Страница:
Константин Симонов
Разные лица войны
От составителя
Предисловия бывают ритуальные, концептуальные, панегирические, уточняющие и разъясняющие. Это короткое предисловие – если хотите – технологическое. Мне необходимо объяснить, почему книга, выходящая к трем юбилеям, составлена именно так, как эта.
Сразу три памятные даты связаны с именем К.М. Симонова: в августе 2004 года сравнялось четверть века со дня его смерти, в мае 2005-го – шестидесятилетие Победы, а в ноябре того же года автору этой книги исполнилось бы 90. Так уж получилось, что лучшее из написанного Симоновым – о войне. Жизнь начав военным корреспондентом на Халхин-Голе, последнее, что успел закончить – шесть серий «Солдатских мемуаров» – всё о том же, о жестоком и счастливом времени своей молодости, ставшем мерой исторической и человеческой, которой и себя и других мерил потом всю оставшуюся жизнь.
Главным, что он написал о войне, сам Симонов считал книгу «Разные дни войны», где в двух томах собраны его военные дневники 1941 – 1945 гг. Не один год он потратил на то, чтобы раскопать в архивах, вытащить из переписки, отследить в разных статьях и книгах все, что связано с увиденными и описанными в дневниках событиями и создать из этого второй слой – комментарий к документальным дневниковым записям. Книга эта была закончена в середине шестидесятых, но натолкнулась на жестокое сопротивление цензуры и вышла сильно покореженная, отдельным изданием только в 1976 году. Недовольство цензоров вызвано было симоновской трактовкой событий начала войны, попыткой разобраться, кто и каким образом навязал нам эту «внезапность», с которой обрушилась на страну самая трагическая из всех войн, выпавших на ее долю. И какова роль в этом Сталина. Только через много лет после смерти писателя авторский вариант дневников 1941 года был напечатан под названием «Сто суток войны», где восстановлены все «съеденные» цензурой куски.
Надо добавить, что в буквальном смысле слова все дневниковые записи, составившие значительную часть объема книги, не были «дневниками». После очередного возвращения с фронта, сверяя собственные воспоминания с фронтовыми и корреспондентскими блокнотами, Симонов диктовал эти записи редакционной машинистке. А потом хранил написанное в сейфе главного редактора тогдашней «Красной звезды», генерала Д. И. Ортенберга. Так что запрета вести дневники, наложенного на воюющую страну ее военным руководством, Симонов не нарушал. Разве что чуть-чуть.
Мы включили в книгу главы «Разных дней войны»: связанные с четырьмя командировками в действующую армию: в осажденную Одессу, в Крым, на самый Север – в части, воюющие в Баренцевом море, и в Подмосковье – в связи с началом первой победоносной операции этой войны – изгнанием немцев из-под Москвы.
Из каждой поездки Симонов привозил не только журналистские материалы, статьи, очерки, заметки, написанные на основе тех же фронтовых блокнотов или прямо по памяти, он привозил из командировок стихи, которых все с большим нетерпением ждала воюющая страна. Самым знаменитым из симоновских стихов стало написанное в конце июля – начале августа сорок первого года, а напечатанное в «Правде» в феврале сорок второго – стихотворение «Жди меня». Упоминания о том, как рождались те или иные стихи, рассыпаны по дневникам, и многое из памятной читателю лирики, составившей впоследствии сборники «Лирика-41» и «С тобой и без тебя», появилось на свет в те дни, там и тогда.
В книгу вошли стихи, упомянутые Симоновым в его дневниках, и другие стихи того же сорок первого года, написание или публикацию которых можно связать с людьми, событиями и местами, в дневниках описанными.
Наконец, третий компонент этой книги – проза. В начале шестидесятых в журнале «Москва» были напечатаны две короткие повести о событиях сорок первого – «Пантелеев» и «Левашов» (вторая повесть имела еще название «Один день»). Повести эти представляли собой как бы два из трех начал романа о войне.
Замысел романа постепенно сконцентрировался вокруг событий, имевших место на Западном фронте – сначала Могилев, потом Подмосковье, там жили и действовали Синцов, Серпилин, маленькая докторша, а сюжеты, связанные с другими поездками на фронт, обрели другого героя – журналиста Лопатина, человека иного, чем Симонов, поколения, иного облика, иной судьбы. Правда, как и автор, журналист Лопатин служил корреспондентом «Красной звезды»? Любопытно, что образ Лопатина впервые появился в прозе Симонова намного раньше, чем возник и роман, и эти повести. Еще в сорок третьем, в повести «Дни и ночи», первой крупной прозе Симонова, его герой, капитан Сабуров, сталкивается в Сталинграде с немолодым уже и очень невоенным человеком в мешковато сидящей гимнастерке, корреспондентом Лопатиным.
Так в творчестве Симонова возникли две параллельные линии. Одна – роман «Живые и мертвые» и два его продолжения: «Солдатами не рождаются» и «Последнее лето». Вторая – повести о Лопатине. Появившиеся следом за «Пантелеевым» и «Левашовым» короткие повести «Иноземцев и Рындин» и «Жена приехала» связаны с двумя другими поездками на фронт осенью и зимой сорок первого года: на полуостров Рыбачий – в самую северную точку военных действий, и в Подмосковье, когда впервые, пусть только на время, война повернулась: мыстали бить и гнать фашистов. Потом повести о Лопатине продолжились «Двадцатью днями без войны», и завершила этот цикл повесть «Мы не увидимся с тобой». В результате автор объединил этот цикл в роман из повестей и назвал его «Так называемая личная жизнь».
Мы печатаем первые четыре лопатинские повести в их оригинальной редакции, когда они еще не слились в роман.
Таким образом, книга составлена из четырех блоков: дневники, стихи и проза, связанные общим временем и местом. Многие детали дневников находят осмысление в повестях, многие стихи оттеняют или выявляют подоплеку описанных событий. Нам кажется, что такое взаиморасположение их дает читателю новый взгляд на вроде бы давно сделанное и написанное.
Пятый блок: «Сталин и война». В самые последние месяцы жизни Симонов надиктовал книгу «Глазами человека моего поколения». Вторая часть этой книги должна была подвести итог многолетним размышлениям автора о Сталине и его роли в огромном механизме великой войны. Но успел он закончить диктовку только первой части книги, а для второй отложил материалы, собранные и написанные за два последних десятилетия жизни: его герои и собеседники – маршалы Жуков, Конев, Василевский, адмирал Исаков.
Мы посчитали, что эти документальные записи и интервью тоже заинтересуют читателя в преддверии 60-летия Победы.
В конце 1965 года, готовя дневники к публикации в «Новом мире» (они так и не были опубликованы), Симонов предпослал им короткое вступление, отрывком из которого я хочу закончить это затянувшееся предисловие:
«В начале Великой Отечественной войны мне было двадцать пять лет. Сейчас – пятьдесят.
Готовя записки к печати, я испытал потребность высказать мои нынешние взгляды на события того времени – это сделано в комментариях.
В них читатели найдут также ряд фактических уточнений. Я сделал это в комментариях, а не в тексте, потому что наше тогдашнее незнание или неверное толкование многих факторов есть историческая черта того времени, и, чтобы наглядно ее обнаружить, я предпочел комментировать, а не исправлять написанное мною тогда.
В тех случаях, когда мне это удалось, я постарался проследить дальнейшие судьбы людей, с которыми я встречался в 1941 году, и истории частей, в которых был.
Если верно, что нельзя оценивать события сорок пятого года, упуская из памяти сорок первый год, – в такой же мере верно и обратное – невозможно осмыслить события начала войны, не памятуя о падении Берлина. Хотя погибни в сорок первом, так и не узнали об этом».
Алексей Симонов
Ноябрь 2004 года
Сразу три памятные даты связаны с именем К.М. Симонова: в августе 2004 года сравнялось четверть века со дня его смерти, в мае 2005-го – шестидесятилетие Победы, а в ноябре того же года автору этой книги исполнилось бы 90. Так уж получилось, что лучшее из написанного Симоновым – о войне. Жизнь начав военным корреспондентом на Халхин-Голе, последнее, что успел закончить – шесть серий «Солдатских мемуаров» – всё о том же, о жестоком и счастливом времени своей молодости, ставшем мерой исторической и человеческой, которой и себя и других мерил потом всю оставшуюся жизнь.
Главным, что он написал о войне, сам Симонов считал книгу «Разные дни войны», где в двух томах собраны его военные дневники 1941 – 1945 гг. Не один год он потратил на то, чтобы раскопать в архивах, вытащить из переписки, отследить в разных статьях и книгах все, что связано с увиденными и описанными в дневниках событиями и создать из этого второй слой – комментарий к документальным дневниковым записям. Книга эта была закончена в середине шестидесятых, но натолкнулась на жестокое сопротивление цензуры и вышла сильно покореженная, отдельным изданием только в 1976 году. Недовольство цензоров вызвано было симоновской трактовкой событий начала войны, попыткой разобраться, кто и каким образом навязал нам эту «внезапность», с которой обрушилась на страну самая трагическая из всех войн, выпавших на ее долю. И какова роль в этом Сталина. Только через много лет после смерти писателя авторский вариант дневников 1941 года был напечатан под названием «Сто суток войны», где восстановлены все «съеденные» цензурой куски.
Надо добавить, что в буквальном смысле слова все дневниковые записи, составившие значительную часть объема книги, не были «дневниками». После очередного возвращения с фронта, сверяя собственные воспоминания с фронтовыми и корреспондентскими блокнотами, Симонов диктовал эти записи редакционной машинистке. А потом хранил написанное в сейфе главного редактора тогдашней «Красной звезды», генерала Д. И. Ортенберга. Так что запрета вести дневники, наложенного на воюющую страну ее военным руководством, Симонов не нарушал. Разве что чуть-чуть.
Мы включили в книгу главы «Разных дней войны»: связанные с четырьмя командировками в действующую армию: в осажденную Одессу, в Крым, на самый Север – в части, воюющие в Баренцевом море, и в Подмосковье – в связи с началом первой победоносной операции этой войны – изгнанием немцев из-под Москвы.
Из каждой поездки Симонов привозил не только журналистские материалы, статьи, очерки, заметки, написанные на основе тех же фронтовых блокнотов или прямо по памяти, он привозил из командировок стихи, которых все с большим нетерпением ждала воюющая страна. Самым знаменитым из симоновских стихов стало написанное в конце июля – начале августа сорок первого года, а напечатанное в «Правде» в феврале сорок второго – стихотворение «Жди меня». Упоминания о том, как рождались те или иные стихи, рассыпаны по дневникам, и многое из памятной читателю лирики, составившей впоследствии сборники «Лирика-41» и «С тобой и без тебя», появилось на свет в те дни, там и тогда.
В книгу вошли стихи, упомянутые Симоновым в его дневниках, и другие стихи того же сорок первого года, написание или публикацию которых можно связать с людьми, событиями и местами, в дневниках описанными.
Наконец, третий компонент этой книги – проза. В начале шестидесятых в журнале «Москва» были напечатаны две короткие повести о событиях сорок первого – «Пантелеев» и «Левашов» (вторая повесть имела еще название «Один день»). Повести эти представляли собой как бы два из трех начал романа о войне.
Замысел романа постепенно сконцентрировался вокруг событий, имевших место на Западном фронте – сначала Могилев, потом Подмосковье, там жили и действовали Синцов, Серпилин, маленькая докторша, а сюжеты, связанные с другими поездками на фронт, обрели другого героя – журналиста Лопатина, человека иного, чем Симонов, поколения, иного облика, иной судьбы. Правда, как и автор, журналист Лопатин служил корреспондентом «Красной звезды»? Любопытно, что образ Лопатина впервые появился в прозе Симонова намного раньше, чем возник и роман, и эти повести. Еще в сорок третьем, в повести «Дни и ночи», первой крупной прозе Симонова, его герой, капитан Сабуров, сталкивается в Сталинграде с немолодым уже и очень невоенным человеком в мешковато сидящей гимнастерке, корреспондентом Лопатиным.
Так в творчестве Симонова возникли две параллельные линии. Одна – роман «Живые и мертвые» и два его продолжения: «Солдатами не рождаются» и «Последнее лето». Вторая – повести о Лопатине. Появившиеся следом за «Пантелеевым» и «Левашовым» короткие повести «Иноземцев и Рындин» и «Жена приехала» связаны с двумя другими поездками на фронт осенью и зимой сорок первого года: на полуостров Рыбачий – в самую северную точку военных действий, и в Подмосковье, когда впервые, пусть только на время, война повернулась: мыстали бить и гнать фашистов. Потом повести о Лопатине продолжились «Двадцатью днями без войны», и завершила этот цикл повесть «Мы не увидимся с тобой». В результате автор объединил этот цикл в роман из повестей и назвал его «Так называемая личная жизнь».
Мы печатаем первые четыре лопатинские повести в их оригинальной редакции, когда они еще не слились в роман.
Таким образом, книга составлена из четырех блоков: дневники, стихи и проза, связанные общим временем и местом. Многие детали дневников находят осмысление в повестях, многие стихи оттеняют или выявляют подоплеку описанных событий. Нам кажется, что такое взаиморасположение их дает читателю новый взгляд на вроде бы давно сделанное и написанное.
Пятый блок: «Сталин и война». В самые последние месяцы жизни Симонов надиктовал книгу «Глазами человека моего поколения». Вторая часть этой книги должна была подвести итог многолетним размышлениям автора о Сталине и его роли в огромном механизме великой войны. Но успел он закончить диктовку только первой части книги, а для второй отложил материалы, собранные и написанные за два последних десятилетия жизни: его герои и собеседники – маршалы Жуков, Конев, Василевский, адмирал Исаков.
Мы посчитали, что эти документальные записи и интервью тоже заинтересуют читателя в преддверии 60-летия Победы.
В конце 1965 года, готовя дневники к публикации в «Новом мире» (они так и не были опубликованы), Симонов предпослал им короткое вступление, отрывком из которого я хочу закончить это затянувшееся предисловие:
«В начале Великой Отечественной войны мне было двадцать пять лет. Сейчас – пятьдесят.
Готовя записки к печати, я испытал потребность высказать мои нынешние взгляды на события того времени – это сделано в комментариях.
В них читатели найдут также ряд фактических уточнений. Я сделал это в комментариях, а не в тексте, потому что наше тогдашнее незнание или неверное толкование многих факторов есть историческая черта того времени, и, чтобы наглядно ее обнаружить, я предпочел комментировать, а не исправлять написанное мною тогда.
В тех случаях, когда мне это удалось, я постарался проследить дальнейшие судьбы людей, с которыми я встречался в 1941 году, и истории частей, в которых был.
Если верно, что нельзя оценивать события сорок пятого года, упуская из памяти сорок первый год, – в такой же мере верно и обратное – невозможно осмыслить события начала войны, не памятуя о падении Берлина. Хотя погибни в сорок первом, так и не узнали об этом».
Алексей Симонов
Ноябрь 2004 года
Пантелеев
«Разные дни войны» (главы XIV и XV)
Глава четырнадцатая
...Я уже третьи сутки сидел в Севастополе, когда Халип с Демьяновым вернулись из Одессы. Яша оказался молодцом и, кроме снимков, привез в блокноте материал для одной или двух корреспонденций, чтобы мое плавание на подводной лодке не лишило газету информации об Одессе.
Привез он из Одессы и одну тяжелую для меня новость. Вскоре после того, как в «Красной звезде» появился мой очерк «Все на защиту Одессы», в котором я рассказывал, как одесситы своими руками ремонтируют танки, а «Известия» напечатали корреспонденцию о том, что в Одессе производят минометы и гранаты, немцы усиленно бомбили различные городские предприятия. Потом, здраво рассуждая, я пришел к выводу, что это было простое совпадение. Ни в моей, ни в другой статье не было указано, где именно все это делается, а немцы, как раз в эти дни начав ожесточенно бомбить город, естественно, прежде всего обрушились на промышленные предприятия. Так подсказывал здравый смысл. Я не нес моральной ответственности за эту статью хотя бы потому, что на завод, где ремонтировались танки, меня направил член Военного совета именно для того, чтобы я написал об этом корреспонденцию. Но в напряженной, нервной обстановке осады, очевидно, все это воспринималось иначе, и Яша, рассказывая об этом, говорил, что в политотделе армии были сердиты и на меня, и на корреспондента «Известий» Виленского и просто не хотят слышать наших имен. Было тяжело на душе оттого, что пусть несправедливо, но все-таки впервые за войну какие-то люди, оказывается, проклинают твою работу.
Утром мы поехали в Симферополь. Первый день целиком ушел на то, чтобы разобраться в записях Халипа и сделать по ним две небольшие корреспонденции из Одессы. Одна из них не пошла, а вторая – «Батарея под Одессой» – была напечатана в «Красной звезде» за двумя подписями – Халипа и моей. В этой корреспонденции среди прочего шла речь о командире морской батареи майоре Денненбурге, который с первого дня войны ничего не знал о своей семье, оставшейся в Николаеве, и я втиснул в корреспонденцию несколько слов майора, обращенных к жене Таисии Федоровне и сыну Александру. Это было сделано с таким расчетом, чтобы его семья, если она успела эвакуироваться из Николаева, прочла в газете, что майор жив и здоров. Тогда я сделал это впервые, а потом несколько раз повторял этот прием, стараясь хотя бы через газету связать героев моих очерков с их семьями, о которых они с начала войны ничего не знали.
Майор А.И. Денненбург, о котором мы писали, остался жив, остались живы и его жена, и сын, о чьей судьбе он тогда ничего не знал.
На том месте, где стояли орудия одной из батарей его дивизиона, сейчас создан мемориальный Музей одесской обороны, с большой силой достоверности напоминающий о сорок первом годе.
«...Во время отхода из Одессы 42-й дивизион береговой артиллерии, где я был командиром, прикрывал отход войск. Батареи вели огонь до 3.30 16 октября 1941, т. е. до тех пор, пока последний солдат Приморской армии не оставил Одессу и пока корабли с войсками не оставили порт. Затем мы побатарейно взорвали материальную часть и на рассвете различными средствами, на сейнерах, буксирах и боевых кораблях, ушли в Севастополь. Можете себе представить, как тяжело было уничтожать орудия, которые так добросовестно, безотказно служили всю оборону. Но такой был приказ...»
Так написал мне теперь полковник береговой артиллерии в отставке Денненбург, вспоминая об этом, наверное, самом трудном часе своей военной жизни.
...На другой день утром я пошел к члену Военного совета 51-й армии корпусному комиссару Андрею Семеновичу Николаеву.
Николаев был невысокий, плотный, я бы даже сказал, грузноватый мужчина, на вид лет сорока – сорока пяти. Узнав, что я явился к нему по приказанию Ортенберга, он встретил меня радушно и стал рассказывать, что хорошо знает Ортенберга, что они вместе участвовали в боях в Финляндии. Когда я сказал ему, что мне бы надо поговорить с Ортенбергом, но я пока не могу добиться этого, он ответил, что попробует связаться с «Красной звездой» и вызовет меня.
Едва я вышел, как меня снова позвали к Николаеву. Он уже разговаривал по телефону с Ортенбергом. Смысл их разговора, кроме дружеских восклицаний, кажется, сводился к тому, чтобы я остался здесь, у Николаева в армии, на длительное время. Видимо, Ортенберг отвечал утвердительно. Потом трубку взял я. Ортенберг откуда-то очень издалека кричал, чтобы я держал тесную связь с Николаевым и бывал попеременно то здесь, в Крыму, то в Одессе.
– Но когда будешь ездить с Николаевым, осторожнее! – кричал он. – Он тебя угробит, имей в виду!
После этого разговора по телефону Николаев обратился ко мне уже как к своему человеку и сказал, что мы с ним тут все объездим.
– Отведем вам жилье, телефон поставим, чтобы была с вами связь, и будем вместе ездить.
Кажется, у него сложилось впечатление, что меня к нему прикомандировали на веки вечные, и я понял, что он хотя и воевал вместе с моим редактором, но не знает до конца его беспокойного характера.
Я спросил у Николаева, какое положение в Крыму. Он сказал, что пока все спокойно, но немцы уже почти всюду, начиная с Геническа и кончая Перекопом, подошли вплотную к нашим укрепленным позициям и со дня на день можно ожидать столкновений. Это было для меня новостью. Я уже знал, что наш фронт по Днепру четвертого числа прорван у Каховки, но не предполагал, что немцы так быстро преодолеют большое расстояние и выйдут непосредственно к Перекопу.
Для нас, военных корреспондентов, в этой обстановке возникали дополнительные сложности. По сводкам, немцами еще не был взят Херсон, ничего не сообщалось о форсировании ими Днепра, а нам отсюда уже не сегодня-завтра придется начать писать о боях на подступах к Крыму. Как это можно будет делать, оставалось совершенно неясным.
Николаев убежденно сказал, что ему приказано удержать Крым во что бы то ни стало и лично он, пока жив, будет выполнять этот приказ. Потом Крым был все-таки отдан, а Николаев остался жив. Но в этом его трудно винить. То, что человек этот не погиб, на мой взгляд, чистое чудо.
Разговор с Николаевым кончился на том, что он завтра едет осматривать позиции и берет меня с собой.
Вечером нам была отведена чья-то квартира, пустая, большая, неизвестно было, что с ней делать. Но, застелив откуда-то доставленные койки выданными нам простынями и подставив к столу вместо стульев два чемодана, мы все-таки почувствовали себя домохозяевами и договорились с Халипом, что я двинусь завтра с Николаевым, а он пока съездит в Севастополь и снимет там какие-то морские сюжеты, уже не помню, какие.
Утром мы выехали с Николаевым на «эмочке» через Джанкой на Чонгарский полуостров. Ехали вчетвером – Николаев, я, его адъютант Мелехов, выглядевший совсем мальчиком – ему и было всего двадцать два года, – и шофер.
К середине дня приехали в штаб дивизии на Чонгар. Штаб был расположен на совершенно открытом месте. Все было довольно глубоко закопано и с точки зрения защиты от бомбежек неплохо продумано, но с точки зрения возможности отражения вражеских атак укрепления вокруг штаба дивизии как-то не внушали мне доверия. Казалось, здесь не предполагали, что немцы могут ворваться на Чонгарский полуостров, хотя, может быть, это было только мое личное восприятие.
В штабе дивизии нас встретил генерал-майор Савинов, человек, лицо которого трудно было запомнить, хотя, кажется, оно было даже красивым. Как мне показалось, он почему-то суетился перед Николаевым. На вопрос Николаева, что делается в дивизии, он ответил, что немцы вышли к станции Сальково и заняли ее, а один из батальонов расположенного в этом районе полка остался там, за станцией. Его не успели отвести, и сегодня вечером будет предпринята операция – мы будем атаковать станцию отсюда, с перешейка, с тем, чтобы застрявший на той стороне батальон мог выйти сюда.
Николаев спросил, где комиссар дивизии. Генерал сказал, что комиссар поехал вперед, в полк. Николаев простился с Савиновым, и мы тоже поехали в полк. По дороге мы остановились перекусить у огромной копны сена. Над степью крутились немецкие разведчики, и по ним отовсюду стреляли из пулеметов и винтовок.
Мелехов достал чемоданчик с продуктами. Водитель, человек лет сорока, семейный, недавно мобилизованный в армию, шофер первого класса, был, как я сразу почувствовал, на ножах с адъютантом. Будучи, в сущности, хорошим парнем, Мелехов никак не мог освоиться с той властью, которая оказалась у него в руках в качестве адъютанта, и невыносимо придирался к шоферу. Николаев сидел в стороне, слушал и морщился. Вдруг Мелехов сказал шоферу что-то обидное. Шофер огрызнулся, но при этом расстроился так, что у него задрожали губы. Я посмотрел на Николаева, мне было интересно, как он поступит.
Николаев сказал:
– Ну что ж, давайте кушать.
Шофер отошел в сторону.
– А вы? – сказал Николаев. – Идите кушать.
– Нет, спасибо, – сказал тот, с трудом сдерживая слезы обиды. – Не хочу кушать, не могу.
– Почему же вы со мной не можете кушать?
– Я с вами могу, я с ним не хочу, – показал шофер на адъютанта.
– Тут я хозяин, – сказал Николаев. – Стол мой, и, раз я вас зову, давайте уж кушать.
Были в его словах какая-то простота, душевность. Видимо, он сразу решил для себя: либо его разговор с человеком есть приказание, есть разговор начальника с подчиненным, либо для него все люди – братья. Именно так, в такой вот терминологии – братья, братки. Если он не приказывал, то все люди были для него одинаковы. Ему не могло быть все равно, станет ли с ним кушать шофер. Если бы тот все-таки отказался, он бы принял это за обиду для себя. Не как начальник, а как человек.
Перекусив, мы поехали дальше и, не заезжая в штаб полка, добрались до переднего края.
Крошечная глиняная деревушка была оставлена жителями. Впереди нее тянулись двойные ряды надолбов, несколько рядов колючей проволоки, были выкопаны противотанковые рвы. За ними, очевидно, шли минные поля. Слева и справа к перешейку подходил Сиваш – Гнилое море. Вперед уходила железнодорожная насыпь. От нее до воды в обе стороны оставалось примерно по километру. Но все это было перерыто окопами и перекрыто заграждениями. Единственным свободным от заграждений и от минных полей местом для нашего предстоящего наступления оставались эта железнодорожная насыпь и непосредственно примыкавшая к ней полоса отчуждения – кусок земли шириной метров в сорок, может быть, даже тридцать. Вдали, километрах в двух с половиной, виднелась станция Сальково с высоким белым элеватором. Было хорошо видно, что на станции стоит состав платформ с грузовиками.
Начало наступления на Сальково было назначено на шесть часов. Но в шесть часов никаких признаков наступления не замечалось. И в половине седьмого, и в семь тоже. Мы прикорнули на травке около крайнего домика деревни. Пробуя взятый с собой фотоаппарат, я сделал несколько снимков. Пошел вперед к надолбам и проволочным заграждениям и сфотографировал их в нескольких ракурсах. Выглядели они довольно внушительно.
В четверть восьмого у нас за спиной началась артиллерийская канонада, и сразу же впереди, над Сальковом, вздыбилась земля. В просветах между разрывами в бинокль было видно, как по дороге, которая вела от Салькова в тыл к немцам, шли машины. Они останавливались, с них соскакивали люди. Наша артиллерия продолжала бить. Самым заметным ориентиром была башня элеватора, и вокруг нее ложилось особенно много снарядов. В конце концов снаряд попал прямо в нее. Башня загорелась. Потом в нее попал еще один снаряд, и она рухнула.
После начала артиллерийского огня левей нас, вдоль насыпи, стали двигаться силуэты людей. Их шло много, цепочкой. Очевидно, это и был тот батальон, которому предстояло атаковать Сальково.
Начинало заметно темнеть. Николаев ругался, что из-за опоздания с началом наступления совершенно необстрелянных людей фактически посылают в ночной бой. И мне показалось, что вот сейчас он пойдет и отменит все это, раз он с этим не согласен, потому что отменить это вполне в его власти. Но он вскинул на плечо карабин и, кивнув мне и Мелехову, сказал:
– Пойдем посмотрим, как там батальон будет воевать. А то люди необстрелянные, ночь на носу, как бы чего не вышло.
Мы двинулись к насыпи. Когда мы дошли до нее, почти совсем стемнело. Часть батальона впереди втянулась на насыпь, остальные шли сзади нас. В темноте уже надвигавшейся ночи со стороны Салькова начали бить немецкие пулеметы. Пожалуй, я впервые так близко видел ночью полет трассирующих пуль и вообще весь фейерверк ночного боя. Сложность заключалась в том, что у нас почти не было свободного пространства для наступления на Сальково. Кругом, и справа и слева, все было загорожено и заминировано. Правда, с двух сторон насыпи были глубокие кюветы, по которым можно было почти безопасно продвигаться, но беда состояла в том, что и здесь тоже была заранее поставлена система заграждений, рассчитанная на то, чтобы помешать противнику продвигаться в нашу сторону таким же путем, которым сейчас мы продвигались в его сторону. Проволочные заграждения, надолбы и рогатки то с одной, то с другой стороны пересекали кюветы и подходили вплотную к самой насыпи. В этих местах – а их на том отрезке, который я прошел, было четыре – приходилось подниматься из кювета, переваливать через насыпь, спускаться в противоположный кювет и идти по нему до следующего заграждения, потом снова подниматься на насыпь, снова переваливать обратно в этот кювет и так далее.
Пройдя с полкилометра, мы остановились и прилегли в кювете. Было уже почти совсем темно. Нас догнала шедшая сзади рота. Трассы пуль протянулись прямо над головами, сзади гремела артиллерия, впереди все ревело и рвалось. Люди шли, может быть, излишне пригибаясь, но, в общем, хорошо, быстро, почти не залегая.
Вместе с мужчинами шли девушки-санинструкторы. Перед глазами так и стоит одна из них – высокая, ловко схваченная ремнем, с висящей на плече сумкой. Она идет впереди пригибающихся санитаров, идет прямо, и мне кажется, что это именно она их ведет. Может быть, их, а может быть, и всю роту.
Здесь мы встретили комиссара дивизии. Николаев спросил у него, есть ли у него связь с командиром дивизии, со штабом и как он оценивает обстановку. Комиссар дивизии сказал, что пункт связи находится метрах в трехстах сзади. Николаев приказал ему связаться со штабом дивизии и передать командиру дивизии или начальнику штаба, что он считает, что из-за опоздания со сроком начала наступления посылать сейчас необстрелянных людей в ночной бой нецелесообразно. Получив приказание, комиссар пошел обратно, на пункт связи. Он шел как-то странно, как пьяный, подаваясь то влево, то вправо.
– Что с ним? – спросил Николаев, проследив за комиссаром глазами.
Находившийся с нами штабной командир сказал, что у комиссара какая-то болезнь, вроде куриной слепоты. Он ничего не видит в темноте, но не хочет этого показывать и сердится, когда ему об этом говорят.
– Я пойду за ним незаметно, чтобы он не сбился, – сказал командир.
Несколько минут мы лежали под насыпью. У нас на глазах люди перебегали через нее.
– Ну что ж, – сказал Николаев, – пойдем.
Мы тоже перевалили через насыпь. Люди кругом нервничали, волновались. Но у Николаева была какая-то такая повадка, что с ним рядом становилось спокойно. Я только потом сообразил, что мы в тот вечер были в довольно опасном месте. А тогда мне казалось, что мы находимся именно там, где нужно, так вел себя Николаев и такое чувство умел внушить окружающим.
Перевалили через насыпь. Кто-то закричал, кого-то ранило. Потом опять пошли по кювету, теперь уже по левому. Навстречу нам пронесли несколько носилок с ранеными. Потом наткнулись на убитых. Потом опять пришлось переваливать через насыпь обратно в правый кювет. Немцы видели перескакивавшие силуэты. Едва мы успели перескочить, как сразу же красная полоса очередей пролетела над насыпью. Мы снова пошли по правому кювету. Впереди оказалось еще одно сплошное заграждение из железных рогаток. Пришлось снова перелезать и опять идти вперед.
Вскоре рядом с нами оказались командир передовой роты и комбат. Теперь была уже полная тьма. Трудно было разобраться, сколько оставалось до Салькова, но, судя по трассам немецких пулеметов, до первых домов станции теперь было не больше трехсот метров. Из этих домов и отовсюду кругом немцы вели сплошной заградительный огонь из пулеметов и автоматов. Вскоре начали бить немецкие минометы. Но они били не по нас, а куда-то дальше, в тыл, левее и правее насыпи. Должно быть, немцы боялись, что мы будем наступать на станцию через какие-то неизвестные им проходы в заграждениях.
По настроению людей кругом нас чувствовалось, что это их первый бой, что, совсем еще не обстрелянные, они, в сущности, не знают, что делать, хотя готовы сделать все, что им прикажут.
Было очевидно, что идти с ними сейчас на Сальково – значит рисковать батальоном без всякой реальной надежды встретиться в эту глухую ночь с нашим другим батальоном, оставшимся где-то там, позади немцев, и, вообще говоря, неизвестно куда двинувшимся после этого, потому что никакой связи с ним не было: Сальково выходило за пределы нашей системы укреплений на Чонгарском перешейке.
Я почувствовал, что Николаев хорошо понимает всю эту обстановку, но почему-то не хочет принимать решений. Как я уже потом понял из его дальнейшего поведения, он считал неправильным самому непосредственно вмешиваться в решения командования при отсутствии абсолютно критической обстановки. Так он считал с точки зрения комиссарских принципов и комиссарской этики, как он их понимал. А по складу своей души, когда было тяжело и когда ему казалось, что бойцам плохо и что они чего-то не понимают и чего-то боятся, то для себя лично он находил простое решение: быть там, где тяжело, сидеть вместе с этими бойцами или идти вместе с ними. Необходимость поступать так он относил в первую очередь к себе и во вторую – к тем командирам, которые поставили своих бойцов в то или иное трудное положение, и считал, что командира, имеющего привычку совершать нелепости и отдавать неоправданные приказания, лучше всего лечить от этой привычки, поставив его самого в те условия, в которых находятся люди, выполняющие это его приказание.
Привез он из Одессы и одну тяжелую для меня новость. Вскоре после того, как в «Красной звезде» появился мой очерк «Все на защиту Одессы», в котором я рассказывал, как одесситы своими руками ремонтируют танки, а «Известия» напечатали корреспонденцию о том, что в Одессе производят минометы и гранаты, немцы усиленно бомбили различные городские предприятия. Потом, здраво рассуждая, я пришел к выводу, что это было простое совпадение. Ни в моей, ни в другой статье не было указано, где именно все это делается, а немцы, как раз в эти дни начав ожесточенно бомбить город, естественно, прежде всего обрушились на промышленные предприятия. Так подсказывал здравый смысл. Я не нес моральной ответственности за эту статью хотя бы потому, что на завод, где ремонтировались танки, меня направил член Военного совета именно для того, чтобы я написал об этом корреспонденцию. Но в напряженной, нервной обстановке осады, очевидно, все это воспринималось иначе, и Яша, рассказывая об этом, говорил, что в политотделе армии были сердиты и на меня, и на корреспондента «Известий» Виленского и просто не хотят слышать наших имен. Было тяжело на душе оттого, что пусть несправедливо, но все-таки впервые за войну какие-то люди, оказывается, проклинают твою работу.
Утром мы поехали в Симферополь. Первый день целиком ушел на то, чтобы разобраться в записях Халипа и сделать по ним две небольшие корреспонденции из Одессы. Одна из них не пошла, а вторая – «Батарея под Одессой» – была напечатана в «Красной звезде» за двумя подписями – Халипа и моей. В этой корреспонденции среди прочего шла речь о командире морской батареи майоре Денненбурге, который с первого дня войны ничего не знал о своей семье, оставшейся в Николаеве, и я втиснул в корреспонденцию несколько слов майора, обращенных к жене Таисии Федоровне и сыну Александру. Это было сделано с таким расчетом, чтобы его семья, если она успела эвакуироваться из Николаева, прочла в газете, что майор жив и здоров. Тогда я сделал это впервые, а потом несколько раз повторял этот прием, стараясь хотя бы через газету связать героев моих очерков с их семьями, о которых они с начала войны ничего не знали.
Майор А.И. Денненбург, о котором мы писали, остался жив, остались живы и его жена, и сын, о чьей судьбе он тогда ничего не знал.
На том месте, где стояли орудия одной из батарей его дивизиона, сейчас создан мемориальный Музей одесской обороны, с большой силой достоверности напоминающий о сорок первом годе.
«...Во время отхода из Одессы 42-й дивизион береговой артиллерии, где я был командиром, прикрывал отход войск. Батареи вели огонь до 3.30 16 октября 1941, т. е. до тех пор, пока последний солдат Приморской армии не оставил Одессу и пока корабли с войсками не оставили порт. Затем мы побатарейно взорвали материальную часть и на рассвете различными средствами, на сейнерах, буксирах и боевых кораблях, ушли в Севастополь. Можете себе представить, как тяжело было уничтожать орудия, которые так добросовестно, безотказно служили всю оборону. Но такой был приказ...»
Так написал мне теперь полковник береговой артиллерии в отставке Денненбург, вспоминая об этом, наверное, самом трудном часе своей военной жизни.
...На другой день утром я пошел к члену Военного совета 51-й армии корпусному комиссару Андрею Семеновичу Николаеву.
Николаев был невысокий, плотный, я бы даже сказал, грузноватый мужчина, на вид лет сорока – сорока пяти. Узнав, что я явился к нему по приказанию Ортенберга, он встретил меня радушно и стал рассказывать, что хорошо знает Ортенберга, что они вместе участвовали в боях в Финляндии. Когда я сказал ему, что мне бы надо поговорить с Ортенбергом, но я пока не могу добиться этого, он ответил, что попробует связаться с «Красной звездой» и вызовет меня.
Едва я вышел, как меня снова позвали к Николаеву. Он уже разговаривал по телефону с Ортенбергом. Смысл их разговора, кроме дружеских восклицаний, кажется, сводился к тому, чтобы я остался здесь, у Николаева в армии, на длительное время. Видимо, Ортенберг отвечал утвердительно. Потом трубку взял я. Ортенберг откуда-то очень издалека кричал, чтобы я держал тесную связь с Николаевым и бывал попеременно то здесь, в Крыму, то в Одессе.
– Но когда будешь ездить с Николаевым, осторожнее! – кричал он. – Он тебя угробит, имей в виду!
После этого разговора по телефону Николаев обратился ко мне уже как к своему человеку и сказал, что мы с ним тут все объездим.
– Отведем вам жилье, телефон поставим, чтобы была с вами связь, и будем вместе ездить.
Кажется, у него сложилось впечатление, что меня к нему прикомандировали на веки вечные, и я понял, что он хотя и воевал вместе с моим редактором, но не знает до конца его беспокойного характера.
Я спросил у Николаева, какое положение в Крыму. Он сказал, что пока все спокойно, но немцы уже почти всюду, начиная с Геническа и кончая Перекопом, подошли вплотную к нашим укрепленным позициям и со дня на день можно ожидать столкновений. Это было для меня новостью. Я уже знал, что наш фронт по Днепру четвертого числа прорван у Каховки, но не предполагал, что немцы так быстро преодолеют большое расстояние и выйдут непосредственно к Перекопу.
Для нас, военных корреспондентов, в этой обстановке возникали дополнительные сложности. По сводкам, немцами еще не был взят Херсон, ничего не сообщалось о форсировании ими Днепра, а нам отсюда уже не сегодня-завтра придется начать писать о боях на подступах к Крыму. Как это можно будет делать, оставалось совершенно неясным.
Николаев убежденно сказал, что ему приказано удержать Крым во что бы то ни стало и лично он, пока жив, будет выполнять этот приказ. Потом Крым был все-таки отдан, а Николаев остался жив. Но в этом его трудно винить. То, что человек этот не погиб, на мой взгляд, чистое чудо.
Разговор с Николаевым кончился на том, что он завтра едет осматривать позиции и берет меня с собой.
Вечером нам была отведена чья-то квартира, пустая, большая, неизвестно было, что с ней делать. Но, застелив откуда-то доставленные койки выданными нам простынями и подставив к столу вместо стульев два чемодана, мы все-таки почувствовали себя домохозяевами и договорились с Халипом, что я двинусь завтра с Николаевым, а он пока съездит в Севастополь и снимет там какие-то морские сюжеты, уже не помню, какие.
Утром мы выехали с Николаевым на «эмочке» через Джанкой на Чонгарский полуостров. Ехали вчетвером – Николаев, я, его адъютант Мелехов, выглядевший совсем мальчиком – ему и было всего двадцать два года, – и шофер.
К середине дня приехали в штаб дивизии на Чонгар. Штаб был расположен на совершенно открытом месте. Все было довольно глубоко закопано и с точки зрения защиты от бомбежек неплохо продумано, но с точки зрения возможности отражения вражеских атак укрепления вокруг штаба дивизии как-то не внушали мне доверия. Казалось, здесь не предполагали, что немцы могут ворваться на Чонгарский полуостров, хотя, может быть, это было только мое личное восприятие.
В штабе дивизии нас встретил генерал-майор Савинов, человек, лицо которого трудно было запомнить, хотя, кажется, оно было даже красивым. Как мне показалось, он почему-то суетился перед Николаевым. На вопрос Николаева, что делается в дивизии, он ответил, что немцы вышли к станции Сальково и заняли ее, а один из батальонов расположенного в этом районе полка остался там, за станцией. Его не успели отвести, и сегодня вечером будет предпринята операция – мы будем атаковать станцию отсюда, с перешейка, с тем, чтобы застрявший на той стороне батальон мог выйти сюда.
Николаев спросил, где комиссар дивизии. Генерал сказал, что комиссар поехал вперед, в полк. Николаев простился с Савиновым, и мы тоже поехали в полк. По дороге мы остановились перекусить у огромной копны сена. Над степью крутились немецкие разведчики, и по ним отовсюду стреляли из пулеметов и винтовок.
Мелехов достал чемоданчик с продуктами. Водитель, человек лет сорока, семейный, недавно мобилизованный в армию, шофер первого класса, был, как я сразу почувствовал, на ножах с адъютантом. Будучи, в сущности, хорошим парнем, Мелехов никак не мог освоиться с той властью, которая оказалась у него в руках в качестве адъютанта, и невыносимо придирался к шоферу. Николаев сидел в стороне, слушал и морщился. Вдруг Мелехов сказал шоферу что-то обидное. Шофер огрызнулся, но при этом расстроился так, что у него задрожали губы. Я посмотрел на Николаева, мне было интересно, как он поступит.
Николаев сказал:
– Ну что ж, давайте кушать.
Шофер отошел в сторону.
– А вы? – сказал Николаев. – Идите кушать.
– Нет, спасибо, – сказал тот, с трудом сдерживая слезы обиды. – Не хочу кушать, не могу.
– Почему же вы со мной не можете кушать?
– Я с вами могу, я с ним не хочу, – показал шофер на адъютанта.
– Тут я хозяин, – сказал Николаев. – Стол мой, и, раз я вас зову, давайте уж кушать.
Были в его словах какая-то простота, душевность. Видимо, он сразу решил для себя: либо его разговор с человеком есть приказание, есть разговор начальника с подчиненным, либо для него все люди – братья. Именно так, в такой вот терминологии – братья, братки. Если он не приказывал, то все люди были для него одинаковы. Ему не могло быть все равно, станет ли с ним кушать шофер. Если бы тот все-таки отказался, он бы принял это за обиду для себя. Не как начальник, а как человек.
Перекусив, мы поехали дальше и, не заезжая в штаб полка, добрались до переднего края.
Крошечная глиняная деревушка была оставлена жителями. Впереди нее тянулись двойные ряды надолбов, несколько рядов колючей проволоки, были выкопаны противотанковые рвы. За ними, очевидно, шли минные поля. Слева и справа к перешейку подходил Сиваш – Гнилое море. Вперед уходила железнодорожная насыпь. От нее до воды в обе стороны оставалось примерно по километру. Но все это было перерыто окопами и перекрыто заграждениями. Единственным свободным от заграждений и от минных полей местом для нашего предстоящего наступления оставались эта железнодорожная насыпь и непосредственно примыкавшая к ней полоса отчуждения – кусок земли шириной метров в сорок, может быть, даже тридцать. Вдали, километрах в двух с половиной, виднелась станция Сальково с высоким белым элеватором. Было хорошо видно, что на станции стоит состав платформ с грузовиками.
Начало наступления на Сальково было назначено на шесть часов. Но в шесть часов никаких признаков наступления не замечалось. И в половине седьмого, и в семь тоже. Мы прикорнули на травке около крайнего домика деревни. Пробуя взятый с собой фотоаппарат, я сделал несколько снимков. Пошел вперед к надолбам и проволочным заграждениям и сфотографировал их в нескольких ракурсах. Выглядели они довольно внушительно.
В четверть восьмого у нас за спиной началась артиллерийская канонада, и сразу же впереди, над Сальковом, вздыбилась земля. В просветах между разрывами в бинокль было видно, как по дороге, которая вела от Салькова в тыл к немцам, шли машины. Они останавливались, с них соскакивали люди. Наша артиллерия продолжала бить. Самым заметным ориентиром была башня элеватора, и вокруг нее ложилось особенно много снарядов. В конце концов снаряд попал прямо в нее. Башня загорелась. Потом в нее попал еще один снаряд, и она рухнула.
После начала артиллерийского огня левей нас, вдоль насыпи, стали двигаться силуэты людей. Их шло много, цепочкой. Очевидно, это и был тот батальон, которому предстояло атаковать Сальково.
Начинало заметно темнеть. Николаев ругался, что из-за опоздания с началом наступления совершенно необстрелянных людей фактически посылают в ночной бой. И мне показалось, что вот сейчас он пойдет и отменит все это, раз он с этим не согласен, потому что отменить это вполне в его власти. Но он вскинул на плечо карабин и, кивнув мне и Мелехову, сказал:
– Пойдем посмотрим, как там батальон будет воевать. А то люди необстрелянные, ночь на носу, как бы чего не вышло.
Мы двинулись к насыпи. Когда мы дошли до нее, почти совсем стемнело. Часть батальона впереди втянулась на насыпь, остальные шли сзади нас. В темноте уже надвигавшейся ночи со стороны Салькова начали бить немецкие пулеметы. Пожалуй, я впервые так близко видел ночью полет трассирующих пуль и вообще весь фейерверк ночного боя. Сложность заключалась в том, что у нас почти не было свободного пространства для наступления на Сальково. Кругом, и справа и слева, все было загорожено и заминировано. Правда, с двух сторон насыпи были глубокие кюветы, по которым можно было почти безопасно продвигаться, но беда состояла в том, что и здесь тоже была заранее поставлена система заграждений, рассчитанная на то, чтобы помешать противнику продвигаться в нашу сторону таким же путем, которым сейчас мы продвигались в его сторону. Проволочные заграждения, надолбы и рогатки то с одной, то с другой стороны пересекали кюветы и подходили вплотную к самой насыпи. В этих местах – а их на том отрезке, который я прошел, было четыре – приходилось подниматься из кювета, переваливать через насыпь, спускаться в противоположный кювет и идти по нему до следующего заграждения, потом снова подниматься на насыпь, снова переваливать обратно в этот кювет и так далее.
Пройдя с полкилометра, мы остановились и прилегли в кювете. Было уже почти совсем темно. Нас догнала шедшая сзади рота. Трассы пуль протянулись прямо над головами, сзади гремела артиллерия, впереди все ревело и рвалось. Люди шли, может быть, излишне пригибаясь, но, в общем, хорошо, быстро, почти не залегая.
Вместе с мужчинами шли девушки-санинструкторы. Перед глазами так и стоит одна из них – высокая, ловко схваченная ремнем, с висящей на плече сумкой. Она идет впереди пригибающихся санитаров, идет прямо, и мне кажется, что это именно она их ведет. Может быть, их, а может быть, и всю роту.
Здесь мы встретили комиссара дивизии. Николаев спросил у него, есть ли у него связь с командиром дивизии, со штабом и как он оценивает обстановку. Комиссар дивизии сказал, что пункт связи находится метрах в трехстах сзади. Николаев приказал ему связаться со штабом дивизии и передать командиру дивизии или начальнику штаба, что он считает, что из-за опоздания со сроком начала наступления посылать сейчас необстрелянных людей в ночной бой нецелесообразно. Получив приказание, комиссар пошел обратно, на пункт связи. Он шел как-то странно, как пьяный, подаваясь то влево, то вправо.
– Что с ним? – спросил Николаев, проследив за комиссаром глазами.
Находившийся с нами штабной командир сказал, что у комиссара какая-то болезнь, вроде куриной слепоты. Он ничего не видит в темноте, но не хочет этого показывать и сердится, когда ему об этом говорят.
– Я пойду за ним незаметно, чтобы он не сбился, – сказал командир.
Несколько минут мы лежали под насыпью. У нас на глазах люди перебегали через нее.
– Ну что ж, – сказал Николаев, – пойдем.
Мы тоже перевалили через насыпь. Люди кругом нервничали, волновались. Но у Николаева была какая-то такая повадка, что с ним рядом становилось спокойно. Я только потом сообразил, что мы в тот вечер были в довольно опасном месте. А тогда мне казалось, что мы находимся именно там, где нужно, так вел себя Николаев и такое чувство умел внушить окружающим.
Перевалили через насыпь. Кто-то закричал, кого-то ранило. Потом опять пошли по кювету, теперь уже по левому. Навстречу нам пронесли несколько носилок с ранеными. Потом наткнулись на убитых. Потом опять пришлось переваливать через насыпь обратно в правый кювет. Немцы видели перескакивавшие силуэты. Едва мы успели перескочить, как сразу же красная полоса очередей пролетела над насыпью. Мы снова пошли по правому кювету. Впереди оказалось еще одно сплошное заграждение из железных рогаток. Пришлось снова перелезать и опять идти вперед.
Вскоре рядом с нами оказались командир передовой роты и комбат. Теперь была уже полная тьма. Трудно было разобраться, сколько оставалось до Салькова, но, судя по трассам немецких пулеметов, до первых домов станции теперь было не больше трехсот метров. Из этих домов и отовсюду кругом немцы вели сплошной заградительный огонь из пулеметов и автоматов. Вскоре начали бить немецкие минометы. Но они били не по нас, а куда-то дальше, в тыл, левее и правее насыпи. Должно быть, немцы боялись, что мы будем наступать на станцию через какие-то неизвестные им проходы в заграждениях.
По настроению людей кругом нас чувствовалось, что это их первый бой, что, совсем еще не обстрелянные, они, в сущности, не знают, что делать, хотя готовы сделать все, что им прикажут.
Было очевидно, что идти с ними сейчас на Сальково – значит рисковать батальоном без всякой реальной надежды встретиться в эту глухую ночь с нашим другим батальоном, оставшимся где-то там, позади немцев, и, вообще говоря, неизвестно куда двинувшимся после этого, потому что никакой связи с ним не было: Сальково выходило за пределы нашей системы укреплений на Чонгарском перешейке.
Я почувствовал, что Николаев хорошо понимает всю эту обстановку, но почему-то не хочет принимать решений. Как я уже потом понял из его дальнейшего поведения, он считал неправильным самому непосредственно вмешиваться в решения командования при отсутствии абсолютно критической обстановки. Так он считал с точки зрения комиссарских принципов и комиссарской этики, как он их понимал. А по складу своей души, когда было тяжело и когда ему казалось, что бойцам плохо и что они чего-то не понимают и чего-то боятся, то для себя лично он находил простое решение: быть там, где тяжело, сидеть вместе с этими бойцами или идти вместе с ними. Необходимость поступать так он относил в первую очередь к себе и во вторую – к тем командирам, которые поставили своих бойцов в то или иное трудное положение, и считал, что командира, имеющего привычку совершать нелепости и отдавать неоправданные приказания, лучше всего лечить от этой привычки, поставив его самого в те условия, в которых находятся люди, выполняющие это его приказание.