Инвентаризацию найденного вел вака-атуа - с помощью приборчика, какими стюардессы, нажимая на кнопку, считают поголовье пассажиров перед взлетом.
   Когда мы сползлись, он сказал:
   - Хотите купить несколько?
   Я подумал о Наташе и ответил:
   - Наверное, это слишком дорого?
   - По цене нетто плюс моя комиссия...
   - За спиной у немца?
   У меня чуть не сорвалось: а ревновать не станет? Хамства, конечно, во мне сидит много.
   - Он согласен, мы это обсуждали, - сказал святой. - Возьмете?
   Я долго разбирал на купюры комок мелких австралийских долларов, слипшихся в кармане шортов. Смутно вспоминалось, как ночью, под огромным, исконопаченным звездами небом, мы забредали по колено в Тихий океан со стаканами и ждали, когда волна подберется к подбородку, чтобы на пике её подъема влить в себя теплое пойло. Немец уверял, что если шнапс стекает в желудок "внутри", а волна одновременно опускается "извне", "мы абсорбируем напиток в унисон ритмам вечной и божественной природы". Чаще нас валило и накрывало волной с головой. Ритм оборачивался синкопой...
   Мокрых банкнот набралось на десяток жемчужин.
   - Вот ещё две, пусть получиться дюжина, - сказал святой. Комплиментарная скидка с общей суммы, сэр... Госпожа будет любить вас ещё больше.
   Я простодушно кивнул. С похмелья теряешь бдительность. Вообще-то я не допускаю разговоров о своих отношениях с близкими.
   Вака-атуа почувствовал.
   Почувствовал и я, что он, назовем это так, подбирается ко мне. По-доброму, правда. Допились до сдержанной мужской дружбы. Как на волжских берегах под Кимрами. Святой мне тоже нравился. Пришлось улыбнуться - мол, все в порядке, никто никому в душу не залез, все хорошо. Он тоже улыбнулся и сказал:
   - Я могу помочь госпоже, сэр. Брат во Христе Туафаки рассказал мне про вашу заботу... Я помог этому музыканту. Он пьет ром, пиво, опять ром и не боится утра. Я умею останавливать то, что не останавливает никто. Поэтому я здесь...
   - А потом? - спросил я, не очень-то веря его чепухе.
   - Потом с ним случится правильное. Хочет пьет, хочет не пьет.
   - Лекарства?
   - Нет, не лекарства. Ничего не пьет, кроме воды и сока. Я смотрю и смотрю, и смотрю, и смотрю...
   - Сколько?
   - Зависит. Неделю. Или две. На него я смотрел почти три.
   - Сколько?
   - Денег? Денег нисколько. За деньги не действует.
   - Будет больно?
   - Будет стыдно.
   - Что значит - стыдно? За что?
   - Госпожа будет плакать. Болезнь уйдет со слезами.
   - Такая злая болезнь, как у нее, не уйдет. Она уже плакала, и много. Вам известно, откуда её болезнь?
   - Откуда?
   - Есть такая река. Волга называется. На полгода она замерзает и превращается в лед. Вы видели лед в холодильнике? Только в России этот лед куском длиной в тысячу километров. Отсюда до Фиджи...
   - Отсюда до Фиджи? Один кусок льда?
   - На здешнее море совсем не похоже. Река. В России столько земли, сколько здесь воды. Все наоборот.
   - Река течет от моря к морю?
   Я подумал и неуверенно сказал:
   - От моря к морю, если считать и каналы...
   - Через две недели. Скажите госпоже, что я появлюсь на Фунафути через две недели. После Крещения.
   3
   Крещение, во всяком случае православное, пришлось в 2001 году на 19 января, и иорданью нам служил теплый Тихий океан, в который мы окунулись, принимая во внимание временной пояс, на полдня раньше, чем кимрские земляки бухнулись в стылые волжские проруби. Потом мы вдавились голыми коленками в сухой колкий песок за спиной отца Афанасия, розоватые ступни которого оказались плоскими, словно стельки. Он молился по полному чину, даже патриарха Московского Алексия II, которого не видел и не слышал, попомнил. Наташа вторила, она знала службу. Колюня крестился вслед за мной и, наверное, про себя говорил то же, что и я, некогда услышанное от отца, его деда: "Господи, помоги озаботиться о своих, отведи от них болезни и нужду, дай мне поддержку защитить их..."
   Честно говоря, я не знал молитв по памяти. "Отче наш" и обращение к Николаю Угоднику, своему святому, читал с надписи на старинном складне, висевшем на шее у папы и перешедшем ко мне. Во-первых, покойным родителям в их странствиях молиться приходилось по наитию, где придется, даже во вьетнамских кумирнях. А во-вторых, я слышал однажды, как отец в сердцах сказал, что не мы, видно, а Бог нуждается в нашей поддержке.
   Нэнси молилась с нами.
   Едва отец Афанасий приступил к службе, мы стали обрастать толпой. Соседи натащили цветочных гирлянд и обвешали нас выше макушек. Пара грудастых девиц в одних юбках из пальмовых листьев четырьмя кулаками грохнула в барабан из акульей кожи, подгадав паузу в афанасьевском речитативе на языке, который мы и сами не понимали. Возможно, и на японском, учитывая, что преподобный Куги-Куги обрел сан в православной епархии в Киото.
   Из-за барабана молебен через полчаса стал походить на танцульки. Девицы и барабаны утроились в числе. Четыре или пять молодцов, усевшись на песок, бренчали на гитарах. По пляжу потянулся, притопывая, хоровод, в котором все, двигаясь в затылок, держали друг друга коричневыми снаружи и розовыми изнутри пальцами за вихляющие бедра, а то и ягодицы. Католический патер и протестантский староста из местных стояли возле барабанщиц, сложив мосластые ладони поверх чресел.
   Инспектор Уаелеси явился с тремя констеблями и греховодно переглядывался с Нэнси, про которую Наташа насплетничала, что она закрутила с полицейским любовь и в первую же ночь на острове ночевала у него. А наутро медсестра обсуждала с отцом Афанасием возможность перехода из католичества в православие, если в православии разрешается развод и второй брак.
   Донос на сестру-сиделку состоялся после моего возвращения от немца и вака-атуа. Еще на переходе к Фунафути на катере Туафаки я поразмышлял относительно своей команды. Расказанное Наташей укрепляло меня в выводах.
   - И как порешили? - спросил я Наташу.
   - Батюшка сказал Нэнси, что для католички нет нужды в обряде перехода в православие. Для православных, желающих ходить в костел, - тоже. Бог общий. Нравится ей молиться с нами, вот и славно, пусть молится...
   - А ты как считаешь? - спросил я.
   - Я как ты, Базилик, - сказала Наташа. - А как на самом-то деле?
   - На самом-то деле слова Афанасия мне по душе... Нэнси добросовестна, лучшей медсестры не пожелаешь, тебе она по нраву, а её помощь ещё долго понадобится... Раз она говорит с отцом Афанасием, значит, почти что член семьи... Нам на руку. Поддержка.
   И я рассказал Наташе про план вака-атуа.
   Господи, она во всем полагалась на меня!
   Из почтовой конторы на улице, некогда служившей взлетно-посадочной полосой американским истребителям, я отправил в веллингтонскую клинику доктора Коламски официальное уведомление: лечение жены мы не возобновляем, очень благодарны и так далее, присылайте счет...
   Я чувствовал на сто процентов, что на отца Афанасия можно было положиться. Абориген - человек широкий и добрый, он от души и совести проконтролирует вака-атуа и его гипнотические пассы. Нэнси, спутавшаяся с Уаелеси, не улизнет с острова от скуки, и жена без медицинского ухода не останется. А Колюня - воплощение семьи. Другими словами, моральная поддержка и совет. В сумме: профессиональный медицинский присмотр, помощь отца Афанасия и любовь сына - опора Наташе в мое отсутствие, если оно случится.
   А ему предстояло случиться. Крещенский праздник завершал мою вакацию на Фунафути. Я не мог оставаться на острове неопределенное количество недель, которые потребуются вака-атуа, чтобы "смотреть и смотреть" на Наташу. Ответ цюрихского банкира гнал меня за деньгами, которых у нас могло не хватить даже на возвращение к тестю в Веллингтон.
   На третий день после Крещения я улетел на Фиджи, оттуда рейсом авиакомпании "Катай Пасифик" в Мельбурн, где пересел на "Боинг" с родными фиолетовыми опознавательными знаками "Таи Эйруэйз", вылетавший в Бангкок.
   Жемчужины Наташа отправила со мной.
   В полупустом салоне "Боинга" в нескольких часах полета от Донмыонга, бангкокского Шереметьево, на высоте многих тысяч метров над океаном я терзал карманный калькулятор, сопоставляя варианты финансовых прикидок на ближайшее будущее. Ничего благоприятного. По деньгам меня снесло круто, хотя возможность зацепиться оставалась. Кроме апартаментов на продажу в Бангкоке, я располагал "пожарной" суммой в сейфе, вмурованном в стену нашей квартиры в Москве, про которую никто в мире не ведал. Оставался и дом в Кимрах. Можно переехать не на лето, а совсем. Наташе на Волге нравилось. И если островной святой, этот самоуверенный вака-атуа, с лечением справится, отчего бы не заделаться волжским обывателем? Местные орлы развивают кое-какой легальный, назовем это так, бизнес и меня в компанию примут. Возможность обсуждалась на рыбалках...
   В конце концов сон сморил меня.
   Я чувствовал, как темя зудит под каской и стекает на брови пот, а глаза слепит бесцветное небо тропиков, потому что на парадных построениях запрещены противосолнечные очки. Все кажется пепельным и обесцвеченным на вытоптанном солдатней пустыре между киношкой "Ланг Санг", цементным памятником Павшим и дощатыми трибунами для короля и дипломатического корпуса.
   Мне снилось, как на гимнастерке взводного между лопатками расползается темное пятно. Он тянется по стойке "смирно", и мы, иностранцы, тоже, потому что ротный лаосских гвардейцев не решается в присутствии короля скомандовать "вольно". У гвардейцев кто-то падает в обморок. Беднягу уволакивают, и строй смыкается... Взводный распоряжается сделать столько-то шагов влево - это значит, что потери лаосцев возросли, мы заполняем бреши своими телами... Туземный оркестр начинает вразнобой, но радостно. Марш кладет конец мучениям. Эхо тамтамов, отрикошетив от памятника, уходит за рисовые поля, в сторону низких облачков, уплывающих за Меконг. Мы как раз маршируем в том направлении. На Запад. По иронии судьбы местное поверье утверждает: в сторону, куда навечно уходят мертвые.
   Гвардейцы идут первыми, им принадлежит и честь вести перед знаменем тотемного козла. Если у Кики, как звали травоядное, отсутствовало настроение маршировать, его за рога волокли по сухому краснозему адъютанты полковника, и знаменосец глотал поднимаемую копытами пыль. Иностранное наемное войско выпускали второй колонной и, разумеется, без козла. С нами Кики ездил на операции. По сигналу тревоги он мчался к грузовикам радостным галопом, предвкушая вольную пастьбу в колючих кустарниках, пока будет тянуться прочесывание - наша тогдашняя работа. Расставив фиолетовые копыта, Кики, не шелохнувшись, торчал на крыше кабины, какие бы зигзаги не выписывал сидевший за рулем Ласло Шерише, глухой венгр, чей недуг выяснился после расформирования полубригады. Ласло "читал" по губам военный язык и оказался не в состоянии понимать обычный...
   Далее наступало отвратительное.
   Парад устраивался по случаю дня национальной независимости. Подарочные от его величества полагалось проматывать. На шестисоткубовой "Хонде" с рогастым рулем Шерише въезжает по лестнице на веранду борделя "Белая роза" возле вьентьянского аэропорта Ваттай. Привстав с заднего сиденья на подставках-стременах и пружиня коленями, я впиваюсь пальцами в шелковую рубашку Ласло. Веранда рушится под мотоциклом, и во сне я помню, что её будут ремонтировать завтра вечером, когда мы заявимся снова.
   Неясным оставалось, какие подвиги совершались в первую ночь. Но во вторую - я это помнил во сне: именно во вторую - я притисну помощницу барменши, почти девочку, повалю на бильярдный стол и изнасилую, заткнув корчившийся от испуга рот комком желтых купюр с изображением дедушки её короля.
   Запахивая саронг на тощих детских бедрах, она сжимала деньги зубами, опасаясь, что я передумаю и заберу бумажки назад.
   Всякий раз, как я видел этот сон из обычного набора в пять или шесть подобных, которые мучили ни с того, ни с сего, я просыпался от острого чувства жалости то ли к девочке, то ли к выброшенным деньгам и брезгливости к самому себе. С тем же ощущением я пробудился и в этом "Боинге", заходившем на посадку над паутиной взлетно-посадочных полос, рулежек и отстойников для самолетов на огромном летном поле, по краям которого на лужайках с озерками шла игра в гольф.
   За время, пока я не показывался в этих краях, над шоссе, ведущем в центр города, надстроили третий уровень, и уже через сорок минут я звонил своему квартиросъемщику из дешевых номеров "Кингс" на Саторн-роуд. Я попросил разрешения порыться в собственных бумагах, которые складировал в чердачной подсобке. Разрешение было дано, а заодно квартиросъемщик пригласил меня отужинать в китайском ресторане.
   Я с трудом узнал крышу со смотровой площадкой, куда для удобства выволок картонную коробку с архивом. Хотя фикусы и латании, высаженные в кадках вдоль бордюра, сильно разрослись, два небоскреба, построенные рядом, превратили это место в колодец, просматриваемый со всех их двадцати с лишним этажей. А Наташа когда-то любила загорать здесь нагишом...
   Собственно, сортировать оказалось нечего. Старые счета, ненужные деловые письма, бумажная и картонная, вперемешку с пластиковой, рухлядь, потерявшая всякое значение и смысл. Я ухмыльнулся, натолкнувшись на деловой календарик десятилетней давности с условной пометкой о свидании с Ефимом Шлайном в советском посольстве...
   Когда мы встречались, Ефима переполняло нечто значительное и недоступное непосвященным, прежде всего недоступное мне, наемнику, работающему не "за идею", а ради денег. Он изображал отсутствие интереса к ответам на свои вопросы, демонстративно скучал и всячески показывал, что, по сути, никакой необходимости во встрече не было вовсе, да и саму эту встречу ему, человеку государственному, навязали из суетности и мелочного расчета.
   Я терпел: мама хотела внука, родившегося в России.
   Коротковатый Ефим скрещивал на груди руки с длинными волосатыми запястьями, или вывешивал их ладонь в ладонь над брючной молнией, или забрасывал за спину, где они оказывались почти под ягодицами. И мотался маятником. Он всегда допрашивал или разговаривал, слоняясь по помещению. Я приметил это в первый же наш контакт, тот самый, о котором напоминала потайная закорючка в календарике, в консульском отделе советского посольства, куда я, преодолев многомесячные колебания, явился поговорить насчет визы. Поначалу я подумал, что Шлайн разволновался, посчитав меня подсадной уткой. Однако, прокрутив в этой самой квартире, с которой я теперь собирался распрощаться, пленку с записью нашей беседы, вникнув в вопросы генконсула и вслушавшись в интонации его голоса, я пришел к иному выводу.
   В контактной практике Шлайна, тертого в отношениях с такими же, как и он, чиновниками казенных спецконтор, будь они американского, британского, израильского или ещё какого разлива, я оказался первым "фрилансером", то есть выживающим на собственный страх и риск частным детективом, да ещё русским - по его стереотипам, "с другой стороны, от белых", хотя, как и отец, ни к белым, ни к зеленым, ни к фиолетовым я отношения не имел.
   Проработав на Шлайна несколько лет, я нащупал в его характере некую особенность, присущую одаренным разведчикам, потому и редко выявляемую. Ефим родился психом. И показная его напыщенность происходила от постоянной настороженности, от ожидания возможной ошибки, в особенности, её внешнего проявления. Психовал он, однако, неприметно и только пока планировалась операция. Психовал, одержимый обычным для толкового бюрократа страхом системной ошибки. Когда же полагалось бы и понервничать, то есть в деле, он становился спокойным и почти фаталистом. Это его качество вкупе с первым и делало, пожалуй, Ефима приемлемым если не оператором, то - назовем это так - работодателем, достойным доверия. Впрочем, я сомневаюсь, чтобы мое доверие или недоверие когда-либо принимались Шлайном во внимание.
   Ефим специализировался на проникновении в финансовые структуры, отмывающие преступные или коррупционные деньги, а также на анализе стратегической информации, касающейся теневой экономики, то есть почти половины реальной экономики России. Он работал с тщательно и заранее подготовленными подходами к цели и имел под рукой две-три группы профессионалов, спаянных субординацией правительственных чиновников - а кем ещё могли быть его агенты?
   Эта беспроигрышная, с моей завистливой точки зрения, деятельность постепенно, в особенности к 2000 году, отвадила Ефима от оперативной работы, резко изменившейся со времен, когда он заканчивал высшую школу имени Андропова, или как там она называется. Поднявшись по служебной лестнице и сконцентрировав в своих руках информацию массовой убойной силы, он считал, что знание - все, а полевая работа - если и не второсортная деятельность, то во всяком случае занятие не из тех, где требуется высокий профессионализм. То есть не отличал толстопятого вертухая от невидимки. Пока он так считал, командование Шлайна провело пять реорганизаций вперемежку с чистками, и после каждой его спецконтора теряла боеспособность наполовину, потому что возникавший вакуум всасывал очередную порцию суетливых дилетантов из провинции. Я бы предположил, что не только их. Возможны ведь варианты и поопаснее.
   Впрочем, иметь суждение об этом мне не полагалось. В официальном смысле ни нашего знакомства, ни тем более делового взаимодействия не существовало. Как не существовали Бэзил Шемякин и Ефим Шлайн в одном и том же пространстве или даже в одном и том же времени. Некто - скажем так, по собственному капризу - время от времени нанимал некоего другого для доверительных поручений, оплачивая подряд сугубо от себя лично. Что же касается учреждения, которое Ефим, возможно, представлял - возможность только и допускалась, к тому же расплывчатым полунамеком, - то оно находилось на иной планете, если вообще, как говорится, имело место быть.
   Переехав в Москву и оформив на улице Королева в управлении по делам частных сыскных и охранных предприятий российскую, как я её по-прежнему называл, "лицензию практикующего юриста", я получал заказы Ефима. И, собственно, на гонорары за их выполнение и существовал. Однако последние полгода контакт Шлайном не возобновлялся. Так что дома, в России, меня ждала полнейшая неизвестность. Но по мелочам, я полагал, работа непременно найдется...
   Я наугад вынул из картонного ящика пять номеров отцовских журналов на память. Остальное свалил в пластиковый мешок для мусора, который стащил к мусоропроводу. Домработница Ари, прислуживавшая ещё нам с Наташей, отворачивая лицо, принесла пива. Пожилая тайка явно разводила сырость, вспоминая прошлое, и всхлипнула даже, положив передо мной на подносике надписанную для Наташи открытку.
   Не знаю, читал ли покойный отец нееловскую пропаганду. Из сшитой нитками тетрадки под названием "Досуг московского кадета", словно отжеванный чуингам, тянулась липучая скукота. Вычитал и про себя: "Безликие, бесцветные и чем старше, тем резче опустошенные бегут от всего, даже от церкви, скучно и лениво смотрят, когда на заре и при звуке труб и пении "Коль славен" поднимается русский флаг, избегают всякой беседы с кем бы то ни было, иногда только, понукаемые, вяло и тоскливо играют на спортивной поляне. Но при разговоре о деньгах глаза оживают... Они же маленькие "ничто". Не французы и не русские".
   Пожалуй, верно. Полнейшей дурой в пансионате на шанхайской Бабблингвелл-роуд выглядела Анна Власьевна, которая, цепляя на ходу парты широченными бедрами, заставляла писать под диктовку явную чушь: "Стоит милый у ворот, широко разинув рот, а народ не разберет, где ворота, а где рот..." Поди переведи такое на английский или французский, на котором все и говорили вокруг. Впрочем, иногда переводили. Песня "Разлука ты, разлука" начиналась по-французски со слова "сепарасьон"... Предмет Анны Власьевны назвался "родная речь".
   Но выражение "маленькие ничто" покоробило. Не сделался я таким. Отец с мамой не позволили, хотя деньги им приходилось пересчитывать частенько, а на заре и после захода солнца "Коль славен" они не пели и неизвестного мне цвета флаг, который "наш", не поднимали и не опускали. Шемякины, российские Шемякины, - и без песни и флага, предписанных начальством, не ничто.
   Кажется, я заводился.
   На тук-туке, наемной трехколеске, я съездил на Силом-роуд, где знакомый ювелир выправил на дюжину черных жемчужин сертификат качества. Предлагал и выкупить, прибыль составила бы тысячу с лишним процентов... Я попросил по дружбе изготовить на них чек, заверенный печатью, - для всех таможен, которые мне предстояло пересекать в будущем. И купил для Колюни золотой медальончик с Богоматерью, чтобы освятить в Москве.
   Квартиросъемщик явился с женой, милая пара вкусно и душевно угостила меня в переулке На-На в немецком пивном ресторане "Гейдельберг". Я не стал торопиться с обсуждением вопроса о продаже квартиры. Стоило ли тревожить их? Да и Ари тут же потеряла бы работу... Угощали меня, наверное, на радостях, что я не поднимал арендную плату.
   После ужина я перебрался в джаз-бар "Коричневый сахар" возле парка Лумпини, откуда позвонил в ночлежку "Кингс" и попросил прислать свой портфель, в котором лежали куртка, кашемировое полупальто и кепка для Москвы. Весь мой багаж. К нему теперь добавились пять отцовских журнальчиков. Билет на московский рейс "Аэрофлота" я подтвердили по телефону ещё из своей квартиры.
   До выезда в Донмыонг я туповато пропьянствовал в компании лоснящейся мулатки. Даже сыграл на бамбуковом полене в составе джазистов-любителей. Норовя попадать в ритм, наклонял продолговатую полость, в которой перекатывались песок и галька, то в одну, то в другую сторону. Мулатка восхищенно сравнила меня с Ринго Старром. Та же задушевность. И потрясающее туше.
   Часа три с лишним я чувствовал себя вполне хемингуево. В особенности когда по телевизору, привинченному над стойкой, показали репортаж с солдатами и танками в Чечне и мулатка спросила, не страшно ли возвращаться в такой ужас. Про отъезд в Россию я сообщил ей заранее, чтобы потом не катила, как говорится, бочку из-за потери какого другого клиента.
   Конечно, такому герою, как я, ничуть не было страшно. Видали мы войны и покруче! Я авторитетно объяснил мулатке, что все, кому не лень, рады распускать слухи о чеченской войне, которая меня-то лично ни с какого боку не касается.
   И, как всегда случалось, накаркал.
   Глава четвертая
   Обретение идеалов
   1
   На Алексеевских информационных курсах классы "Форсированное дознание" и "Ломка воли" вел Боб Шпиган, частный детектив международного класса, энергичный весельчак, полное имя которого было Борис де-Шпиганович. Приставку "де" перед фамилией изобрели его родители - иначе никому в Европе вовек не распознать бы в них российских дворян. Факт такого заимствования наложил неизгладимый отпечаток на манеру мышления Боба. Выводы на уроках своего мастерства - уникального и, я бы сказал, пронизанного искусством импровизации - Шпиган оформлял бессовестно присвоенными афоризмами. В области общих рассуждений он, в сущности, предпочитал плагиаты и не скрывал этого.
   Пока подкрашенная контрактница в Шереметьево рассматривала меня, мой паспорт и ставила на нем штемпель, я, как начинающий новую жизнь с ограниченными средствами, выискивал в памяти какую-нибудь шпигановскую банальность на эту тему. После таможенного "зеленого коридора" я припомнил одну из них. Боб поучал, что бедняки делятся на две категории - бедные вместе с другими такими же и бедные в одиночку, при этом первые бедны по-настоящему, а вторые - от невезения. У кого профессор украл формулу, уже не узнать, да это и неважно, а вот его рекомендации дознавательных подходов к разным беднякам подтверждались неизменно. Первых легко уговорить и дешево купить, а вторых, для которых деньги "еще пахнут", приходиться ломать...
   Я себя и ломал. Мазохистски утопая летними ботинками в талом снегу, я, сморкнувшись по-пролетарски на цементную колонну, прошел сквозь строй частных тачек к маршрутному такси и уселся на продавленное сиденье между мужичками в пыжиковых ушанках и кожаных куртках. Сразу и поехали. Вместе с зеленоватым "Москвичом", который словно на гибкой сцепке, не отставал до метро "Войковская".
   Дешевая машинка имела тонированные стекла. Поэтому водителя и пассажира, сидевшего на заднем сиденье, разглядеть не удавалось. Определенно, пассажир спускался со мной и в метро по эскалатору, если эту парочку интересовал именно я. Хотя сомнения, как говорится, теплились, потому что слишком уж дешево меня повели от Шереметьево... Не уважали? Плохо знали?
   Профессиональный кретинизм преследователей, однако, сработал. На "Белорусской" я перешел на кольцевую линию, по которой сделал полные два круга. Конечно, идиот или пьяный просидел бы в вагоне и больше. Парень в китайском пуховике, с которым не вязались ботинки "саламандра" и испанский шерстяной берет, спокойно вытерпел полтора маршрута, не прячась за "Московским комсомольцем", который читал. Он нагловато, с моей точки зрения, потащился следом и на переход, а потом, спустя один перегон по радиальной, на эскалатор станции "Маяковская".
   Стряхнуть с хвоста "пуховика" удалось легко: в полусотне метров от выхода из метро я свернул под арку у аргентинского посольства, пробежал через дворик и нырнул в задрипанный подъезд с мастерской "Металлоремонт". Отдышался на втором этаже, погони не услышал и поднялся на чердак. Пробираясь по нему к выходу в соседний подъезд, я вынашивал план возмездия, но отбросил его, спустившись снова во двор и приметив, как наивный коллега покуривает, пока для меня якобы изготавливают дубликат ключа или что там я ещё заказал...