– В Богородицке ваш полк! – кричал генерал. – В Богородицке!
   – А куда же идти? – спрашивал командир.
   – А вот зарево. Там бой идет. Туда и идите.
   – А по какой дороге?
   – Ни по какой дороге! – кричал Голиков. – А просто идите на зарево и дойдете. Бой там идет. Поняли?
   И люди шли мимо него и уходили куда-то в метель, в сторону зарева.
   Начальник штаба армии генерал Дронов, обратившись к Голикову, спросил его, какие части там, впереди.
   – Все, что впереди, в Богородицке, – сказал Голиков.
   – А ведь полк, – Дронов назвал номер полка, – еще не подошел сюда. Сейчас здесь впереди вас ничего нет, товарищ командующий!
   – Разведка есть! – сказал Голиков. – С меня довольно. Разведка впереди. Поняли?
   Он увидел приехавшего с нами полковника Немудрова и сказал ему:
   – Немудров, мне то сообщают, что уже взяли Богородицк, то сообщают, что еще не взяли. Ничего не понимаю. Скорей всего еще не взяли. Так вот отправляйтесь и берите. Тут до него километров восемь. Двигайтесь.
   Немудров откозырял и пошел, но вернулся с дороги.
   – Товарищ командующий, какой пропуск?
   – Пропуск? – переспросил Голиков. – Богородицк! Сегодня пропуск – Богородицк. Идите!
   Несмотря на все то мрачное, что мы видели за этот день, – сожженные и полусожженные города, зарево горящих кругом деревень, несмотря на лютый мороз и буран, все-таки во всем этом было что-то яростное и веселое. Мы наступали, наконец-то наступали! Об этом говорили и оставляемые немцами пожарища, и их валявшиеся повсюду машины. Это чувствовалось и в голосе генерала, и даже в той неразберихе, которая творилась кругом.
   Выбрав минуту, я подошел к Голикову и представился как корреспондент «Красной звезды».
   – Очень хорошо. Посмотрите, как мы тут воюем, – сказал он.
   Начавшийся было разговор прервал какой-то командир, который привел только что пойманных на окраине этой деревни двух немцев. Видимо, они отстали от своих и, обледеневшие, со зла стали в темноте поджигать какую-то еще оставшуюся там целую избу.
   Генерал подошел к пленным. Они были в ботинках и шинелях, в натянутых на уши пилотках.
   – Из какой дивизии? – спросил генерал.
   Ему ответили.
   – Что, поджигали? – спросил Голиков.
   Подтвердили, что поджигали.
   Поджигателей было приказано расстрелять.
   Их куда-то увели, а генерал ушел в дом. Дом состоял из двух частей: одна, кажется, была жилая, а другая представляла собой что-то вроде огромного сарая с печью внутри. Там на земляном полу уже лежало вповалку несколько командиров. А из печи торчало два бревна: по мере того как они прогорали, их совали все глубже и глубже в печь. На дворе было не меньше тридцати градусов. Двери сарая были сорваны с петель, окна выбиты, но все же по крайней мере сверху не сыпал снег и меньше задувал ветер.
   У меня не было с собой ни сухаря, ни крошки хлеба, вообще ничего. Я лег поближе к печке, примостившись так, чтобы, поворачиваясь, можно было греть то спину, то грудь. Кто-то из соседей поделился со мной замерзшим куском хлеба. Засунув в печь ведро, в нем топили снег и пили из него чуть теплую грязную воду с плававшей в ней соломой. Я так устал и намерзся за день, что все-таки уснул, иногда сквозь сон переворачиваясь.
   Когда я проснулся через три часа, уже рассвело. Я встал и обошел деревню. От нее почти ничего не осталось. Не сгорело только три избы в разных концах. За ночь люди наскоро завалили сверху обгорелыми бревнами и соломой подполы, чтобы там можно было ютиться и спать. Сюда, в эту деревню, сошлись люди еще из нескольких окрестных деревень, сожженных совсем, дотла. Но в трех оставшихся избах было так мало места, что туда устроили греться лишь женщин с детьми, а все остальные только заходили по очереди погреться с краешку и снова выходили на мороз.
   Я минут пятнадцать походил по деревне, еще не решив, что же мне теперь делать и как добираться до Богородицка. В это время из дома сельсовета вышел Голиков. Он был с утра начисто, досиня выбрит. Вместе с ним вышел начальник штаба, с которым я вчера ехал. О Богородицке все еще не было окончательных сведений. По одним слухам, он был взят, по другим – еще нет.
   – Поезжайте, – сказал Голиков генералу Дронову. – Если Богородицк взят, сообщите мне, а если еще не взят, возьмите.
   Я попросил у него разрешения поехать с начальником штаба.
   – Поезжайте, поезжайте, – сказал он торопливо.
   Метель так замела все дороги и все еще продолжала мести с такою силою, что ехать дальше на машине не было никакой возможности. Появились какие-то санки, и мы втроем – Дронов, его адъютант и я – поехали по направлению к Богородицку. Адъютант правил лошадью, а мы сидели за его спиной в санях. Все кругом замело сплошной белой пеленой. Сани мотало из стороны в сторону и заваливало то в один, то в другой кювет. На дороге стояли взорванные немецкие броневики. Сквозь метель брели вперед небольшие группы бойцов – то ли пополнение, то ли отставшие. Метель не утихала. Проселочная дорога петляла во все стороны. Проехав часа полтора и уже приближаясь к Богородицку, мы встретили ехавшие нам навстречу сани. В них сидел бурый от мороза полковник Немудров – тот самый, которого командующий накануне отправил брать Богородицк.
   – Ну как? – спросил его генерал.
   – Взяли. Ночью. И еще километров на восемь отогнали дальше. Бой идет, – сказал Немудров. – Я четыре донесения послал вам с пешими.
   – Ни одного не дошло, – сказал Дронов.
   – Наверно, заблудились связные, а может, замерзли, – сказал полковник. – А вы куда?
   – Хотели туда. А теперь поедем обратно, – сказал Дронов.
   Мы завернули сани и поехали обратно вслед за полковником. Через полтора часа мы вернулись в штаб. Там я наконец зашел во вторую, теплую, половину сельсовета погреть окоченевшие руки, и мы с Немудровым, который тоже вторые сутки ничего не ел, разодрали пополам остатки перезрелой курицы.
   Я колебался, что мне делать: то ли оставаться здесь, то ли со своими первыми впечатлениями, пока они интересны для газеты, срочно добираться до Москвы. В этот момент случилось сразу два события: наконец приехал на каком-то попутном грузовике Высокоостровский и прилетел и сел у окраины деревни летчик с пакетом из штаба ВВС армии. Голиков сидел за столом и писал донесение, чтобы отправить его с летчиком. Я решился и, подойдя к члену Военного совета армии, попросил его высадить из самолета бортмеханика и посадить в самолет меня, чтобы я мог сегодня же попасть в Москву и сделать корреспонденцию для газеты. Он с минуту колебался, но потом, видимо понимая, что такое газетная спешка, решительно сказал:
   – Ладно, снимем бортмеханика.
   Летчик, выслушав это приказание, поморщился, посмотрел на меня и сказал:
   – Хорошо. Только имейте в виду, вчера у меня уже один самолет сожгли, больше не хочу! Так что хоть голову себе отверните, а когда полетите, сразу смотрите во все стороны!
   Голикову не терпелось ехать вперед, и он приказал передислоцировать командный пункт в Богородицк. На деревенской улице стала строиться колонна уходивших туда машин. Высокоостровский оставался у Голикова: он хотел сделать для газеты статью обо всей операции. Я было уже двинулся вслед за летчиком, как вдруг в дверь избы вместе с ворвавшимся паром вошел человек в черной кожанке, с очень знакомым лицом.
   – Комиссар штаба такой-то дивизии, – громко отрапортовал он.
   Его, видимо, ждали, и он сразу прошел к Голикову.
   Я силился вспомнить, кто же это, но вспомнил только через минуту, когда он, уже возвращаясь, снова прошел мимо меня. Да ведь это же Балашов, старший политрук, комиссар того полка, в котором я был в Одессе вместе с Халипом! Я узнал Балашова, а он меня.
   – Как ты сюда попал? – спросил я его.
   Он ответил, что был в четвертый раз ранен и эвакуирован из Одессы, а потом, после госпиталя, – попал сюда.
   – Заезжай к нам в дивизию, – торопясь, говорил он на ходу. Его уже ждала машина.
   Я вспомнил, в каком аду он был под Одессой, и порадовался, что он уцелел, выжил и вот воюет теперь здесь, под Москвой...
   Комментируя свои дневниковые записи о боях под Одессой, я уже писал и о дальнейшей судьбе, и о трагической смерти Никиты Алексеевича Балашова. Напомню здесь только, что со дня нашей последней встречи с ним, под Москвой, когда я так обрадовался, что он уцелел там, в Одессе, и стоит передо мной живой и здоровый, жить на свете ему оставалось не так уж много, всего полтора года. Война мерит людские жизни на свой аршин, могла отмерить и еще короче.
   Погиб и один из двух моих спутников, с которыми мы ехали на санях к Богородицку. Об этом я узнал несколько лет назад из письма бывшего начальника штаба 10-й армии генерал-лейтенанта в отставке Николая Сергеевича Дронова:
   «...Хорошо помню разрушенный, забитый немецкой техникой Михайлов, где мы с Вами встретились. Помню путь на Епифань и село Колодези, где мы догнали генерала Голикова. Из Колодезей мы с Вами и моим адъютантом Букреевым выехали к Богородицку. Помню, как, оставив из-за метели на дороге машину, мы пересели в сани. Букреев правил лошадью. Несколько слов хочу сказать об этом чудесном парне. Еще будучи моим адъютантом, но в другой части, когда я командовал дивизией при освобождении последнего, Уваровского района Московской области, он был ранен. По выздоровлении, вернувшись из госпиталя, он рвался на передовую, тяготясь своим адъютантским положением, и ему удалось уговорить меня, и я направил его на окружные танковые курсы. Он кончил их и погиб в бою. Правильно делаете, что пишете о войне, о которой забывать нельзя.
   Надо, чтобы книг о тех страшных и суровых годах было еще больше. Того, кто скажет, что писать об этом уже хватит, что пора забыть, не ворошить старого, я назову предателем, потому что если забыть это, значит надо забыть и то, что принес человечеству фашизм. Забыть – это значит уже почти простить. А разве это возможно?..»
 
   Возвращаюсь к дневнику
   ...Машины со штабом начали выезжать из деревни. Мы с летчиком шли по заметенному снегом картофельному полю к самолету. На задах, у плетня я увидел двух расстрелянных вчера поджигателей. Они лежали, неуклюже поджав под себя ноги. Женщины равнодушно проходили мимо них.
   Мы сели в самолет и поднялись. Видимо, жители этих мест сильно натерпелись от немецкой авиации, потому что наш «У-2», летевший с примусным шумом на высоте десятка метров, заставлял шедших по дороге с узлами, с котомками и санками женщин разбегаться и ложиться в снег. И лишь потом, когда мы уже пролетали у них над самыми головами, они узнавали своих, вскакивали и начинали махать нам руками.
   В первый раз мы сели у Епифани, где летчику надо было взять еще один пакет. Я полчаса прождал его, приплясывая у самолета, а он, вернувшись и, очевидно, опять вспомнив, как его вчера подожгли, снова сказал мне, чтобы я как следует смотрел по сторонам. Я, разумеется, так и делал.
   Примерно через час мы сели в Михайлове. Как выяснилось, летчик, с которым я прилетел, дальше лететь был не намерен и не имел на это приказания. Одновременно с нами на другом «У-2» прилетел и сел рядом какой-то рослый летчик, немолодой и начальственного вида. К его «У-2» подъехала «эмка», и я, увидев это, попросил его подвезти меня до ВВС армии. Не туда ли он едет? Летчик согласился меня подвезти и сказал, что едет именно туда, что, впрочем, было неудивительно, ибо он оказался командующим ВВС 10-й армии генерал-майором Богородецким.
   Штаб ВВС размещался в Михайлове, в большой комнате одного из сохранившихся домов. В комнате стояли обеденный стол, буфет и несколько фикусов. Дело шло уже к вечеру. Я попросил генерала, чтобы он дал мне самолет до Рязани, где я смог бы снова пересесть на один из двух стоявших у нас там самолетов. Но он сказал, что сегодня по запасу светлого времени этого уже не успеть, а завтра, прямо на рассвете, он даст мне «У-2», и я за час с четвертью долечу до Рязани. Рассчитав, что если даже за вечер и ночь я доберусь туда на какой-нибудь попутной машине, то все равно ничего не выгадаю, я заночевал в Михайлове и на рассвете уже был на аэродроме. После некоторых задержек, связанных с выяснением маршрута: куда приказано лететь сначала и куда потом, – мы сели с летчиком в самолет и поднялись.
   Погода была отвратительная. Машину качало вкривь и вкось. Сквозь метель почти ничего не было видно. Но через час с небольшим мы благополучно сели на аэродром в Рязани.
   Я боялся, что наши самолеты улетели отсюда, потому что как-никак мы отсутствовали уже четвертый день. Но выяснилось, что один из самолетов еще так и не починили, летчик поехал в Рязань за какими-то запасными частями, а второй самолет был исправен, и летчик сидел и ждал нас. Мы позавтракали вместе с ним, и он отправился готовить машину к полету. К двум часам дня у него все было готово, но нас стали уговаривать не лететь. Метель превратилась в буран. Самолет раскачивало ветром даже на земле. Но теперь мне уже было просто необходимо попасть в Москву без новых проволочек, иначе я опаздывал со своей корреспонденцией и моя поездка теряла для газеты всякий смысл. У летчика, видимо, имелись свои соображения, по которым он спешил попасть в Москву и тоже желал лететь во что бы то ни стало. В общем, мы залезли в самолет и полетели.
   Хотя «У-2» – машина, на которой обычно чувствуешь себя спокойно, в данном случае не могу сказать этого о себе. Видимость была такая отвратительная, что, боясь зацепиться за что-нибудь, мы летели выше, чем обычно, и нас трепало в воздухе как щепку. Когда мы пролетали над Коломной, над трубами ее заводов, были такие дикие порывы ветра, что казалось, мы вот-вот плюхнемся на какую-нибудь крышу. Было и так холодно, а над Коломной с меня сорвало ушанку. Остаток пути пришлось лететь с непокрытой головой, и я тер и бил себя кулаками по лицу и голове, чтобы не обморозиться окончательно.
   В пятом часу дня мы сели под Москвой на заметенный снегом аэродром около бывшего авиазавода, на котором я когда-то работал. Я попрощался с летчиком и пошел в штаб авиаотряда звонить в редакцию. Вид у меня был довольно глупый: в полном обмундировании и без шапки. Машину прислали без проволочки, и через час я добрался до редакции. Материал, разумеется, был срочно необходим, и я диктовал его до глубокой ночи. Мой не больно складно написанный очерк «Дорога на запад» все же был одним из первых газетных материалов, в которых рассказывалось о разгроме немцев под Москвой...
 
   Сейчас, задним числом, справедливость требует добавить, что 10-я армия, в которой я тогда оказался, только что заново сформированная и впервые под Москвой брошенная в бой, практически состояла из одной пехоты с положенной ей по штату артиллерией, но почти без всяких частей усиления.
   И если учесть это, то можно без преувеличений сказать, что лишь ценой крайнего напряжения всех физических и нравственных сил солдат и офицеров наших наступавших тогда на этом направлении дивизий удавалось денно и нощно, в мороз, в метель, пешком по снегам без передышки, ежесуточно по пятнадцать и по двадцать километров гнать перед собой отступавших немцев, заставляя их бросать на дорогах технику, вооружение, снаряжение, все то, что еще недавно составляло основу их материального перевеса над нами.
   В «Журнале боевых действий» 10-й армии за декабрь 1941 года есть запись о взятии разрушенного и сожженного Богородицка и захваченных в нем трофеях – двухстах с лишним немецких транспортных и штабных машинах и девяти зенитных установках.
   В этой же записи в объяснение того, почему армия взяла Богородицк на сутки позже, чем это было приказано, достаточно откровенно говорится о трудностях, возникших в ходе наступления:
   «...Нет регулярного подвоза боеприпасов, горючего и питания. Дивизионный и армейский гужевые транспорты не успевают догонять свои части и отстают. Дивизии находятся в непрерывном движении со дня выгрузки. В результате отсутствия достаточных средств связи для облегчения управления Военный совет армии с двенадцатого декабря с опергруппой выбрасывается к войскам, находясь от линии фронта пять-десять километров, а иногда и впереди. Средства связи со штабами дивизий – почти исключительно направленцами от оперативного отдела и самолетами „У-2“, которых в армии три, но летают только два. В армии отсутствуют подвижные войска, как-то: танки, автобаты. Из конницы: 41-я кавалерийская дивизия, которая вошла в подчинение, имела сорок процентов к штатному составу. А 57-я и 75-я кавдивизии прибыли неукомплектованными и без седел...»
   Я привел эту выписку для полноты картины, которую я тогда наблюдал как корреспондент «Красной звезды». Одно наблюдал, о другом догадывался, о третьем не имел, да и не мог иметь достаточно полного представления.
   Вся эта самокритическая запись в «Журнале боевых действий» заканчивалась словами:
   «Моральное состояние войск армии хорошее, боевое. Успехи наступления поднимают дух личного состава...»
   Эти слова о моральном состоянии войск были такой же святой правдой, как и все сказанное до этого о неполадках.
   Наступление шло в трудных условиях, но все-таки оно шло и до поры до времени не останавливалось. Именно это и составляло в ту зиму главную радость для воевавших людей. Да и какие еще радости были на войне? Во всяком случае из тех, что хоть как-то можно было поставить тогда вровень с этой?

Глава двадцать первая

   ...Я сдал свой очерк в номер в два часа ночи, и едва успел это сделать, как редактор вызвал меня и сказал, что, по только что полученным сведениям, наши войска ворвались в Калинин, сейчас город, очевидно, уже занят и надо срочно дать об этом материал в газету. Он тут же стал звонить по телефонам, и ему обещали выделить для полета в Калинин «Р-5». Он приказал, чтобы я вылетел утром вдвоем с фотокорреспондентом Сашей Капустянским и во что бы то ни стало завтра же к вечеру вернулся с материалом в номер.
   Я поспал четыре часа, и в семь утра мы выехали на аэродром.
   Задержки начались уже по дороге. Сначала застряла наша «эмка», и нам пришлось два километра топать по сугробам. Потом, когда мы сели в самолет, оказалось, что у него неисправен мотор; начали искать летчика с другого самолета. А когда он появился, то выяснилось, что его машина еще не заправлена. Когда приказали заправить машину, то по дороге застряла в снегу бензозаправка. Наконец вытащили бензозаправку и заправили бензином самолет, оставалось только сесть в него. Но перед этим летчик спросил меня, умею ли я стрелять из авиационного пулемета. Я признался, что не умею. Летчик потратил пять минут на то, чтобы обучить меня, как наводить, как поворачивать и где нажимать. Из всего этого мне больше всего понравилось, как поворачивалась турель: очень мягко и с приятным шумом. Затем нам дали сигнальные ракеты, и мы, прежде чем влезать в самолет, обсудили, где будем садиться. Пункты, где находились штабы обеих армий, наступавших на Калинин, нам были известны, но пока бы мы прилетели туда, добрались от самолета до штаба, узнали обстановку и вернулись к самолету, – пока бы все это происходило, мы, конечно, не успели бы, побыв в Калинине, прилететь к вечеру в Москву. Газета осталась бы без материала.
   Точных известий о Калинине и положении на его окраинах – с какой стороны наши, с какой немцы – у нас не было. Но мы все же решили садиться прямо в Калинине. Подлететь к городу, пустить сигнальные ракеты на всякий случай, чтобы не обстреляли свои, и садиться. Я договорился с летчиком, что он опустится пониже и постарается разобраться в обстановке по идущим машинам. А кроме того, логически рассудив, решили подлететь к Калинину с востока – с той стороны, откуда скорей всего брали его наши.
   Самолет «Р-2» – двухместный, а нас было трое. Капустянский лежал внизу, в фюзеляже, лицом ко мне, а я сидел за турелью и глядел во все стороны, от души желая и себе и своим спутникам не иметь никаких воздушных встреч.
   Внизу, среди снегов, лежали деревни, то пощаженные, то не пощаженные войной, то выгоревшие дотла, то почти целые.
   Пролетая над Клином, мы на всякий случай пустили пару сигнальных ракет, хорошо помня старую авиационную шутку, что никто так удачно не сбивает самолеты, как собственные зенитчики.
   Через полтора часа мы уже подлетали к Калинину. Капустянский нацарапал мне записку, прося снять через борт панораму города. Мороз стоял около тридцати градусов. Как только я стаскивал рукавицу и высовывал руку с фотоаппаратом за борт, ее словно обжигало, и она переставала что-нибудь чувствовать. Капустянский дергал меня за ногу, чтобы я снимал, а летчик, повернувшись ко мне, делал знаки, чтобы я пускал сигнальные ракеты. Я несколько раз щелкнул аппаратом, потом онемевшими пальцами нажал курок и выпустил красную ракету. Теперь нужно было выпустить еще и зеленую, но проклятая ракета никак не влезала в пистолет, как я ее туда ни пихал. Второй ракеты я так и не выпустил, а на моих снимках, как впоследствии выяснилось, получился не Калинин, а близлежащий лес, – снимая, я не учел наклона самолета при вираже.
   Сделав полукруг, мы стали спускаться и сели на Волгу у правого берега. И едва сели, как мотор заглох. Я повернулся направо и сквозь поднятую самолетом пелену снега увидел, как какие-то люди стаскивают на руках с откоса пушку, и в наступившей вдруг тишине ясно услышал дорогие мне в эту минуту трехэтажные русские слова, относившиеся к пушке, к богу и к родителям. Тут уж не могло быть никаких сомнений, что все в порядке – прилетели к нашим.
   Оставив летчика у самолета, мы с Капустянским пристроились на какой-то санитарный автобус и добрались на нем до штаба дивизии, бравшей сегодня ночью Калинин с восточной стороны.
   Мы зашли к командиру дивизии и к комиссару. Они рассказали о ходе событий, в которых участвовала их дивизия, потом мы попросили полуторку и поехали по калининским улицам. Капустянский снял проходившие войска, панораму разрушений, взорванный мост через Волгу, немецкое кладбище в центре города. Женщины уже тащили с этого кладбища березовые кресты на дрова.
   Глядя картину «Разгром немцев под Москвой», в которой, если я не ошибаюсь, есть кадр: женщина, вытаскивающая из земли немецкий крест, некоторые считали это патетической инсценировкой. А между тем я свидетель: так это и было на самом деле. И делалось это не столько из ненависти к немцам, сколько из хозяйственных потребностей.
   Пока Капустянский снимал, я пошел по улице и стал разговаривать с людьми. Многие женщины плакали. Еще до вчерашнего дня люди до конца не верили в то, что немцев смогут разбить, выгнать отсюда. Между прочим, когда думаешь о настроениях, об ощущениях и мыслях людей там, в занятых немцами городах, то часто не учитываешь одного простого обстоятельства: с первого и до последнего дня пребывания там немцев огромное большинство людей вынуждено питаться только немецкой дезинформацией. Иногда к ним попадают наши листовки, почти никогда – газеты, но зато вместо всего этого существуют немецкие бюллетени, немецкое радио, немецкие газеты. И если в газетах, рассчитанных на собственного, немецкого читателя, масштабы лжи еще остаются в пределах здравого смысла, то в газетах для оккупированного населения немцы абсолютно не стесняются и пишут совершенно небывалые вещи. Но как бы ни были нелепы эти вещи, когда они повторяются день за днем, они все-таки угнетают людей, заставляя думать: а вдруг это правда?
   Один из характерных примеров такой пропаганды: в сентябре и октябре немцы во всех своих русских газетках писали, что немецкие войска вышли на Волгу. И формально это была правда, потому что в верховьях Волги, на Северо-Западном и Калининском фронтах, они кое-где действительно вышли на Волгу. Но они писали об этом так, что люди, привыкшие всю жизнь представлять себе Волгу совершенно по-другому, могли подумать, что заняты по крайней мере Саратов и Куйбышев. Как раз на такое впечатление и были рассчитаны заголовки в газетах о выходе немецких войск на Волгу.
   Высыпав на улицы, люди разговаривали друг с другом, женщины всхлипывали, мальчишки висли на военных машинах. На всех лицах была радостная растерянность.
   Нельзя сказать, чтобы город был сильно разбит. В нем было сожжено порядочно домов, много домов пострадало и сгорело от бомбежек, но в общем верилось, что через месяц-два он начнет оправляться после всего им пережитого.
   Брошенной немецкой техники и на улицах, и на выездах из города было сравнительно мало, и у меня создалось впечатление, что, вынужденные к отступлению нашим движением с юга и с севера, немцы из самого Калинина, очевидно, отступили по приказу, не ведя в самом городе особенно ожесточенных боев, а лишь прикрывая свое отступление. В этом смысле Калинин представлял собой иную картину, чем Михайлов. Там чувствовался разгром, здесь – отступление.
   Через два часа мы вернулись на командный пункт дивизии. Ее командир по первому впечатлению показался мне человеком угрюмым, но тут, давая нам дополнительные данные о действиях своей дивизии, он оживился, привел несколько подробностей, потом вспомнил, что дивизия представлена к званию гвардейской, и наконец стал говорить, что именно их дивизия в большей мере, чем другая, наступавшая с другой стороны, сыграла роль при взятии города. Он утверждал это тем решительней, что дивизии были в составе разных армий.
   Мы уже собрались на самолет, но генерал вдруг махнул рукой адъютанту, на столе появилась бутылка бесцветной жидкости, оказавшейся спиртом, и мы вместе с командиром дивизии и комиссаром выпили перед дорогой по чарке. Настроение у всех было хорошее – так или иначе, неизвестно, какой больше, этой ли дивизией или другой, но Калинин общими усилиями был взят. И мы выпили за то, что он взят, и за то, что его все-таки главным образом брала именно эта дивизия, и за то, чтобы она стала гвардейской.