– Как дела? – спросил Левашов. – Живой еще?
   – Вполне живой, – сказал Ковтун. – Мне бы только эту чертову воду переплыть. Понимаешь, – признался он Левашову, – не умею плавать, и вот лежу и все время думаю: разбомбят на воде, и уйдешь вниз, как гиря. Просто глупость, боюсь – и все тут. Если б хоть боли мучили – воткнули бы, как другим, шприц, и проспал до Севастополя.
   – А ты соври, – посоветовал Левашов, но Ковтун только пожал плечами – врать он за сорок пять лет жизни так и не научился. – А где Мурадов? – спросил Левашов.
   – Не видел, – сказал Ковтун. – Мы же теперь – дрова, куда положат, там и лежим.
   – Я к тебе еще зайду, – сказал Левашов. – Пойду его поищу.
   Пройдя мимо остальных раненых и убедившись, что в кают-компании Мурадова нет, Левашов вернулся к дверям. Врач в морской форме распоряжался выносом того, кому он пять минут назад делал укол. Раненый, не приходя в сознание, умер, – два краснофлотца поднимали мертвеца вместе с тюфяком.
   – Не скажете, товарищ военврач, где у вас тут полковник Мурадов? У него тяжелое, в живот, – добавил Левашов, понимая, что именно это стало теперь главным отличительным признаком полковника Мурадова.
   – Двое самых тяжелых в каюте первого помощника. Налево, первая.
   «Плохо дело», – подумал Левашов.
   В тесной каюте на койке и на диване лежали раненые. У стола, повернувшись на винтовом кресле лицом к двери, спал санитар в халате поверх общевойсковой формы.
   «Наверное, взад и вперед плавает, сопровождает», – подумал о нем Левашов и узнал лежавшего на койке Мурадова.
   Мурадов был в жару и без памяти. Его башкирское, скуластое лицо похудело, заострилось, глаза были зажмурены, а изо рта вырывалось клокотание вперемежку с обрывками непонятных слов. Мурадов, от которого Левашов никогда не слышал ни слова на его родном языке, сейчас в беспамятстве бредил по-башкирски.
   Странное чувство испытывал Левашов, стоя над бредившим Мурадовым. Он оставил полк, поднял на ноги госпиталь, примчался в порт, проник на эсминец и вот, стоя над этим человеком, ради которого добирался сюда, ничего не мог ни сказать этому человеку, ни спросить у него.
   Так он стоял над Мурадовым молча минуту, две, и, наконец, не зная, как сделать то, ради чего ехал сюда, – как проститься с ним, нерешительно положил свою руку на бессильно лежавшую на простыне большую, потную, горячую ладонь Мурадова. И вдруг пальцы Мурадова дрогнули, его рука, словно сведенная судорогой, сжала пальцы Левашова с такой нечеловеческой силой, что Левашов чуть не вскрикнул, и лишь через минуту, когда пальцы Мурадова ослабели, с трудом вытащил свою руку из его руки.
   Таким было их последнее рукопожатие, о котором Левашов помнил потом всю жизнь, а Мурадов, умерший, не приходя в сознание, на борту эсминца «Стремительный», между Одессой и Севастополем, так никогда и не узнал.
   Ковтун терпеливо ждал возвращения Левашова и думал о том, что едва ли в Крыму дислоцируется сейчас много госпиталей. Наверно, раненых перегрузят в Севастополе с эсминца на транспорт и опять по воде отправят в Новороссийск или Туапсе. Жена, эвакуированная в Анапу, писала ему, что там теперь кругом во всех санаториях госпитали.
   «Возможно, там и увидимся», – думал Ковтун с надеждой и тревогой.
   Левашов вошел тихий, потерянный, не похожий на себя.
   – Как, нашел Мурадова? – спросил Ковтун.
   – Нашел, – сказал Левашов и безнадежно мотнул головой. В глазах его стояли слезы. – Ладно, – сказал он и пожал здоровую руку Ковтуна. – Прощай, командир полка.
   На борту, у трапа стоял Гришка Кариофили. Держа на ладони карманные часы, он сердито смотрел на них.
   – Отчаливаешь? – подойдя к нему, спросил Левашов.
   – Сейчас отвалим, – сказал Гришка. – С этими армейцами каши не сваришь. Все погрузили, так нет, позвонили на пирс, должны перекинуть в Севастополь двух пленных – румынского полковника и немца-артиллериста.
   – Немец наш, – сказал Левашов. – Этого немца мы взяли сегодня.
   – Штаб флота ими интересуется, – сказал Кариофили. – А по мне – на черта они сдались! Сунул бы их головой в воду – и все! Если затемно Тендерову не пройдем – начнется обедня! – Он кивнул головой на небо и снова посмотрел на часы. – Слушай, – тихо сказал он, отведя Левашова в сторону от трапа, – хреновые новости. Немецкое радио вторые сутки травит, что они к Вязьме прорвались.
   – К Вязьме? – пораженно переспросил Левашов. – К какой Вязьме?
   – Одна Вязьма – под Москвой.
   – Врут, – сказал Левашов, хотя сердце у него похолодело. Четверо матросов подвели к трапу двух людей с мешками на головах. Они сослепу неуверенно нащупывали доски, и Левашов заметил, как у обоих дрожат ноги.
   – Все, – сказал Кариофили, когда пленные прошли мимо них. – Отдаем концы. Иди. А то прыгать придется!
   Матросы уже взялись за трап. Левашов сбежал и, повернувшись, остановился на пирсе. Борт эсминца пополз мимо него.
   Все мысли, которые еще только что всецело владели Левашовым, о том, что вот отойдет эсминец и на нем навсегда уплывут из Одессы два его бывших командира полка, что Ковтун останется жив, а Мурадов, скорей всего, умрет, что Ефимов уходит на армию, а Бастрюков все еще остается в дивизии, и что вообще уж больно каторжными для него, Левашова, оказались последние сутки, – все эти мысли отошли в сторону, растаяли, исчезли, а вместо них возникло одно большое и страшное слово: «Вязьма».
   – Врут! – еще раз вслух сказал Левашов, и его потянуло скорей обратно в свой полк, который стоял и будет стоять, и драться здесь, под Одессой, хотя румыны и немцы еще месяц назад, так же как, наверно, сейчас про Вязьму, врали, что с Одессой все кончено.
   Через час, так и не заехав в госпиталь и заставив упиравшегося бастрюковского шофера довезти себя до самого штаба полка, Левашов вылез у своей хаты.
   – Кто идет? – окликнул его часовой.
   – Комиссар полка! – громко откликнулся Левашов и вошел в хату.
   На койке Мурадова, закинув длинные ноги в сапогах на застеленный газетой табурет, спал одетый Слепов, а за столом сидел Лопатин и, боком нагнув к самому столу обвязанную бинтами голову, что-то писал.
   – Ты что тут колдуешь? – удивленно спросил Левашов, сбрасывая шинель. – Я его по госпиталям ищу, а он тут!
   Лопатин улыбнулся забинтованной щекой и объяснил, что ранение у него, как выяснилось, пустяковое, главное – ушиб глаза, из-за которого еще долго придется ходить с повязкой. Поэтому он решил вернуться из медсанбата еще на день в полк, все дописать и уже с готовым очерком добираться до Москвы.
   – А у нас, уже после тебя, Ковтуна ранило, – сказал Левашов.
   – Я знаю, мне сказали, – кивнул Лопатин на спящего Слепова.
   – А статью свою назови «Три командира полка», – взглянув на Слепова, сказал Левашов. – Мурадова ты, положим, не застал, но я тебе про него расскажу. Только не сегодня. Сегодня я, по совести сказать, устал.
   Он стащил сапоги, снял пояс с «наганом» и, расстегнув ворот гимнастерки, присел на край широкой деревянной кровати.
   – Давай спать ложиться. Только к стенке ложись, меня могут среди ночи к телефону поднять.
   – Я еще посижу, кое-что запишу, а то до завтра забуду, – сказал Лопатин.
   – А что забудешь, то и шут с ним – значит, неважное, – Левашов лег на кровать, к стенке, и до горла накрылся шинелью.
   Наступило молчание. Лопатин продолжал писать. Большая кривобокая тень его забинтованной головы шевелилась на стене.
   – А, наверно, тяжело тебе на войне, – сказал Левашов. – Сегодня у этих гостишь, завтра – у тех. Ни ты к людям, ни они к тебе не успевают привыкнуть. Все время в одной части – легче. Верно?
   – Не знаю, – сказал Лопатин, он не мог согласиться с тем, что жизнь Левашова на войне была легче его жизни.
   – Чудная вещь война, – помолчав, снова заговорил Левашов. – Казалось бы, люди на ней должны меньше разговаривать, чем в мирное время, а они наоборот. Я думал над этим. Я вообще иногда думаю – не замечал?
   – Замечал, – отозвался Лопатин.
   – Думал, думал и решил – наверное, на войне потому, бывает, глядя на ночь, разговоришься, что чувствуешь: сегодня не доскажешь, а завтра уже не придется – или сам не сможешь, или слушать некому будет. А между прочим, если бы я в разное время своей жизни нескольких своих мыслей разным людям напрямик не выложил, может, уже три шпалы бы носил. А мысли были и не глупые и не вредные, я от них и теперь не отказываюсь. И вот, бывает, лежу и думаю: как же так? Мысли хорошие, а жить мне мешают. Не всегда – иногда. Но все равно, разве это годится? А ведь я своим мыслям по-солдатски в любую минуту, днем и ночью, готов боевую поверку сделать. Я не пасхальное яичко, которое от красной скорлупки облупить можно! Ты меня слушаешь?
   – Я слушаю...
   – Я заметил, что слушаешь, потому и говорю. Только ты не подумай, что я умный, я, случается, и дураком бываю.
   Левашов, заскрипев матрацем, подвинулся на кровати, заложил руки за голову и закрыл глаза.
   На столе затрещал телефон, и, как только он затрещал, Левашов понял, что лежал и не спал, потому что ждал этого звонка.
   Взяв трубку и еще только поднося ее к уху, он услышал далекий и злой, как ему показалось, голос Ефимова:
   – Левашова!
   «Значит, все-таки нажаловался, – подумал он о Бастрюкове с неожиданным, вдруг нахлынувшим облегчением. – Ладно, черт с ним, раз так – к лучшему! Выложу все – и будь что будет!»
   – Левашов слушает, товарищ командующий!
   – Был у Мурадова? – спросил Ефимов, и Левашов понял, что ошибся.
   – Был.
   – Ну как?
   – Плохо, по-моему, не выживет.
   – А я, как только кончился Военный совет, поехал и уже опоздал, эсминец отвалил, – сказал Ефимов и вздохнул в телефон.
   – Все равно он без сознания, – сказал Левашов, почувствовав горечь в голосе Ефимова.
   – Ему все равно, мне не все равно, – сказал Ефимов. – Сейчас! – оторвался он куда-то в сторону, очевидно, его звали к другому телефону. – Ну, отдыхайте, привет Слепову! Спали?
   – Нет еще.
   – Поспите оба, сколько удастся. Завтра надо ждать новых атак. Доброго здоровья!
   – Который час? – положив трубку, спросил Левашов у Лопатина. Свои часы он вдребезги разбил еще днем в бою.
   – Ровно двенадцать.
   Левашов подошел к висевшим на стене ходикам и, поставив стрелки на двенадцать, подтянул кверху гирю.
   – Вот и еще день прошел, – сказал он, до хруста в костях потягиваясь всем своим усталым телом.
 
   1956 – 1961

Иноземцев и Рындин

«Разные дни войны» (главы XVI и XVIII)

Глава шестнадцатая

   Возвращаюсь к дневнику
   К ночи мы вернулись в Мурманск. В нашем номере прибавился третий жилец – фотокорреспондент «Известий» Гриша Зельма, а Юрий Герман переночевал и утром уехал в Полярное. Мы договорились с ним, что не будем посылать материал об англичанах отсюда, а отправим его, когда вернемся в Архангельск, предварительно согласовав, чтобы не повторять друг друга.
   За ночь я написал очерк об англичанах «Общий язык», а утром, открыв газеты, с огорчением увидел, что в «Известиях» за 5 октября уже напечатана корреспонденция Склезнева об этих же самых англичанах. Корреспонденция, на мой взгляд, была не такая уж хорошая, но, так или иначе, этот материал на ближайшее время был исчерпан, и я, перечитав свой написанный за ночь очерк, положил его в полевую сумку.
   Выходило, что главное, из-за чего мы приехали, с точки зрения материала в газете, не состоялось. Вставал вопрос: что дальше? Настроение было поганое. Из Москвы начали идти тревожные известия о том, что немцы прорвали фронт и наступают. Первое чувство было – бросить все и вернуться!
   Но, с другой стороны, нельзя было делать такой огромный конец впустую. Вдобавок меня тревожило, что в период отступления – я это уже хорошо знал по своему опыту – ценный для газеты материал получить почти невозможно и, значит, газета сидит голодная. Именно в такие дни, как никогда, нужны материалы с других, устойчивых участков фронта.
   А еще, кроме всего прочего, мне очень хотелось после Одессы – самой южной точки фронта – побывать на Рыбачьем полуострове, на самой северной его точке. Но на море были шторма, и на Рыбачий ни сегодня, ни завтра не было надежды выбраться. А газета не ждала!
   Поэтому я занялся делом, которое меньше всего люблю, – стал собирать с чужих слов материал для того, чтобы немедленно передать какой-нибудь очерк.
   Впрочем, на этот раз мне повезло, и я познакомился с рядом людей, которые стали потом моими фронтовыми друзьями.
   В морской разведке я познакомился с ее начальником, капитаном Визгиным, плотным, веселым человеком, добродушным, хотя и несколько резковатым в обращении, и с его заместителями. Один из них был сдержанный, невозмутимый подполковник Добротин. Когда-то он начинал свою судьбу в Конармии, потом много ездил по белу свету, уж не знаю, в качестве кого, хорошо владел языками, был очень вежлив и обязателен – словом, являл собой тот тип высокообразованного военного-профессионала, с которым не каждый день встретишься.
   Он довольно подробно рассказал мне о работе морской разведки, прохаживаясь по комнате и слегка волоча ногу, еще не зажившую после недавнего ранения во время одной из наших диверсий против немцев в Норвегии.
   Познакомился я и со вторым помощником Визгина, с майором Люденом.
   Люден был полной противоположностью Добротина. Это был своего рода еврейский гусар – среднего роста, толстеющий, лысеющий человек, в толстых очках, блестевших какими-то восьмигранными стеклами. У него были шумные повадки одессита и привычка вечно напевать какие-то арии и ариозо. Судя по всему, у него, как и у Добротина, был порядочный опыт за спиной и заграничные командировки, но при этом страшная любовь ко всему таинственному и романтическому. Говорил он об этом шумно, с азартом, и хотя, по сути, не выбалтывал ничего лишнего, то есть вовсе не был трепачом в отношении действительных секретов, но в его манере обращения и в его разговорах присутствовал оттенок чего-то немножко несерьезного, трепаческого. За ним утвердилась кличка Диверсант, которая ему самому очень нравилась.
   По своим поступкам это был боевой командир, ходивший уже шесть или семь раз в глубокие разведки в тыл к немцам, но, видимо, его служебной карьере вредило то, что он такой шумный и веселый – то сыплет анекдотами, то делает таинственный вид. Таким людям, как он, трудновато жить – есть у нас еще такое постничество – если человеку присуще внешнее легкомыслие, если он шумит и сыплет анекдотами, подчас это кажется достаточным поводом для того, чтобы не продвигать его по службе.
   За день до моего прихода в морскую разведку туда вернулся с диверсии небольшой отряд, которым командовал лейтенант Карпов. Мы с ним долго разговаривали. Это был крепкий, коренастый, серьезный парень. Лицо его производило несколько странное впечатление от того, что он в предпоследней разведке получил редкое ранение – пуля насквозь пробила ему нос, и теперь казалось, что у него по обеим сторонам носа посажены две черные мушки.
   Рассказывал он деловито и сдержанно, и то, что он рассказал, послужило мне главным материалом для первого посланного отсюда, с севера, в газету очерка «Дальние разведчики».
   По профессии гидрограф, Карпов, когда у него убили брата, попросился в морскую разведку и стал работать в ней. Потом, уже в ноябре, мы отправились одновременно с ним в две разведывательные операции. Люден меня взял в одну, а Карпов пошел в другую. Из этой операции он уже не вернулся – был убит наповал выстрелом из «парабеллума» во время ночного боя в немецком блиндаже...
 
   Бывает так, что уже, кажется, навсегда забылась давняя встреча с человеком, и твоя память никогда к нему не вернется. Но начинаешь лист за листом смотреть старые документы, и вдруг сразу оживает все: и тот человек, и то военное время с его скоротечностью и его трагизмом. Хранящееся в архиве Военно-Морского Флота личное дело лейтенанта Геннадия Владимировича Карпова – не длинное, да и откуда ему было быть длинным! Последняя предвоенная аттестация: «Море, службу и специальность любит, сознание чувства долга и ответственности за порученное дело имеет, решительный, может ориентироваться в простой и сложной обстановке, заботу о подчиненных проявляет, работоспособен и вынослив. Вывод: занимаемой должности соответствует, продвижению по должности в сорок первом году не подлежит». Так казалось перед войной. Потом продвижение все-таки произошло: старший прораб Йоканьгского участка гидрослужбы по собственному желанию перешел в морскую разведку. За четыре месяца до начала войны, как это отмечено в личном деле, женился, на пятый месяц войны, как это тоже отмечено в личном деле, исключен из списков офицерского состава Военно-Морского Флота как погибший в бою за социалистическую Родину. В конце личного дела подшит наградной лист: «Лейтенант т. Карпов в ночной разведке во главе группы бойцов из шести человек неожиданно нарвался на группу дзотов... Ручными гранатами разведгруппа разрушила дзоты и огнем автоматов уничтожила до взвода пехоты... Пользуясь замешательством противника, тов. Карпов со своей группой пробился к берегу залива и, опустившись с крутой скалы в залив, пользуясь отливом, провел свою группу через всю глубину обороны противника без потерь. Только на линии боевого охранения группа была обстреляна и потеряла одного бойца убитым и трех ранеными. В том числе сам Карпов был ранен в лицо, ногу и руку. По приказанию т. Карпова бойцы похоронили в скалах убитого товарища, сняв с него оружие. Вынеся раненых, группа отошла на линию обороны своих частей. Тов. Карпов участвовал в трех операциях по разведке глубокого тыла противника и всегда отличался храбростью и отвагой. Исходя из вышеизложенного, считаю возможным представить товарища Карпова к правительственной награде и ходатайствовать о награждении его орденом Красной Звезды. Начальник первого отделения разведотдела Северного флота, майор Люден».
   Заключение вышестоящих начальников: «...имеет три ранения и вновь рвется в операцию в тыл противника. Достоин награждения орденом Красного Знамени. Начальник разведотдела Северного флота, капитан 3-го ранга, Визгин».
   На верху наградного листа надпись: «Орденом Красного Знамени. Постановление Военного совета Северного флота».
   Под этим – карандашом: «Убит».
   Под этим – снова карандашом, другим почерком: «Личное дело выслано на пенсию».
   И еще одна подробность, еще одна черточка войны, которую, наверное, следует добавить. В 1970 году я получил от родных Карпова письмо, из которого узнал, что его убитый брат, не родной, а двоюродный, но с которым они вместе росли как родные братья, на самом деле остался жив. Карпов, узнав о его мнимой гибели, пошел служить в разведку, а его, брата, считавшегося погибшим, вынесли из боя и доставили в госпиталь. Ранение в позвоночник парализовало ему ноги, но у него после войны хватило воли окончить механико-математический факультет МГУ и стать ученым.
   Поистине иногда даже трудно себе представить все те неожиданные повороты в людских судьбах, на которые так щедра война.
 
   ...Кроме Карпова, я познакомился с разведчиком старшиной Мотовилиным и довольно много записал с его слов. Но для газеты это сделать не успел – все осталось только в блокноте.
   Мотовилин представлял собой интересный тип парня, не больно-то дисциплинированного в прошлом. Он нашел себя во время войны именно в качестве разведчика – смелого, решительного, великолепного ходока и вообще человека, словно специально приспособленного ко всяким жизненным случайностям, связанным с работой разведчика.
   При этом было любопытно, что он, с увлечением отдаваясь своей работе, был совершенно лишен честолюбия. Не думал о командирском звании, не хотел учиться на командира и не собирался оставаться после войны в армии. Его интересовали охота, рыболовство, и в его собственном отношении к работе разведчика было, пожалуй, больше от охотника, чем от солдата...
   В дневнике о Мотовилине сказано коротко. Но во фронтовом блокноте сохранилась запись его рассказа, дающая более точное представление и о характере этого человека, и о характере его работы:
   «...В начале июля нас перебросили в Западную Лицу, на тральщике. Нас провожал майор Добротин. Высадились на берег, распрощались, расцеловались – и пошли. Я и Никитин.
   Первый день шли незаметно. На второй день нас искали самолеты – как взберемся на сопку, так они бреющим... Потом нас обстреляли из пулемета. Мы скрылись в скалах, вышли левее. Там нас опять обстреляли. Кругом укрепления, продукты уже уходят. Вернулись на четвертый день. Вышли на берег и подали сигналы. Нас сняли с берега, и мы сразу легли спать, еще пока шли в Полярное.
   Через несколько дней нам дали новое задание. На этот раз шли командой в двадцать два человека, во главе со старшим лейтенантом Лебедевым.
   Когда высадились, он сказал: «Мотовилин будет моим первым заместителем. А если что – отвечает за отряд».
   По дороге была одна подозрительная сопка. Я с двумя товарищами забрался на нее. Там было все тихо, но оттуда мы увидели три телефонные линии. Сделали привал. Заметили дорогу, по ней пошла машина. А на карте дорога нанесена не была.
   Лебедев говорит: кто полезет на столб? Я говорю – я. Я зазубрил кинжал и стал перепиливать им провода, как ножовкой.
   Потом мы подорвали линию – свалили шесть столбов и пошли дальше...
   В третий поход пошли этим же самым отрядом, туда же, но высадились в другом месте в сильный туман. Прошли до знакомой сопки, кругом туман. Сделали привал у озерка – сидим, едим. Вдруг видим – на сопке человек. Потом туман опять все закрыл, и мы подошли к самой сопке.
   В нескольких метрах блиндаж, около него дремлет часовой. Лебедев говорит: «Возьмем, ребята, сопку». – «Возьмем».
   Через овраг переползли вплотную к сопке, из палатки выбежал ефрейтор. Леонов выстрелил в него. Я кричу: «Забрасывай палатку гранатами!» Забросали.
   Немец тоже кинул в нас гранату – Рябова ранило в ногу, расшибло у него винтовку, а с меня сбило каску.
   Нас стали обстреливать из минометов с соседних сопок.
   Лебедев говорит: «Мотовилин, руководи отходом, а я буду прикрывать».
   Мы стали отходить. Рябова несли на руках. Его ранило смертельно, в голову. Мы потеряли трех убитыми, а когда отходили – еще двух.
   Отходить было тяжело. Мы вернулись к месту высадки раньше назначенного времени. Пока ждали бот, нашли домик. В нем нашли брошенную соль. Ну что ж, теперь дело за мясом. Застрелили оленя и жарили на палочках шашлык.
   Бот подошел и так и забрал нас с недожаренным оленем.
   Вернулись в Полярное, оттуда в Мурманск. Отдохнули. Правда, мало, всего двенадцать часов. Переспали – и обратно в четвертый поход.
   Пошли отрядом в 80 – 90 человек, под командованием Добротина. Был в отряде и Лебедев.
   Дошли до той сопки, где были в прошлый раз. Пошли дальше...
   Обратно из этого похода я, по приказанию майора, вел людей кратчайшим путем. Перевалили через сопку – нашли свежеразбитый самолет «Юнкерс», кругом горелое место, а вчера был дождь, значит, сегодня сбит.
   Вышли к губе, к месту высадки. Слышим, там кукуют кукушки. Сначала было странно – место голое, откуда птицы? Подумали, что скорее всего это финны. Ждали бота целых двенадцать часов.
   Пробыли несколько дней в Полярном и пошли в пятый поход. Высадились с мотобота около брошенных домиков. Видим, у берега в рыбачьих сетях запутался олень – скала голая, а он на ней танцует. Я взял нож и разрезал сеть. Олень выскочил на волю, был он голодный и худой.
   Я шел в партии из семи человек во главе со старшим лейтенантом Клименко. Мы должны были пройти на тридцать километров вглубь и соединиться с остальным отрядом у мыса Пикшуева. Подходя к берегу, услышали, что там уже начался бой.
   Маленькую сопку мы заняли, но главная сопка еще держалась. А мы все лезли вперед на сопку. Мне уже осталось всего несколько шагов, как вдруг меня ударило по ноге. Дальше я пополз. Сопку заняли.
   Я доложил, что ранен. Мне приказали перевязаться, я перевязался. Посмотрели захваченные блиндажи, подкрепились их шнапсом.
   У блиндажей сидели семь пленных солдат и один офицер. Солдаты сказали, что сами хотели сдаться, но из-за офицера не могли. Тут же рядом лежал другой офицер, убитый.
   Вдруг мне говорят: Лебедев убит. Я даже верить не хотел.
   Переночевали в скалах. Утром стали под огнем отходить к ботам. Ползли ползком, тащили раненых. Мы, раненые, первыми сели на шлюпки и переправились на «морской охотник» вместе с пленными.
   В шестой поход мы пошли в глубь Финляндии на 175 километров. Шли шесть дней. Все время по ночам, днем почти не двигались – делали привалы. Шли сплошные дожди, и мы были все мокрые. Костров не разводили, сидели на сухом и холодном пайке. Местность была болотистая и лесная, переходили четыре реки. Сушиться было негде, кругом одни болота. Старшина Дарыгин попал в болото. Ему кричат: «Клади винтовку, становись на нее ногами!» А он говорит: «Винтовка снайперская, нельзя». Так, пока не дали ему другую винтовку, тонул, а винтовку не клал.
   Во время седьмого похода нас высадили в районе боевых действий. Мы вывернули шлемы на манер финских шапок и нахально ходили по другому берегу речки на виду у немцев, потому что они никак этого не предполагали. Потом, проведя все наблюдения, ночью в дождь пошли на берег, в скалы, сигналить. Слышим, как бот ходит там, сигналим ему, а он не подходит и не подходит.