что этому танку уже много лет, что множество таких разбитых танков «Т-26» осталось на территории, занятой немцами. Ничто не действовало, и он мешал Халипу снимать. Разозлившись, я поговорил с ним на басах, и оказалось, что это нужно было сделать с самого начала. Он сразу стал обходителен, завел меня в заводскую контору и стал мне плести какую-то длинную кляузу насчет начальника цеха и еще кого-то, что кто-то там соответствует, а кто-то не соответствует, и так далее и тому подобное. Чувствовалось, что этот нудный человек даже сейчас здесь, на заводе, где люди не спали ночей и работали как дай бог всем, все-таки ухитрялся держать в памяти какие-то старые препирательства и клевету мирного времени. Я отвязался от него, и мы уехали.
С завода мы решили заехать в госпиталь, где, как нам говорили, лежал татарин подполковник, командир балашовского полка. Оставив машину у госпитального двора, мы вошли внутрь. У въезда во двор в больших воротах было прорезано окошечко, через которое выдавали пропуска. Перед воротами толпилось много народу. В Одессе одни части формировались, а другие пополнялись за счет местного населения, и родственники узнавали о том, что ранен муж или брат, обычно в тот же день, когда это происходило, или, в крайнем случае, на следующий день. Фронт был так близко, что раненых привозили в Одессу через час-два после ранения. Словом, все было так наглядно, как нигде.