Во всяком случае, в первые же дни боев, временно заменив пришедшим из запаса капитаном Ковтуном убитого начальника оперативного отделения, Ефимов потом ни разу не проявил желания перевести Ковтуна на другую должность.
   – Ковтун, ты здесь, а я тебя по телефону отыскиваю!
   От соседнего дома, где жил командир дивизии, отделилась тонкая высокая фигура.
   – Иди, садись, – ответил Ковтун и подвинулся на крылечке.
   Адъютант комдива лейтенант Яхлаков подошел, сел и, сняв фуражку, положил ее себе на колени. Он был горьковчанин и говорил, заметно нажимая на «о». Его прямые длинные, нарочно, под молодого Горького, отпущенные волосы, валившиеся на лоб, как только он снимал фуражку, были светло-соломенного цвета и сейчас, под луной, казались седыми.
   – Жалко, зеркала нет, – сказал Ковтун. – Мне сейчас показалось, что ты совсем седой, ей-богу.
   – Поседеешь! Комдив звонил с дороги, я ему доложил, что Мурадов тяжело ранен, а он меня знаешь как обложил!
   – За что?
   – Что я ему в Одессу, в штаб армии, не сообщил. А я звонил, но его с Военного совета не вызвали. Я объясняю, а он орет: «Ты не адъютант, а шляпа! Если бы дозвонился, я б из штаба заехал в госпиталь, а теперь возвращаться поздно».
   – Жалко Мурадова, – сказал Ковтун помолчав.
   – Я думал, чего пооригинальней скажешь, – отозвался Яхлаков. – А то все жаль да жаль. Позавчера тебе Халифмана было жаль, вчера Колесова, сегодня Мурадова. Меня тебе тоже жаль будет, если убьют?
   – Трепач ты, – вместо ответа сказал Ковтун.
   – Трепач или не трепач, а вот предсказываю, что комдив тебя вместо Мурадова назначит. Велел тебе спать не ложиться – как приедет, явиться к нему. Спрашивается, зачем?
   – Ну и трепач, – равнодушно повторил Ковтун. – Мало ли зачем...
   – А вот посмотрим, – сказал Яхлаков.
   – Брось трепаться, – отрезал Ковтун.
   – Ну, а кого? – спросил Яхлаков.
   Но Ковтун не был склонен обсуждать этот вопрос.
   – Левашов, когда про Мурадова звонил, сильно переживал. Говорит по телефону, а сам плачет.
   – Левашов? – недоверчиво переспросил Ковтун.
   Он мысленно попытался представить себе плачущим батальонного комиссара Левашова, но не смог.
   – Завтра в девяносто пятом операция намечалась, – сказал Яхлаков, которому наскучило молчание.
   – Ну и проведут... – А с кем? – Яхлакову хотелось вернуться к прежней теме, но Ковтуна было не так-то просто сдвинуть с места.
   – Кого назначат – с тем и проведут. Комдив из-за этого операцию отменять не будет.
   – Мне Таня говорила, – сказал Яхлаков, – что позавчера, когда нас тут обстреляли, полковой комиссар себе ужин прямо в блиндаж потребовал.
   – Ну и что?
   – Что «ну и что»? Накрыла ужин салфеткой да и понесла ему через улицу, а он в блиндаже салфетку поднял и глядит – не залетел ли ему в простоквашу осколок.
   – Врешь ты все, – сказал Ковтун, считавший неположенным вслух осуждать даже то начальство, которое ему было не по душе.
   – Кажется, едет... – прислушиваясь, сказал Яхлаков. – Просил комдива, чтоб взял с собой в Одессу. Отказал: «В штабных передних штаны протирать и без тебя протиральщиков хватит. Лучше, говорит, самообразованием займись, книжку почитай...» Я ему говорю: ничего, я после войны почитаю. «Ну и дурак», – говорит...
   – Ну и правильно, – охотно согласился любивший чтение Ковтун.
   – Точно, едет! – сказал Яхлаков и пошел навстречу.
   Полуторка, громыхая на колдобинах, вынырнула из-за угла и остановилась. Ефимов вылез из кабины и прошел в дом.
   – Где Ковтун? – спросил он Яхлакова, вешая на гвоздь фуражку. – Предупредил?
   – Вызван, товарищ генерал.
   – А как с Мурадовым? Не догадались до госпиталя дозвониться, пока я ехал?
   – Никак нет, – ответил Яхлаков. Лицо его стало растерянным.
   – Эх, вы! Через пятнадцать минут позовите ко мне капитана Ковтуна.
   Когда Ковтун вошел в хату командира дивизии, Ефимов говорил по телефону с госпиталем. Он сердился. Его крупная, круглая, лысая голова с прижатой к уху телефонной трубкой была еще багровей, чем обычно. Он сидел, навалившись грудью на стол и низко опустив голову, но, когда Ковтун вошел, сразу заметил его. Сердитые раскосые глаза Ефимова уперлись в Ковтуна и сделали ему знак «садитесь!», а сам Ефимов продолжал ругаться по телефону.
   – Я, командир дивизии, – говорил он в трубку, – не добился у вашего начальника госпиталя сведений о своем командире полка. Он, видите ли, не знает! А ему положено знать! Если бы полковник Мурадов командовал здесь, в Одессе, своим полком, как ваш начальник госпиталем, весь ваш госпиталь давно плавал бы в Черном море!
   А меня его характер, – перебил Ефимов, очевидно, пробовавшего возразить ему собеседника и еще больше побагровел, – меня его характер нимало не интересует. Вы комиссар госпиталя – и будьте любезны навести у себя в госпитале партийный порядок, независимо от того, какой характер у вашего начальника, хоть трижды собачий... Принесли? – вдруг совершенно другим голосом сказал он. – Ну, слушаю... – Он придвинул блокнот и взял карандаш. – Подождите, записываю. Благодарю. Если у вас все – у меня все. Доброго здоровья...
   Ефимов отодвинул телефон, поднял голову и грузно потянулся на стуле. Ковтун приподнялся.
   – Сидите, капитан Ковтун, – сказал Ефимов. – Подвиньтесь поближе.
   Ковтун пододвинулся.
   – Начальник госпиталя не пожелал дать справку о Мурадове, – сказал Ефимов. – Заявил, что не помнит, поступал ли к нему таковой, а ведь это командир полка, – Ефимов поднял палец и задержал его в воздухе, – фигура огромного значения. Прежде чем попасть в госпиталь, он три войны прошел, нормальное училище, академию. Сколько усилий было затрачено, чтобы создать такого командира полка, как Мурадов, а он не знает, прибыл ли Мурадов к нему в госпиталь или нет, и в каком состоянии. Бросаемся людьми, сами себя не уважаем! Позор! Спасибо, хоть комиссар госпиталя – человек, а не клистирная трубка!.. Вот что он мне дал о Мурадове.
   Ефимов пододвинул Ковтуну листок, на котором делал записи, говоря по телефону. На листе было написано: Мурадов – состояние на 23 часа: температура – 39,8, пульс – 180, осколки извлечены, сделано переливание крови, находится без сознания.
   – Невеселая картина, капитан Ковтун, – сказал Ефимов, опять придвигая листок к себе.
   Жизнь и смерть еще боролись друг с другом на этом лежавшем перед Ефимовым листе бумаги, а за столом, напротив Ефимова, сидел капитан Ковтун, которого, независимо от того, выживет или умрет Мурадов, придется назначить на его место.
   Вот сидит перед ним Ковтун, которого он за эти три месяца узнал как облупленного, со всеми его сильными и слабыми сторонами. Сидит короткий, плотный, с большой, не по росту, квадратной головой, которая кажется еще квадратней от стрижки под бокс. Черт его знает, отец четверых детей, а стрижется, как футболист! Вид глупый, а сказать неудобно, человек в годах, не Яхлаков, – в замечаниях по поводу внешности не нуждается. Под черной, без единого седого волоска футбольной челкой лоб у Ковтуна низкий, широкий, с тремя грубыми морщинами, и лицо загорелое, грубое и решительное, а в глазах – ну никакой догадки, зачем его вызвал командир дивизии! И то, что в глазах у Ковтуна нет этой догадки, нравится Ефимову.
   В послужном списке Ковтуна значится, что на всех сборах командиров запаса на протяжении пятнадцати лет он имел по всем дисциплинам высшие отметки, а он не из тех, кому такие вещи даются с налету. Старательным показал себя и на войне. В самостоятельных решениях – осторожен, но придется решать – решит! А придется умирать – не побежит. Правда, нормального училища не кончал и по званию всего капитан.
   «Да что я сам себя оговариваю, – рассердившись, подумал Ефимов, – уже решил ведь назначить». И вдруг понял, почему, уже решив, все еще уговаривает себя: если бы назначил Ковтуна после другого командира полка, не уговаривал бы, но после Мурадова все кажется, что Ковтуну и того недостает и этого...
   – Капитан Ковтун!
   Ковтун подобрался, напрягся, все три морщины на лбу его полезли вверх, под самую челку.
   – Дадим вам полк. С полком справитесь?
   – Справлюсь, товарищ генерал-майор, – неожиданно для Ефимова, без раздумий, отрезал Ковтун и встал.
   – Правильно, – чуть помедлив, сказал Ефимов. – Штабной командир, который не мечтает принять полк, не командир, а баба.
   Ковтун совсем не мечтал принять полк. Наоборот, он был поражен случившимся, но бабой себя не считал, и раз уж вышло так, отказываться не собирался. Он стоял перед Ефимовым помрачневший от волнения.
   – Ну что ж, отправляйтесь принимать полк, теперь же ночью. – Ефимов, обойдя стол, подошел к Ковтуну вплотную. – Возьмите мою полуторку. Пока доедете, я позвоню в полк, а утром получим добро сверху и отдадим вас приказом.
   – Благодарю за доверие, – сказал Ковтун.
   У него сидел в голове, но не шел на язык очень важный вопрос: как же сам Ефимов, разве не поедет сейчас с ним в полк? А если не поедет сейчас, то по крайней мере прибудет ли к началу той завтрашней операции, которая была разработана еще вместе с Мурадовым? Ковтуну казалось, что Ефимов сейчас сам скажет об этом, но Ефимов молчал, и Ковтун понял: сейчас комдив протянет ему руку, простится и будет уже поздно спрашивать о чем бы то ни было.
   – Товарищ генерал-майор, – наконец решившись, прямо спросил он, – а вы когда будете в полку?
   – А что, разве я вам уже нужен? – Ефимов насмешливо нажал на слово «уже». – Позвоните мне завтра в девять часов и доложите, как идут дела. Не теряйте времени, езжайте! Левашову я позвоню.
   И он, коротко пожав руку, отпустил Ковтуна, вполне сознательно не желая придавать в его глазах излишнего значения завтрашней рядовой операции.

3

   Оставшись один, Ефимов взялся было за телефон, но передумал, подошел к койке, разобрал ее и, тяжело опустившись, стал стягивать сапоги. Раздевшись и по-солдатски положив на сапоги портянки, он в одном белье прошел по холодному земляному полу к висевшему на стене осколку зеркала и погладил отросшую на бритой голове щетину.
   – Надо парикмахера вызвать, – вслух сказал он в тишине, устало погладил большой волосатой рукой лицо, вернулся к койке и забрался под одеяло.
   Обычно он ложился, закрывал глаза и сразу же заставлял себя заснуть на положенные пять часов. Но сейчас на сон была плохая надежда. Слишком много случилось за день...
   Глядя в лицо новому командиру полка, Ефимов невольно подумал о самом себе. Сейчас, лежа на койке, он продолжал думать о себе.
   В комнате было натоплено и душно, окна были наглухо завешаны мешками, под свернутым из газеты желтым, подпаленным абажуром вяло жужжали осенние мухи. Весь день был набит трудными новостями, тяжелое ранение Мурадова оказалось последней из них. Все новости требовали решений, и за каждое предстояло отвечать головой. А голова была одна!
   Приехав сегодня днем в Одессу, Ефимов узнал, что командующий Приморской группой войск заболел и ночью на эсминце вывезен в Крым. Потом член Военного совета, запершись вдвоем с Ефимовым в кабинете, сказал, что он снесся со штабом Черноморского флота, в оперативном подчинении у которого находилась Приморская группа, и что есть согласованное предложение внести на утверждение Ставки кандидатуру его, Ефимова, как нового командующего.
   – Каково ваше мнение? – в упор спросил у Ефимова член Военного совета.
   Что ответить? С тех пор как немцы отрезали Крым и заняли побережье до Мариуполя, Ефимову, человеку военному и чуждому риторике, было ясно, что рано или поздно вопрос об Одессе станет так – или снабжать ее из Новороссийска под все нарастающими ударами немецкой авиации, жертвуя при этом корабль за кораблем, или эвакуироваться в Крым, пока позволяет время и наличные силы. Он был склонен думать, что Ставка в ближайшее время пойдет на это – невеселая мысль для человека, которому предлагают принять армию. Стать командующим, имея на носу эвакуацию морем, – незавидная перспектива, но как раз это и не позволило Ефимову колебаться. Как бы тяжко ни сложилось дело, в душе он верил, что сделает его не хуже других.
   – Слушаюсь, – сказал он, избегая многословия.
   – А скажите, Иван Петрович, – спросил член Военного совета, – когда мы получим подтверждение Ставки, – он хотел сказать – «если мы получим подтверждение Ставки», но слово «если» показалось ему неловким, – кому предполагаете сдать свою дивизию?
   – Мурадову, – ни секунды не думая, ответил Ефимов.
   Это было всего два часа назад, а теперь Ковтун поехал принимать мурадовский полк.
   Дотянувшись до висевших на стуле бриджей, Ефимов вытащил пристегнутые английской булавкой часы и щелкнул крышкой. Судя по времени, Ковтун, наверное, подъезжал к полку. Час назад Ефимов пожалел будить Левашова, но сейчас подошла пора это сделать; он встал с койки и, покрутив ручку аппарата, вызвал девяносто пятый полк. Телефонист сказал, что комиссар полка спит.
   – Разбудите, – сказал Ефимов.
   Левашова будили несколько минут. Ефимов сидел за столом, положив усталую голову на руку с зажатой в ней телефонной трубкой, закрыв глаза и чувствуя, что его самого начинает клонить ко сну.
   – Крепко спишь, Левашов, – сказал он, услышав наконец в трубке сонное: «Слушаю».
   – Слушаю, товарищ генерал-майор, – уже звонко, стряхнув дремоту, повторил в трубку Левашов.
   – Послал капитана Ковтуна принять полк.
   – Так я и знал... – вырвалось у Левашова.
   – Что ты знал?
   – Что вы Ковтуна нам пришлете.
   – Ну, тем лучше, раз ты все заранее знаешь... – усмехнулся Ефимов. – Прошу любить и жаловать и поддержать авторитет нового командира полка перед комбатами, имея в виду, что среди них могут быть недовольные.
   – Есть поддержать авторитет перед комбатами.
   – Слушай, Левашов, – бросая официальный тон, сказал Ефимов, – я тебя знаю, знаю, какой ты можешь быть хороший, и знаю твои коленца! Так вот, будь добр, чтобы капитану Ковтуну у вас, в мурадовском, – Ефимов подчеркнул слово «мурадовский», – полку с первого шага ногу не жало, чтобы ему Левашов Мурадовым глаза не колол. Ты понял меня или нет?
   – Понял, товарищ генерал-майор.
   – Сделаешь?
   – Будет сделано.
   – А насчет Мурадова, – сказал Ефимов, пододвигая к себе давешнюю бумагу с записями, – слушай сведения на двадцать три часа. – И он прочел по телефону то, что было им записано со слов комиссара госпиталя. – У меня все. Вопросы есть?
   – Есть два вопроса, товарищ генерал-майор. Могу ли я съездить Мурадова навестить?
   – Командира полка встретите, вместе с ним операцию проведете, дотемна доживете и можете съездить...
   – Есть, – повеселевшим голосом откликнулся Левашов. – И второй вопрос: тут вас корреспондент дожидается.
   – Какой еще корреспондент? – спросил Ефимов.
   – Что у вас утром был. Вы, говорит, ему у нас в полку свидание назначили.
   – А... – сказал Ефимов. – Еще не смылся?
   – Нет, у меня...
   – Ладно, завтра увижусь. Хочешь узнать, когда приеду? В этом была соль вопроса?
   – Так точно, в этом, – признался Левашов.
   – Приеду, когда потребует обстановка. Желаю успеха.
   Ефимов положил трубку, прошлепал босыми ногами до койки, лег, накрылся одеялом и почему-то, без всякой связи со всем происшедшим за день, вспомнил о своей службе в Средней Азии и о том, как в двадцать третьем году в Фергане дехкане из отряда самообороны принесли ему голову старого басмача курбаши Закир-хана. Насаженная на пику, бритая, коричневая, поросшая седой щетиной голова лежала на желтом, дышавшем жаром песке, а древко у пики было корявое, неструганое, просто жердь, вытащенная из дувала.
   «И откуда только придет на память такая ересь? И почему именно сегодня?» – засыпая, подумал Ефимов.

4

   Не торопясь, но и не мешкая, Ковтун побрился, собрал свой единственный чемодан, положил его в кузов ефимовской полуторки, сам сел рядом с шофером и приказал ему ехать в штаб девяносто пятой. Полуторка была причудой Ефимова, он всегда ездил только на ней, и ее знали все бойцы в дивизии. Сбиться с дороги с ефимовским шофером было немыслимо, и Ковтун, едва машина тронулась, отдался мыслям о предстоящей операции.
   Две недели назад, в сентябре, дивизия, поддержанная тремя артиллерийскими полками, предприняла удачное наступление и отбросила румын на несколько километров. Было взято полсотни орудий и до тысячи пленных, в том числе сто немецких артиллеристов. Горячие головы, и среди них – Левашов, мечтали наступать дальше, но вместо этого был получен приказ закрепляться. Да никакого другого приказа и нельзя было ждать при общей обстановке, сложившейся на Южном фронте. Немцы продвинулись на пятьсот километров восточней Одессы – она держалась, приковывая к себе двухсоттысячную румынскую армию, – и слава богу! Большего от нее нельзя было и требовать.
   В сводках Информбюро появилось сообщение о разгроме под Одессой двух румынских дивизий, а через три дня оправившиеся румыны начали жестокие контратаки. Фронт дивизии местами подался назад и принял зигзагообразную форму. Последнюю неделю Ефимов методично, один за другим, срезал эти румынские «языки», или, как он выражался, подстригал их в свою пользу. Завтрашняя операция, лежавшая теперь на плечах Ковтуна, должна была покончить еще с одним таким «языком».
   В темноте забелели первые домики Красного Переселенца. Ковтун вылез у знакомой мурадовской хаты, взял чемодан и, махнув шоферу, чтобы тот ехал обратно, открыл дверь.
   Левашов встретил Ковтуна на пороге.
   – Ефимов звонил про тебя, – сказал он вместо приветствия. – Давай садись, подхарчимся, а то потом, черта лысого, поешь с этими... – он отпустил ругательство по адресу румын и немцев и первым сел к столу.
   На столе стояла бутылка с виноградной водкой, миска с солеными помидорами, кусок брынзы и полкаравая хлеба.
   – А где начальник штаба? – спросил Ковтун, тоже садясь. – Надо бы на НП поехать.
   – Туда и поехал, – сказал Левашов. – Сейчас машина за нами вернется.
   Он налил по полстакана водки себе и Ковтуну и чокнулся.
   – Будем знакомы, батальонный комиссар Левашов, Федор Васильевич, комиссар ныне вверенного вам 95-го стрелкового полка. Прошу любить, жаловать и не обижаться.
   Он залпом, не дожидаясь Ковтуна, выпил водку и закусил соленым помидором. Они были уже три месяца знакомы с Ковтуном, но своими словами он хотел подчеркнуть, что теперь они одной веревочкой связаны и настоящее их знакомство только начинается.
   Ковтун равнодушно, как воду, выпил свои полстакана, тоже закусил помидором и стал говорить о предстоящей операции. Но Левашов не хотел говорить сейчас о предстоящей операции и не скрыл этого.
   – Чего о ней говорить, – сказал он, – операция как операция. Сами же вы ее в штабе утверждали, чего я к этому тебе здесь добавлю? Вот пойдем на НП, а оттуда в роты – там добавлю, про всех проинформирую – кто чего стоит. А сейчас дай полчаса отдохнуть, ей-богу, устал, как... – и он снова выругался. Ковтун, как и все в штабе дивизии, знал, что за Левашовым водятся грехи – горяч, иногда выпивает, а уж матерщинничает сверх всякой меры. Говорили, что Бастрюков порывался снять его за это с полка и, наверное бы снял, если б не воспротивился Ефимов, по убеждению которого Левашов, несмотря на все свои коленца, был прирожденный политработник.
   – Эх, не комиссаром бы мне быть, – как-то сказал Ефимову Левашов после боя, во время которого он трижды водил бойцов в атаки.
   – А кем?
   – Прошусь, товарищ генерал, в начальники разведки дивизии. У меня натура рыбацкая – из разведки без улова не вернусь. Уж получше вашего Дятлова буду, ручаюсь! Возьмите, не раскаетесь!
   Но Ефимов не взял, и комиссар девяносто пятого полка Левашов сидел сейчас перед Ковтуном и жевал соленые помидоры, закусывая их хлебом.
   – Проголодался? – спросил Ковтун.
   – Поверишь, двое суток не мог есть, – сказал Левашов. – Третьего дня ходил в атаку, поскользнулся и упал в старый румынский окоп на разложившиеся трупы. И так от трупного запаха спасу нет, по кукурузе валяются, куда ни ступишь. Мясо целый месяц не ем, только одно соленое могу, – а тут как назло провалился! Давай еще по половине?
   Ковтуну не понравилось это предложение. Конечно, можно было на первый случай не спорить, но он предпочел сразу поставить себя с Левашовым во вполне ясные отношения.
   – Не буду и тебе перед трудным днем не советую, – твердо сказал он, хотя и знал, что Левашов пьет не пьянея.
   Левашов пожал плечами.
   – Виноградная. Мурадов ее уважал, – он щелкнул пальцем по бутылке и, оставив стакан, сказал: – Не могу пережить, что уже не с Мурадовым воевать буду. Не обижаешься?
   – Чего ж обижаться? – как можно равнодушнее пожал плечами Ковтун, хотя оборот разговора был ему неприятен.
   – Собачья служба комиссарская, – сказал Левашов. – Чтоб в госпиталь съездить, всего два часа и нужно. Да где там, разве можно было!
   – А ты попросись завтра, после боя.
   – Уже попросился у Ефимова.
   – Разрешил?
   – Разрешил. Смерть не люблю, когда мне отказывают. Просто больной делаюсь.
   В углу хаты кто-то всхрапнул.
   – Кто это? – спросил Ковтун, заглядывая через стол.
   В углу, на койке, с головой накрытый шинелью, спал какой-то человек. Левашов, прежде чем ответить, поднялся и подошел к спящему.
   – Спит, как суслик, – сказал он, вернувшись. – Навязался на мою голову. Только Мурадова вывез, через пять минут этот явился. Корреспондент! Из Крыма прибыл. Говорит, что фашисты уже на Арабатскую стрелку лазили. Правда, выбили их на первый случай... У меня жена в Керчи, – без паузы добавил Левашов.
   – То-то Крым тебя и беспокоит!
   – А что ж ты думаешь, – сказал Левашов. – В апреле женился, в июне на войну ушел – веселого мало. Я ж не на два месяца рассчитывал, когда женился. Как вспомню, так дрожу.
   – Дрожишь, чтоб не увели? – тяжеловесно пошутил Ковтун.
   – Оставь эти прибаутки для девок, если тебе на старости лет жена надоела, – сердито сказал Левашов. – А я женился не на шутку и шутить про это не желаю.
   – Прошу прощенья.
   – Бог простит, – ответил Левашов. – Крым – и немцы... В голове не укладывается.
   Он дотянулся до бутылки с водкой, налил себе немножко, на самое дно стакана, и поглядел в глаза Ковтуну.
   – Будь здоров, командир полка! Как к политработе относишься?
   – Положительно.
   – Я серьезно спрашиваю. А то, может, как Бастрюков, считаешь, что политработа это дважды два – четыре? Если так смотришь на политработу, не споемся – предупреждаю.
   – А чего ты на меня заранее наскакиваешь? – сказал Ковтун. – Война не спевка, прикажут – споемся.
   – Эх, командир полка, командир полка, – сказал Левашов. – Есть у нас такие дубы, стоят и думают, что вся их служба – повторять сто раз на дню, что дважды два – четыре. Это, конечно, нетрудно, а вот научить человека, чтобы он пошел и сознательно умер за родину, – это трудно, это не для дубов задача, а для политработников. Если по совести, то, когда я в дивизионную разведку у Ефимова просился, – это у меня слабина была. Устал от политработы и попросился. А Ефимов, хитрый черт, сразу понял. И если хочешь знать, так из них двоих уж если кто политработник, так Ефимов, а не Бастрюков. По воздействию на самого себя сужу. Согласен или нет?
   – Значит, по-твоему, Ефимова в комиссары, а Бастрюкова в комдивы – тогда лучше будет?
   – Ну вот, – разочарованно протянул Левашов. Он огорчался, когда его не понимали. – Разве я об этом?
   За окном затарахтела машина.
   – «Газик» вернулся, – сказал Левашов. – Хотя по штату не положено, но Мурадов хозяйственный мужик был, чего не дадут, сам возьмет. Вот забрал на батарее у немцев радиоприемник, – показал Левашов на тот самый ящик в брезентовом мешке, на который показывал днем Лопатину, – забрал и трофейщикам не отдал, погнал в шею. Между прочим, ответь мне, Ковтун, почему у нас так делается? Вот мы с тобой – командир и комиссар полка, а приемник этот нам слушать не положено. Нам его положено сдать. А Мурадов обиделся и не сдал.
   – Раз положено – надо сдать, – сказал Ковтун.
   – Ладно, сдадим, черт с ним. – Левашов махнул рукой. – Ну а все-таки, почему? Или кто-нибудь думает, что мы с тобой перед фашистами руки не поднимем, а перед их радио поднимем? Зачем такая обида?
   – А если я тебя спрошу – зачем? – огрызнулся Ковтун, разозлившись оттого, что, несмотря на свою любовь к порядку, сам, по совести, не мог ответить на этот вопрос.
   – Не знаю.
   – Ну и я не знаю.
   Левашов подошел к столу, завернул в газету остатки брынзы и сунул сверток в карман.
   – У Слепова будем в батальоне – наголодаемся. Ему одно известно – война, а покормить ни себя, ни людей не умеет.
   Ковтун тоже встал и подошел к койке, на которой спал корреспондент.
   – Тише, – сказал Левашов. – Разбудишь – за нами увяжется.
   Он нахлобучил на голову фуражку, поискал глазами шинель и только сейчас вспомнил, что сам же накрыл ею заснувшего корреспондента. Подойдя к койке, он секунду постоял в нерешительности – ночь была холодная, ехать без шинели – мерзнуть до утра, – но потом махнул рукой и вышел вслед за Ковтуном.

5

   Когда Лопатин проснулся, в хате никого не было; взглянув на часы, он понял, что проспал начало операции. Было без четверти десять. Стояла тишина, лишь иногда чуть слышно постреливали.