Сев в полуторку, мы поспешили к самолету и через пять минут после того, как подъехали к нему, были в воздухе. Сделав два круга над Калинином, летчик взял курс на Москву.
   Прилетели мы в полной темноте и сели не слишком удачно, подломив у самолета одну ногу. Несмотря на это, все обошлось благополучно, и в восьмом часу вечера я уже был в редакции и корпел над очерком «Вчера в Калинине», который, по совести говоря, получился плохо. Хуже, чем тот очерк, который я написал накануне о Михайлове. Наверное, и потому, что первые впечатления были сильнее, и потому, что трудно два дня подряд писать очерки, в сущности, о том же самом.
   После Калинина редактор два или три дня выдерживал меня в Москве. Сколько-нибудь крупных городов в эти дни пока не освобождали; он выжидал выхода наших войск к Калуге и собирался отправить меня туда.
   Не знаю, может быть, когда-нибудь это еще повторится со мной, но те декабрьские дни в Москве кажутся мне какими-то особенными. Фронт был еще так близко, что все корреспонденты были, что называется, прицеплены к телефону. В любые пятнадцать минут за любым из нас могли прислать машину, и он, надев полушубок, мог уже через два часа оказаться на фронте. Кстати, и полушубки, и валенки, и оружие, и вообще все, что могло понадобиться в поездке, – все это по возможности постоянно находилось под рукой в редакционных «эмках».
   Казарменное положение стало тогда не только необходимостью, но и привычкой жить и спать, пить и есть там же, где ты работал. И все старались держаться потеснее друг к другу; одиночество было противопоказано всем.
   И от близости фронта, и оттого, что утром можно было уехать, а к концу дня вернуться, а следующим утром снова уехать и снова вернуться, создавалось ощущение какой-то скоротечности жизни, некоторой рискованности и нежелания ничего откладывать до завтрашнего дня. Было суматошно, непонятно и хорошо. Все, что имели, делили по-братски, и никому не приходило в голову составлять далеко идущие планы, рассчитывать свою жизнь или свои отношения с людьми хотя бы на неделю вперед. Все начиналось сегодня и кончалось завтра.
   Перед отъездом в Тулу, откуда потом мне предстояло выезжать под Калугу, я, проходя по улице, с удивлением увидел афишу – Московский драматический театр имени Ленсовета открывал сезон спектаклем «Парень из нашего города». Попросив в редакции разрешения задержаться на один день, я пошел смотреть спектакль.
   Спектакль начался в два часа дня. Театр играл в холодном помещении на Ордынке, зрители сидели в полушубках и шапках. Бурмина играл перешедший сюда из Театра Ленинского комсомола Плятт, а Васнецова – Фрелих. Все остальные актеры были новые.
   Было как-то странно сидеть здесь, в театре, в Москве, на этой своей довоенной пьесе. Да и вообще последнее время в Москве было как-то странно представить себе, что по-прежнему существуют театры и в них по-прежнему идут пьесы.
   На следующий день на рассвете, а вернее, еще затемно я уехал на машине в Тулу. Там размещался штаб 50-й армии генерала Болдина, передовые части которой подходили в это время к Калуге. Как тогда шутили между собой корреспонденты, у меня было редакционное задание: взять Калугу и вернуться.
   Я ехал по этой знакомой дороге на Тулу с каким-то удивлением в душе. Прошло всего четыре с половиной месяца с тех пор, как мы втроем с Халипом и Демьяновым ехали по этой же самой дороге через Тулу на Южный фронт, в Одессу. Теперь Тула была городом, только что избавившимся от угрозы захвата ее немцами, а дальше все дороги, лежавшие на Орел, Курск и Харьков, были для нас пока непроезжими – всюду были немцы.
   Через пять часов мы доехали до Тулы. Город было трудно узнать. Он был весь перегорожен баррикадами и рогатками. Многие баррикады были сложены из кусков балок, обрезков железа, из прессованной металлической стружки, из всего, что только нашлось на старых заводских дворах. Впечатления города, сильно побитого войной, Тула не производила. Были поврежденные и разбитые дома, были дома с разбитыми стеклами, но в общем город остался цел.
   По дороге в Тулу, километрах в тридцати или сорока от нее, увидели несколько подбитых немецких танков, остатки грузовиков и повозок. Это было то самое место, где разведка одной из передовых частей Гудериана, обойдя Тулу с юго-востока и завернув на север, вышла на дорогу между ней и Серпуховом, пытаясь довершить окружение Тулы. Именно в тот день, на несколько часов опередив эти прорвавшиеся к дороге немецкие танки, генерал Болдин, на мой взгляд, спас Тулу тем, что, приняв командование 50-й армией, вместе со своим штабом въехал внутрь намечавшегося немецкого окружения, решив рвать его изнутри.
   Около часа у меня ушло на поиски штаба, который, как и многие другие наши штабы, благоразумно размещался в маленьких одноэтажных незаметных деревянных домишках на окраине города. Своего старого товарища еще по Халхин-Голу, нашего корреспондента при 50-й армии Пашу Трояновского я обнаружил у комиссара штаба армии. Получив там последнюю армейскую информацию, мы договорились с Пашей ехать завтра под Калугу, а пока что пошли поспать к нему в комнату, где он жил вместе с корреспондентом «Правды» Булгаковым.
   Вечером в этот же день я вместе с Трояновским пошел к командующему армией генералу Болдину. Мне надо было с ним поговорить, потому что одним из заданий, полученных мной от редакции, было задание написать или рассказ, или очерк о генерале. Считалось, что Болдин был для этого одной из самых подходящих фигур. Трояновский, который знал в армии всех и которого все знали, потому что он был здесь с самого начала боев за Тулу, прошел к генералу и попросил его о свидании. Болдин назначил время, когда он меня примет.
   В ожидании, чтобы не тратить времени зря, я подсел к адъютанту генерала, который побывал с ним в двух окружениях и, так же, как и сам Болдин, был два раза ранен, и стал расспрашивать его о командующем. Адъютант говорил о Болдине с увлечением, и мне показалось, что им владело искреннее и глубокое чувство. Впрочем, это было неудивительно. Во время первого окружения на Смоленщине генерал, взвалив на плечи, вытащил своего раненого адъютанта из боя...
   Рассказ старшего лейтенанта Евгения Степановича Крицына сохранился у меня во фронтовом блокноте. И по правде говоря, по-моему, он живей рисует и фигуру Болдина, и обстановку первых дней войны, чем мои собственные, сделанные во время разговора с самим генералом, заметки для очерка, который я так и не написал.
   «...Болдин в первый день войны вылетел на СБ в Белосток. Нас обстреляли. Все-таки сели, хотя с пробоинами. С вооруженными людьми на грузовике поехали в штаб 10-й армии. Пять-шесть километров отъехали; у Берестовицы нам разбили с самолета грузовик, и всех убило. Остались шофер, я и генерал, раненный в левую руку, – четыре пальца. Один осколок он и сейчас носит. Хотели вынуть, но он говорит: „Потом, после войны, пока в горячке и так не мешает...“ Пересели с ним в другую машину – и в штаб армии. Он дал там указания, пробыл сутки и до 28 июня объезжал части.
   Ходил сам в трудную минуту в атаку с танковой группой у Кузница-Соколики.
   Приехал Кулик. «Ну, – говорит, – поскольку ты, Болдин, здесь, я могу уехать».
   Кулик уехал, а Болдин остался и, получив приказ об отходе, был до последнего впереди. Собирал войска, приводил их в порядок и делал прорыв с боем на Пески. Останавливал на танке войска. Соберет тысячи две и ставит задачу на прорыв.
   Северо-западнее Минска собрались части, с дивизию. Разведка донесла, что близко штаб мотоциклетного полка. Уничтожили штаб. В штабе взяли документы и восемнадцать машин. Тут появились немецкие танки. А у нас было всего два танка и две пушки. Он приказал открыть огонь. Били до последнего снаряда. Отдал приказ прорываться дальше. Меня тут два раза ранило, в пятку и в бедро. Он меня подобрал и метров двести нес на себе под огнем.
   Переправу занял противник. Генерал сам разведал брод и на себе вместе с другими перетащил по грудь в воде пятьдесят машин.
   Постепенно к нему собирались люди. По дороге делали налеты на немцев, жгли склады, машины, самолеты, два штаба, семь машин с документами.
   Четверо суток заботливо подготавливал выход. Вооружал всех по лесам. Стало у нас одиннадцать пушек, машины. Взяли у противника рацию, связались со своими частями, 11 августа в семь утра пошли на прорыв в 30 – 40 километрах северо-западнее Смоленска. Он вел людей сам, шел в атаку впереди.
   Немцы сидели выпивали около своей артиллерии. Застали их врасплох, взяли в этом бою 21 орудие, убили 1500 немцев, сожгли 100 машин и 130 мотоциклов.
   Рука у него была раздута и на перевязи.
   Прорвались и пришли на командный пункт Тимошенко. На второй день он был на приеме у Сталина и 18 августа, уже как заместитель командующего фронтом, выехал в 30-ю армию, где было тяжелое положение...»
   Так выглядела тогда в рассказе спасенного генералом адъютанта история этого прорыва из окружения, который потом, в августовском приказе Ставки, приводился в укор другим генералам как пример для подражания.
   Начав воевать генерал-лейтенантом, заместителем командующего Западным фронтом и во главе 50-й армии отличившись в дни обороны Тулы, Болдин впоследствии не выдвинулся и не вошел в число тех командармов, чьи военные дарования развернулись в ходе всей четырехлетней войны с наибольшей очевидностью.
   Но конец войны – концом, а начало началом. И справедливость требует помнить об этом и о тех первых впечатлениях, которые складывались у нас о людях тогда, в начале войны.
 
   Возвращаюсь к дневнику
   ...Ровно в назначенный час генерал вызвал адъютанта к себе в кабинет, и тот, вернувшись, сказал мне:
   – Генерал просит извинения: он все еще на проводе с Москвой. Но через пять минут он вас примет.
   Ровно через пять минут меня пригласили в кабинет к Болдину. Я почему-то думал, что Болдин старше. На самом деле ему было пятьдесят, а выглядел он лет на сорок пять. Это был огромный человек с длинными руками, с широкими, немного сутулыми плечами, богатырской грудью и большой, начинающей лысеть головой. Он носил аккуратные солдатские усы.
   Начальство часто щеголяло на фронте отсутствием единообразия в форме. Генералы ходили и в полушубках, и в кожанках, и в бекешах, и в парашютно-десантных куртках – кто в чем. Болдин был одет строго по форме и ходил зимой в шинели со всеми положенными ремнями и полевой сумкой, являя собой пример подтянутости.
   Он сначала рассказал мне, что происходило на фронте его армии, а потом, когда я начал расспрашивать его о нем самом, кратко сказал про свою жизнь. Это была солдатская жизнь человека, с молодых лет и навсегда связавшего судьбу с армией. Всю Первую мировую войну генерал провел на Кавказском фронте, начал солдатом, кончил подпрапорщиком. Причем в его роте было много земляков из той деревни в Мордовии, где родился он сам, и из соседних деревень.
   У Болдина были хорошие умные глаза, спокойная улыбка, внимательная приглядка, юмор и отсутствие крепких выражений в разговоре.
   Как я понял из слов генерала и из дополнительных объяснений Трояновского, ситуация под Калугой складывалась довольно трудная. Немцы с двух сторон оставались еще очень близко от Тулы. Но наша ударная группа прорвалась вглубь по Калужской дороге и дошла до самого города. Бой шел за предместья Калуги. Прорыв был совершен на большую глубину, но по обеим сторонам узкой кишки прорыва по-прежнему были немцы. Они то в одном, то в другом месте перерезали эту кишку, так что от штаба армии до командовавшего наступавшей на Калугу группой войск генерала Попова было почти невозможно добраться. А он, в свою очередь, не мог добраться до своих передовых частей, которыми временно начальствовал один из командиров дивизий.
   Словом, переплет был сложный, но Болдин действовал в этих условиях смело и решительно. И, учитывая психологическое состояние немцев в те дни, очевидно, так и следовало действовать. То есть поступать с немцами так, как всего каких-нибудь два месяца назад они поступали с нами.
   Добраться до Калуги было трудно, но попытаться все же следовало. Вернувшись от Болдина, мы решили ехать в сторону Калуги на двух машинах – так, во всяком случае, было надежнее.
   Всю ночь мела метель, к утру она вроде бы затихла, но, когда мы были уже в дороге, возобновилась с новой силой. Дорогу все сильней переметало, вокруг были заносы, множество машин стояло в пути. Мы проткнулись через несколько пробок, но в конце концов, проехав за пять часов тридцать километров, окончательно застряли в еще одной пробке и поняли, что нам на своих «эмках» вряд ли в ближайший день-два удастся пробиться вперед по этой дороге.
   Мы прочно засели в середине пробки, и спереди и сзади были машины. В конце концов мы одну за другой перетащили обе «эмки» через кювет в поле, где был твердый, слежавшийся наст, объехали по нему заносы, снова перетащили машины через кювет и выехали на дорогу позади пробки. Через девять часов, голодные и холодные, мы бесславно вернулись в Тулу.
   Я дозвонился по ВЧ до «Красной звезды» и, доложив Ортенбергу о нашей неудаче, сказал ему, что, если редакция хочет, чтобы мы сделали материал о Калуге, и не только доехали туда, но и вовремя вернулись с материалом, нам нужен «У-2». Выслушав меня, он обещал прислать самолет.
   На следующий день «У-2» не пришел – не было погоды, но в редакции сказали, чтобы мы ждали, – на следующий день «У-2» придет обязательно.
   Болдин, который прошлой ночью выехал на вездеходе вперед, к генералу Попову, добирался туда уже вторые сутки, и в штабе даже не было толком известно, где он находится.
   Единственная связь с наступавшими на Калугу частями поддерживалась при помощи самолетов.
   Под Калугу ежедневно вылетал утром и возвращался оттуда вечером офицер связи – капитан Арапов, маленький красноносый человек, утопавший в большом полушубке. Он каждый раз долетал, каждый раз находил все, что требовалось, и каждый раз возвращался. Его «У-2» за эти дни остался чуть ли не единственным в распоряжении штаба армии. Все остальные были сожжены немцами или покалечены при вынужденных посадках в метель. А он всякий раз благополучно добирался туда и обратно.
   В первый раз я увидел капитана так: из-под Калуги уже сутки не получали никаких известий; в дверь вбежал маленький запыхавшийся человек в полушубке и столкнулся с комиссаром штаба.
   – Был? – спросил комиссар штаба.
   – Был, – радостно ответил капитан.
   – Ну, значит, поздравляю с орденом Красного Знамени. У командующего слово твердое. Раз добрался, значит, все!
   – Командующий у себя? – спросил капитан, видимо, до того уставший, что на него не произвели впечатления даже эти слова об ордене. Комиссар сказал, что командующий у себя, и повел капитана к Болдину. Через три минуты капитан вышел из кабинета, и оттуда донесся голос Болдина:
   – Вы там посмотрите, чтобы его накормили, напоили и обогрели как следует!
   Но капитан шел через комнату такой тяжелой, шатающейся походкой, что было совершенно ясно, что с ним теперь можно сделать только одно: немедленно уложить этого смертельно усталого человека спать.
   Наш самолет из Москвы не пришел и на второй день. Стали ждать его на третий. К вечеру, когда еще сильнее разыгралась метель и оставалось совсем мало надежды на то, что он придет, с аэродрома в штаб позвонил Виктор Темин. Редактор прислал его вместе с самолетом.
   Вскоре в тесную комнату, где мы жили с Трояновским, ввалились Темин и корреспонденты «Известий» Гурарий и Беликов. Оказывается, они прилетели двумя самолетами. Утром решено было лететь всем вместе.
   За ужином один из братьев корреспондентов с пафосом стал громить всех эвакуировавшихся из Москвы.
   В те дни у многих оставшихся в Москве было кислое отношение к уехавшим из нее в октябре. Слишком уж много народу уехало в то время, в сущности, без приказаний и распоряжений, под тем или иным соусом. Но я лично, во-первых, трезво делил всех уехавших на уехавших по приказанию и уехавших в качестве, если можно так выразиться, «добровольцев», а во-вторых, думая об этих последних, понимал, что, как бы мы ни метали громы и молнии на их головы сегодня, через пять дней после того, как они вернутся, мы им все это забудем в силу природных свойств нашей русской натуры.
   Но наш разгорячившийся товарищ держался другого мнения. Он говорил об эвакуировавшихся из Москвы и оставшихся в Москве так, словно шестнадцатого октября пролегла некая черта всемирно-исторического значения, пропасть, бездна между москвичами и так называемыми «куйбышевцами». Он то с гневом, то с сарказмом говорил, что им не простим этого ни мы, ни история; что пусть только они попробуют вернуться как ни в чем не бывало, в то время как мы тут в самые тяжелые дни... и так далее и тому подобное!
   Не стал бы приводить этот разговор, если б не запомнил его до такой степени отчетливо. А запомнил потому, что он был всего лишь самым откровенным из целой серии похожих на него, вспыхивавших в эту зиму. Смешная их сторона состояла в том, что люди, любившие поговорить на эту тему, клеймя уехавших, в душе считали собственное присутствие в Москве чуть ли не подвигом.
   Порой даже те, кто остался чисто случайно – или потому, что им не досталось места в поезде, или потому, что они опоздали, или потому, что о них просто-напросто забыли в момент эвакуации, – постепенно привыкали считать себя людьми, оставшимися из глубоко принципиальных соображений.
   Что до нашего собеседника, то он как раз остался в Москве отнюдь не случайно и, в сущности, был милым и хорошим парнем, только, пожалуй, несколько преувеличивавшим в тот вечер исторический смысл своего решения. Рано утром мы с Трояновским снова пошли в штаб узнавать обстановку. На самолетах под Калугу надо было лететь с таким расчетом, чтобы утром долететь туда, собрать материал о ее взятии и к вечеру прилететь обратно в Тулу. Долететь до Калуги и отправить самолет обратно, а самим остаться там – значило отрезать себе возможности своевременной доставки материалов о взятии города.
   В штабе нам сказали, что большая часть Калуги пока по-прежнему в руках немцев, идут ожесточенные бои на ее окраине. Одновременно мы узнали, что южней конный корпус Белова сегодня ночью ворвался в Одоев, и у меня возникла идея слетать в Одоев, вернуться оттуда, передать материал, а на следующий день, если прояснится ситуация, лететь в Калугу.
   Кстати сказать, в Туле оказалось сразу два фотокорреспондента «Красной звезды» – присланный редактором Темин и давно сидевший здесь Кнорринг. Оба хотели лететь со мной, и мне пришлось принимать соломоново решение: сначала слетать в Одоев с Кноррингом, а потом взять с собой под Калугу Темина.
   Через час мы вчетвером – я с Кноррингом и известинцы – двинулись на аэродром. Немного мело, но погода была сносная, летать было можно. Летчики проверили моторы, и мы поднялись. Оба летчика не слишком хорошо знали этот район и поначалу вместо Одоева сели во взятом два дня назад городке Крапивне. Выяснив свою ошибку у окружившей самолеты стайки ребят, мы поднялись, полетели дальше и минут через пятнадцать сели на полянке около сосновой рощи у окраины Одоева. У новой стайки осведомителей-ребятишек мы узнали, во-первых, что на этот раз мы действительно в Одоеве, что немцы удрали отсюда ночью и что через город все утро идет кавалерия. Мы подтащили самолеты поближе к опушке, так чтоб хоть их фюзеляжи оказались под соснами, и, оставив их там, двинулись в город.
   Он представлял собой невеселое зрелище и был сильно побит – очевидно, не только немецкими, но и нашими бомбежками. Кроме того, немцы, уходя, успели кое-что поджечь. Во всем городе были разбиты окна. Население на три четверти разбежалось по окрестностям и только сейчас начинало собираться. По улицам шли растерянные люди. Они заглядывали в дома, в пустые окна и горестно пожимали плечами. Врезалось в память несколько подробностей: вывески частных парикмахеров с надписями на русском и немецком языках «для господ немецких офицеров», вывески различных учреждений местной магистратуры, тоже с надписями и по-немецки и по-русски.
   Гурарий и Кнорринг снимали разрушения, брошенные немецкие орудия, а мы с Беликовым, походив по городу, столкнулись с председателем райисполкома, который последние три часа осуществлял в городе местную власть. Это был немолодой человек, плохо, не по-зимнему одетый, зябко потиравший руки и, видимо, невольно растерявшийся при виде всех разрушений и бедствий, постигших его город. Мы зашли вместе с ним в большую комнату какого-то дома. Здесь уже залатали фанерой несколько выбитых стекол; одна женщина мыла пол, а другая растапливала печку. В комнате не было еще ничего, ни одного стула, только кривоногий стол. Но в соседней уже толпились первые посетители, и среди них начальник местного коммунального хозяйства, инженер, который при немцах восстановил здесь разрушенный водопровод. Об этом нам сказал председатель райисполкома.
   – Сейчас будем с ним говорить, – сказал он.
   И мне независимо от данного случая пришла в голову мысль, что в городе, который занят немцами и в котором остались жители, возникает много сложных человеческих проблем. Скажем, хотя бы эта: вот инженер-коммунальник; он застрял в городе, по какой-то причине не успев уйти с нашими войсками. Предположим, что это честный советский человек. Но его вызывают немцы и говорят, что вот в этом городе живут ваши, русские, а взорванный водопровод не работает, наладьте его. Спрашивается, что он должен делать? С одной стороны, плохо идти на службу к немцам, а с другой стороны, плохо оставлять город без водопровода.
   Эта ситуация более сложная. А вот более простая, о которой мне пришлось говорить тут же в Одоеве. Немцы живут в городе второй месяц. Это не деревня, где у жителей есть какие-то запасы продовольствия и где они могут отсидеться, иногда даже не уходя далеко от избы, а лишь выкапывая из земли то, что припрятано. Это город с пекарней и булочной, с магазинами, где раньше люди покупали продукты. Приходят немцы, назначают городского голову, приказывают организовать вновь, пусть по самым нищенским нормам, какое-то снабжение, открыть пекарни и магазины. В городе живут женщины с детьми, дети хотят есть, а снабжение могут получить только те, кто работает или служит. И вот мать троих детей – именно такой случай был в Одоеве – идет работать при немцах в городской магистрат машинисткой. Не потому, что она любит немцев, и не потому, что хочет изменить Родине, а просто потому, что ее детям нечего есть, а если она будет работать машинисткой, то получит свои триста или двести пятьдесят граммов хлеба.
   Все эти мысли возникли у меня в Одоеве, когда я говорил там с людьми. Безусловно, нам придется, да уже и приходится при освобождении своей земли сталкиваться с великим множеством проблем подобного рода и разбираться с ними в каждом отдельном случае. В Одоеве, где немцы были немного больше месяца, уже возникла масса таких проблем. А сколько же их должно возникнуть в Киеве, где немцы уже давно и где оставшимся в городе людям как-то надо существовать, потому что никто не может прожить долго на подножном корму?
   Иногда, находясь на войне, забываешь о том, что быт остается бытом, хлебный паек – хлебным пайком, коммунальное хозяйство – коммунальным хозяйством, а дети – детьми. И фигура какого-нибудь отъявленного мерзавца и предателя несравненно менее важная проблема для пера писателя, чем проблема вот такой машинистки городского магистрата, матери троих детей.
   Через город на запад, подтягиваясь, двигалась кавалерия. Над городом дважды прошли «Юнкерсы»; выныривая из облаков, они бомбили город, но оба раза эта бомбежка шла далеко от нас: пока «Юнкерсы» бомбили одну окраину, мы были на другой, и наоборот.
   Зато, когда мы вернулись к самолетам и уже хотели вытащить их на поляну, чтобы садиться, над самыми нашими головами с ревом прошли сначала один, потом второй, потом третий «Юнкерсы». Первый из них развернулся и снова низко прошел над нашими головами. Должно быть, он заметил самолеты. А может, не самолеты, а детей, потому что, замаскировав самолеты в рощице, мы не предвидели, что человек двести ребят окружат их стоящим на белом снегу черным полукольцом. Дети бросились врассыпную, мы стали на опушке под деревья, а «Юнкерс» спикировал и обстрелял из пулеметов то место, где только что стояли и дети и мы. По счастью, никто из детей не был ни убит, ни ранен, хотя пули прочертили через поляну длинные снежные дорожки.
   Выждав пять минут, мы сели в самолеты и полетели обратно. Взлетев и развернувшись, мы снова увидели шедшие мимо «Юнкерсы». Но они нас не преследовали: или не заметили, или было не до нас. Отлетев подальше от Одоева, мы увидели еще один «Юнкерс». Но тут оба наших «У-2» нырнули к самой земле и полетели вдоль русла реки, петляя между берегами.
   Немецкая авиация свирепствовала, воспользовавшись этим первым сравнительно погожим днем. Как мне потом сказали, Болдину, который в этот день двигался по дороге на Калугу, пришлось чуть не двенадцать раз вылезать из машины и пережидать то бомбежку, то штурмовку. Немцы не хотели отдавать Калугу и делали на наших коммуникациях все, что могли.