— Да, дело плохо…
   — Что-нибудь не так? Я, признаться, ничего не расслышал.
   — У тебя нет практики. Трансмиссия, жиклеры, — озабоченно бормотал Мамай, — подозреваю, что и бобина тоже накрылась. Да, придется мне поишачить…
   — Мы вам поможем! — объявила Ника.
   — Во-во, только тебя там не хватало. Достань-ка лучше брезент из багажника.
   Ника послушно выпрыгнула из машины и отправилась доставать брезент.
   — Нет, в самом деле, Витя, — сказал Игнатьев, — зачем тебе одному? Сделаем это вместе, ты только проинструктируй меня в общих чертах…
   — Знаете, командор! Чем инструктировать вас, проще перебрать двигатель голыми руками. — Мамай вылез, достал из багажника инструменты и принялся вместе с Никой расстилать брезент под машиной.
   — Нет, но все-таки… — нерешительно сказал Игнатьев.
   — Иди, не стой над душой, я этого не люблю! Начинайте осматривать крепость без меня, я подойду потом… если справлюсь. Уводи его, Лягушонок, он тебе все покажет. Черт возьми, ты можешь наконец осознать себя дамой, имеющей право на элементарное мужское внимание? Я уж не говорю «преклонение», черт меня побери!
   — Хорошо, хорошо, — поспешно сказал Игнатьев, чувствуя, что Витенькино красноречие хлынуло по опасному руслу. — Идемте, Ратманова, я вам покажу Солдайю.
   — Вот так-то лучше, — проворчал Мамай, заползая под брюхо фиолетового «конвертибля». — Тоже мне, помощнички нашлись…


ГЛАВА 5


   Чувствуя себя очень глупо, Игнатьев молчал до самого входа в крепость. Там, остановившись под аркой, соединяющей две воротные башни, он кашлянул и сказал ненатуральным голосом:
   — Ну, вот. Это, так сказать, главные ворота.
   — Я вижу, — тихо отозвалась Ника. — Какие огромные…
   — Да, они довольно… большие. За ними начинается территория непосредственно Солдайи. Это старое название города, генуэзское. В разные периоды он именовался по-разному — Сугдея, Сидагиос. Наши летописи называли его Сурожем. «Слово», кстати, тоже.
   — Какое слово? — не поняла Ника.
   — «Слово о полку Игореве». Ну что ж, идемте дальше.
   Они пошли дальше. За воротами, окинув взглядом пустой, поросший полынью и ковылем склон поднимающегося к югу холма, Ника спросила удивленно:
   — Здесь был город? Даже следов никаких не сохранилось…
   — Их просто не раскопали. Все это было застроено, и очень плотно. Как правило, средневековые города отличались плотной застройкой… относительно безопасное место внутри стен ценилось дорого.
   — Значит, эти стены и были границей города? Но он же совершенно крошечный!
   — По масштабам пятнадцатого века? Как сказать. Здесь площадь — около тридцати гектаров; Орлеан занимал лишь немногим больше, что-то около сорока. Кстати, при Жанне д'Арк в нем было пятнадцать тысяч жителей, сегодня это население средней кубанской станицы. Ну, что вам еще показать? Впереди на гребне находится непосредственно крепость — вон те башни, видите? Это и есть Консульский замок, цитадель, то, что в русских городах называли детинцем или кремлем.
   — Почему Консульский? — спросила Ника, из-под ладони пытаясь разглядеть против солнца очертания массивных квадратных башен.
   — Он служил резиденцией консулу Солдайи, наместнику. Кстати, все башни наружной оборонительной стены названы именами консулов, при которых они строились или подвергались реконструкции. Башня Бальди, башня Джудиче, башня Джованни Марионе… я уже их всех не помню, где какая. Можно уточнить: в каждую вделана плита с соответствующей надписью.
   — По-итальянски?
   — Разумеется, нет. В средневековой Европе официальным языком была латынь.
   — Как интересно… Я почему спросила — как-то странно слышать все эти имена здесь, у нас. Правда? Как будто переносишься в Италию… А можно посмотреть ближе, где жили все эти консулы?
   — Можно. Правда, там сейчас мало интересного — пустые стены. А по ту сторону ничего нет, просто обрыв к морю. С юга Солдайя была совершенно неприступной… Есть легенда, что последним защитникам крепости — когда ее взяли турки — удалось спуститься вниз и бежать на корабле. Сомнительно, впрочем. Турки, несомненно, должны были блокировать подступы с моря…
   Он говорил очень сухо, словно давал пояснения непонятливой студентке, и Ника чувствовала себя все хуже и хуже. Ему совершенно неинтересно таскаться с нею по этой крепости, что-то объяснять, что-то рассказывать… Мамаю он достаточно ясно дал понять, что предпочел бы остаться ремонтировать машину и потом пойти в крепость втроем, но бородатый псих ничего не понял. А с этими своими шуточками он вообще теряет всякое чувство меры…
   Они поднялись на гребень холма; с южной стороны он обрывался вниз почти отвесной скалой, далеко внизу лежало огромное, синее, затуманенное к горизонту море. Здесь, на солнечной стороне стены, сухо и горячо пахло полынью, нагретым камнем. Командор продолжал давать объяснения тем же бесстрастным и деловитым тоном, словно экскурсовод. Эта башня называется Георгиевская, в нижнем этаже, вероятно, помещалась замковая капелла, и в таком случае эта фреска — вон, в нише, присмотритесь, она еще различима — была чем-то вроде запрестольного образа; а на этой плите вверху еще в прошлом веке можно было увидеть барельеф с изображением Георгия Победоносца. Ника послушно карабкалась по шатким камням, пыталась разобрать что-то в едва различимых остатках фресковых росписей, заглядывала в проломы, откуда тянуло тленом и холодом, и слушала объяснения. Здесь был склад оружия; а вот это помещение служило, вероятно, для хранения запасов воды на случай осады. «Я понимаю, — говорила она. — Я понимаю». Но понимала она очень мало. В частности, ей было совершенно непонятно, как могли люди жить в этих тесных каменных конурах.
   — Это все как-то ужасно мрачно, — сказала она наконец. — Давайте просто посидим и посмотрим на море. Хорошо, правда? По-моему, на море можно смотреть часами, — вот кажется, что ничего нет, пусто, и все равно — смотришь, смотришь…
   — Если уж смотреть, то сверху, — сказал Игнатьев. — Вы не очень устали? Тогда слазаем в Дозорную башню, это самая высокая точка крепости.
   Подниматься пришлось по самому гребню скалы, нащупывая ногой вырубленные в камне ступени. А наверху действительно оказалось хорошо, — у Ники закружилась голова, когда она остановилась у подножия полуразрушенной башни и, держась за чудом выросшие здесь на камне кусты, окинула взглядом бескрайне раскинувшиеся на север и на запад горные гряды: серые скалы, густозеленые леса по склонам, бурые складки выжженных солнцем травянистых холмов; а потом они зашли за угол обвалившейся стены и снова увидели море, обрывистые скалы Нового Света и синеющий далеко на востоке мыс Меганом. С юга сильно и ровно дул свежий ветер, пахнущий эвксинскими просторами.
   — Не зря я вас сюда притащил? — спросил Игнатьев. — Теперь можно сесть и отдохнуть по-настоящему. Вы устали?
   — Нет, не очень…
   — Не жалеете, что поехали? — спросил он, отвернувшись от ветра, чтобы закурить.
   — Нет, что вы…
   У нее вдруг ужасно заколотилось сердце: вот сейчас они посидят, отдохнут, и он предложит возвращаться. И возможность поговорить с ним, выяснить наконец, за что он на нее сердится, — возможность, о которой она впервые подумала, когда Мамай сказал, что остается чинить машину, — эта единственная возможность будет упущена.
   — Дмитрий Павлович, — сказала она, вся сжавшись, точно ей предстояло сейчас прыгнуть отсюда в эту синюю бездну под ногами. — Дмитрий Павлович, я совсем не жалею, что поехала и что мы с вами оказались вот так… совсем одни. Я давно хотела поговорить с вами…
   — Пожалуйста, — сказал он вежливо, но таким тоном, что у Ники пропало всякое желание объясняться. Однако замолчать теперь было бы глупо.
   — Я понимаю, вы можете и не ответить мне… и я вообще не имею права спрашивать об этом, но… просто вы так стали ко мне относиться последнее время, что… — Она запнулась и беспомощно пожала плечами. — Ну, вы понимаете, можно подумать, что я сделала что-нибудь некрасивое или вела себя не так, как нужно. Просто, наверное, лучше было бы, если бы вы сказали мне… в чем дело… иначе это… выглядит…
   Она выговорила все это замирающим голосом, который становился все тише и тише, и Игнатьев так и не узнал, как это выглядит. Впрочем, он и сам прекрасно понимал, что выглядит это плохо и Ника была вправе поставить вопрос так, как она его поставила. Но что он мог ей ответить?
   — Не понимаю, с чего вы это взяли, — проникаясь отвращением к себе, сказал он фальшивым тоном. — В конце концов, вы не так долго находитесь в отряде, чтобы мое отношение к вам могло перемениться…
   Что за чушь — тотчас же промелькнуло у него в голове, нельзя же отвечать таким образом, лучше вообще молчать, если не хватает смелости сказать правду. А почему, собственно, он должен бояться сказать эту правду ей в глаза — вот сейчас, когда они вдвоем и ни одна живая душа не слышит их разговора? Она ведь не ребенок, она все поймет. Смешно в самом деле — в шестнадцать лет выходят замуж, а он не решается сказать такую простую вещь…
   — Однако оно переменилось, Дмитрий Павлович, — сказала она упрямо, — я ведь вижу, и две недели — это не так мало… Вы понимаете, если я тут ни при чем — ну вдруг у вас просто свои неприятности или настроение плохое и вам не хочется ни с кем общаться, — то это, конечно, меня не касается; но я все время думаю, что виновата в чем-то, что именно по моей вине вы стали относиться ко мне гораздо хуже, чем раньше, — я понимаю, это назойливость, но…
   — Я не стал относиться к вам хуже, — перебил он ее, не отрывая прищуренных глаз от туманного морского горизонта. — Вовсе нет. Вы ничего не понимаете… Ника. Я стал относиться к вам иначе, это верно. Но не хуже. Просто — совершенно по-другому. Вы понимаете меня?
   — Нет, — робко ответила Ника.
   — Я полюбил вас. Так понятнее?
   — Ой, ну что вы, — прошептала она совсем уже перепуганно. — Это вам, наверное, показалось, что вы!
   — К сожалению, не показалось. Такие вещи не кажутся.
   — Дмитрий Павлович, но ведь это же… нелепо!
   — Прекрасно знаю, что нелепо. Именно поэтому я старался быть от вас подальше и сам никогда не начал бы этого разговора, — хмуро сказал Игнатьев. — Если бы не вы! Вы начали добиваться ответа — что да почему. Ну вот, теперь знаете. Я надеялся, это пройдет незамеченным. В конце концов, через две недели вам уезжать…
   — Но это было бы ужасно, — сказала Ника, делая большие глаза, — если бы я уехала, ничего не узнав!
   — Теперь знаете, — повторил Игнатьев. — Раз уж так получилось… Ну, идемте вниз.
   — Нет, что вы, — быстро сказала Ника, — я не хочу вниз! Дмитрий Павлович, вы совсем не так меня поняли… Я сказала «нелепо» вовсе не в том смысле, что это нелепо вообще! Я сказала «нелепо», потому что о себе подумала, — вы понимаете? О себе, а не о вас! Если вы действительно, ну… полюбили меня, — выговорила она с запинкой и покраснела, — то именно это и нелепо — почему меня? Ну, вы понимаете, в смысле — за что?
   — Не знаю, не задумывался над этим, — сказал он. — Да и не все ли равно, за что вас любят? Что за любопытство, в самом деле!
   — Нет, но ведь все-таки интересно, — произнесла Ника задумчиво. — Я спрашиваю просто потому, что не могу осознать… то, что вы мне сказали. И вообще… я никогда не читала, чтобы в любви объяснялись так сердито.
   — Уж как умею, — сказал Игнатьев. — Поймите, Ника… Будь вы старше, все было бы проще. А так это нелепо, вы правы. Теперь, когда вы получили ответ на свой вопрос, будем считать, что никаких объяснений между нами не происходило и все остается по-прежнему…
   — Как это — не происходило? — вопрос прозвучал почти обиженно. — Вы сказали, что любите меня! А теперь?
   — И теперь тоже, — сказал он терпеливо. — Но внешне наши отношения… Ну, словом, в этом смысле для нас ничего не изменилось.
   — Почему?
   — Хотя бы потому, что со стороны это выглядит нелепо, — объяснил он. — Но это еще черт с ним. Главное то, что наше объяснение было односторонним. Ни на что другое я, впрочем, не рассчитывал, — добавил он быстро.
   — Я понимаю… Дмитрий Павлович! Мне ужасно жалко, что я… ну, не могу ответить на вашу любовь…
   — Я знаю, Ника, — мягко сказал он.
   — Да, но мне так хотелось бы!
   — Чего?
   — Ответить на вашу любовь!
   Он посмотрел на нее — впервые с того момента, как начался этот разговор. И постарался улыбнуться.
   — Ничего, — сказал он бодрым голосом. — У вас еще все впереди. Не всегда же вам будут объясняться в столь нелепых обстоятельствах…
   — Почему нелепых?
   — Ника, но вы же сами сказали!
   — Да ведь не в этом смысле, честное слово, совсем не в этом!
   — Неважно, в каком. Я много старше вас, понимаете?
   — Ну и что? — Ника смотрела на него задумчиво. Странно: за эти несколько минут с нею что-то случилось. Какое-то волшебное превращение, как в сказке. Только что она была ничем не примечательной девчонкой, а сейчас — она сама не заметила, как это произошло, — ей вдруг прибавилось и возраста, и ума…
   Много старше? Действительно, не так давно он был много старше. Но сейчас? Ника уже не была в этом уверена. Точнее, возраст переставал играть роль. При чем тут возраст? Только что она была девчонкой, десятиклассницей, а он — Взрослым. Но потом прозвучало заклинание — самое древнее и самое могучее, насколько можно судить хотя бы по литературе, — и все преобразилось. Она уже не была девчонкой — она была Любимой. Она вошла в бессмертный Орден Любимых — на равных правах с Джульеттой, Лаурой и Беатриче. При чем тут теперь ее возраст? Джульетта — та и вовсе была пигалица, какая-то ничтожная семиклассница, по сегодняшним понятиям…
   — Я, во всяком случае, не чувствую себя много моложе вас, — объявила она Игнатьеву и добавила с оттенком снисходительности в голосе: — Я думаю, теперь вы можете говорить мне «ты».
   Он глянул на нее ошалело и встал с камня, на котором сидел.
   — Идемте-ка вниз, Ника, — решительно сказал он.
   — Не пойду, я же сказала! Что мы там будем делать? Все равно в Коктебель нам раньше пяти ехать нет смысла — Мамай договорился с мальчиками на пять. Вы будете называть меня на «ты»?
   — Не знаю, — сказал он.
   — А кто же знает? — резонно спросила Ника. — Мне, например, было бы очень приятно говорить вам «ты», но я этого не могу.
   — Не можете?
   — Нет, я еще не освоилась с новым положением. Но ведь у вас, наверное, было время привыкнуть к тому, что вы меня любите?
   — Было, — согласился он. — Конечно, я с радостью звал бы вас на «ты», если бы не боялся, что это вас обидит.
   — Но ведь я вам разрешила, — сказала она с большим достоинством.
   Игнатьев постоял в нерешительности, потом подошел и сел на край обвалившейся каменной кладки рядом с Никой.
   — Послушай, — сказал он. — Договоримся: наедине мы будем говорить друг другу «ты».
   — И я тоже? — спросила она испуганно.
   — Да, если это тебе приятно. Ты ведь сказала, что тебе это было бы приятно, но ты боишься. А чего бояться?
   — Ты, — сказала Ника. Повернув голову и глядя ему в глаза, она повторила несколько раз, негромко и торжественно, как заклинание: — Ты, ты, ты!
   — Ну? — улыбнулся он. — Это так страшно?
   — Нет… — Она медленно покачала головой и отвела от щеки волосы. — Это очень приятно, и мне сразу стало легче и проще… с тобой. У меня такое ощущение… будто я сразу выросла, что ли… я не знаю, как это объяснить…
   — Я понимаю тебя. Думаю, что понимаю. — Продолжая улыбаться, он взял ее руку в свои и осторожно поднес к губам. — Я тебя люблю, Ника, и буду любить независимо от того, как все сложится. Что сложиться может по-разному — я на этот счет не обманываюсь. Но знаешь, Ника, просто любить — даже на расстоянии — это уже большое счастье…
   Ника, не отнимая руки, смотрела на него как загипнотизированная.
   — Мне все кажется, что я сейчас проснусь, — медленно проговорила она. — Потому что это не может быть на самом деле, так… вдруг! Я всегда думала, что это приходит постепенно… и ты видишь и чувствуешь, как оно приближается. А я еще сегодня утром была уверена, что ты терпеть меня не можешь…
   — Мне было очень трудно, Ника.
   — А теперь?
   — Теперь легче.
   — Легче или совсем-совсем легко?
   — Нет, еще не «совсем-совсем», — улыбнулся Игнатьев.
   Ника подумала и кивнула.
   — Да, я понимаю. Но если бы я сказала: «Я тоже тебя люблю» — то тогда тебе было бы совсем хорошо, да?
   — Не будем об этом говорить. — Игнатьев засмеялся немного принужденно. — Мне и так хорошо, поверь.
   — Я верю, но я хотела бы, чтобы тебе было еще лучше… Между прочим, определить, любишь уже или не любишь — это очень трудно.
   — Вовсе нет. Если трудно определить, то это значит, что не любишь. Когда полюбишь, сомнений не остается.
   — Правда? Тогда просто. Я немедленно напишу тебе, как только у меня не останется сомнений. Я хочу сказать — в том случае, если они еще будут к моменту моего отъезда… Ой, что это?
   Они прислушались. Ветер стих, и снизу отчетливо слышался суматошный гомон голосов.
   — Вот и кончилось наше уединение, — сказал Игнатьев. — Погоди-ка, я посмотрю.
   — Это экскурсия, — сказала Ника упавшим голосом — Нечего и смотреть, нужно просто уходить…
   Они выбрались на северную сторону утеса — внизу действительно изготавливалась к штурму Дозорной башни какая-то лихая банда с рюкзаками и гитарами. Но даже это зрелище не могло сейчас омрачить для Ники ее нового блистающего мира; легко опираясь на руку Игнатьева, она сходила по вырубленным в скале ступеням, как сходят с Олимпа.
   Не успели они спуститься, как в ворота с ревом ворвался авангард второй экскурсии. Ника и Игнатьев переглянулись и рассмеялись.
   — Ничего, — сказал он, — здесь все-таки тридцать гектаров!
   И в самом деле, места хватило для всех. Туристы облепили Консульский замок, полезли к Дозорной башне, а Игнатьев с Никой бродили внизу вдоль полуразрушенных стен, слушали стрекотание кузнечиков в сухой траве, переходили от башни к башне, разглядывая вмурованные в грубую кладку белокаменные резные плиты с гербами генуэзских патрициев. Иногда Игнатьев переводил вслух какую-нибудь лучше других сохранившуюся надпись: «В лето господа нашего тысяча четыреста девятое, в первый день августа, завершена постройка сия повелением благородного и могущественного мужа Лукини де Флиско Лавани, графа и достопочтенного консула и коменданта Солдайи, и Бартоломео Иллионе, капитана…»
   Ника вдруг сделалась молчаливой. Первое, охватившее ее там наверху, неповторимое и сказочное ощущение происшедшей с нею метаморфозы теперь прошло, уступив место пугающему чувству тоже совершенно новой для нее, неясной еще ответственности — за что и перед кем, она еще не знала, но понимала уже, что теперь изменилось все и что посвящение в сестры Ордена обязывает ее к чему-то. Но к чему?
   Просто у меня сегодня кончилось детство, думала она. Сегодня я стала взрослой. Я вошла в мир взрослых, и взрослый объяснился мне в любви. Кстати, как его называть? Когда говоришь «ты», смешно обращаться по имени-отчеству; но не могу же я называть его по имени, словно он мой ровесник, словно мы учимся в одном классе.
   Но это, конечно, не главное. Можно пока никак не называть, не обращаться, потом это устроится. В конце концов, сказать впервые «ты» было тоже очень трудно и страшно. Дело не в этом. Самое главное — что теперь должна делать я? Ведь глупо, наверное, выслушать объяснение в любви и ничего не сказать в ответ. Вдруг он ждет какого-то ответа?
   — Я, наверное, очень глупая, — сказала она, набравшись храбрости. — Наверное, это вопрос ума или такта, но я действительно не знаю, должна ли я была ответить что-нибудь определенное, когда ты сказал, что… ну, что любишь меня. Ты ждал от меня ответа?
   — Нет, — сказал он. — Ты ведь помнишь, я вообще не хотел говорить, это ты заставила меня сказать.
   — Ты жалеешь? — спросила она быстро.
   — Нет, разумеется.
   — Но ответа от меня ты не ждал?
   — Нет, но я боялся, что тебе станет смешно.
   — Ну что ты, как ты мог подумать, — сказала она с нежным упреком. — Мне стало страшно, это правда. И еще — я не поверила в первый момент. Но чтобы смешно? Что ты!
   — Я просто боялся, — сказал он. — Я и сейчас боюсь, Ника.
   — Боишься? — Она изумленно подняла брови. — Чего?
   Игнатьев не ответил. Он сидел на камне в тени, а она стояла перед ним, обмахиваясь пушистой метелочкой ковыля, — обычная, всегдашняя, такая, какою он видел ее каждый день на раскопках, в защитных шортах и клетчатой рубашке, в запылившихся сандалиях и с налепленной на колене не очень чистой полоской лейкопластыря. Юная, невообразимо юная. Он посмотрел на эти ее исцарапанные загорелые коленки со следами подживающих ссадин, и у него сжалось сердце. Странный вопрос — чего он боится: боится ее потерять, вот чего. Но ведь не скажешь же ей этого!
   Он с трудом заставил себя улыбнуться и даже изобразил что-то вроде подмигивания.
   — Нет-нет, — сказал он. — Это я так, не обращай внимания. Понимаешь, я думал о другом.
   — О другом! — воскликнула она с обидой. — Почему же ты думал о другом, когда мы говорим о таких важных вещах?
   — Это не совсем другое, — сказал он. — Вернее, другое, но имеющее отношение к тому, о чем мы говорим.
   — А-а, — сказала она и села на землю, подтянув колени к подбородку и обхватив их руками.
   — Который час? — спросила она, помолчав.
   — Уже половина второго. Тебе надоело здесь?
   — Что ты! Наоборот, я подумала, что уже, может быть, поздно, а мы еще ни о чем не поговорили. Мы ведь не сможем поговорить в лагере?
   — Почему же, — улыбнулся он. — Смотря о чем!
   — Да я понимаю! Но ведь об этом мы говорить не сможем, правда? А мы смогли бы уехать из лагеря вдвоем в следующее воскресенье? Это не будет выглядеть подозрительно?
   — Я думаю, что нет, но тогда нам придется идти пешком до шоссе. Впрочем, можно заранее узнать, не будет ли попутной машины в колхозе.
   — Я предпочла бы пешком. Ты любишь ходить пешком?
   — Да. Но это довольно далеко, ты помнишь?
   — Неважно! Жаль, что ты не умеешь водить машину, могли бы опять приехать сюда… Но тем лучше, мы просто погуляем — вдвоем, как хорошо, правда? Ой, мне так много нужно о тебе узнать…
   — Что именно?
   — Ну все, все решительно! Ты ведь знаешь обо мне гораздо больше, чем я о тебе, да, в общем-то, обо мне и нечего знать… Между прочим, я должна рассказать тебе свое прошлое, правда ведь?
   — Ну, видишь ли, — сказал он, с трудом сдерживая улыбку, — это необязательно, но я, конечно, был бы рад узнать все, чем ты захочешь со мной поделиться…
   — В настоящем у меня ты, — сказала Ника. — А в прошлом я… ну, понимаешь, у меня был роман с одним мальчиком. Я с ним даже целовалась.
   Она подумала, нужно ли рассказать и про нос, но решила не рассказывать. Нос — это было несолидно; мало ли какие глупости делаешь в детстве! Его, например, она бы за нос не укусила.
   — Ну вот, теперь ты знаешь обо мне более или менее все, — добавила она. — Никаких тайн между нами быть не должно.
   — Да-а-а, — протянул Игнатьев. — Я вижу, у тебя и в самом деле бурное прошлое. Ну, а что же этот мальчик?
   — О, он такой дурак, — надменно сказала Ника. — Это была моя ошибка. Впрочем, по-настоящему он мне даже не нравился. Ну, просто хороший товарищ. Веселый такой! Мне нравился другой мальчик, Андрей, он как раз наоборот — ужасно умный. Я его так старалась соблазнить, изо всех сил, а он не обращал на меня никакого внимания. Вернее, обращал, но только для того, чтобы потащить в кино или музей. Он помешан на искусстве, будущий художник. А можно спросить у тебя одну вещь?
   — Конечно.
   — Скажи, в твоей жизни тоже были другие женщины?
   — Да, были, — Игнатьев помолчал. — Два года назад мне даже показалось, что я влюбился…
   Ника ждала продолжения, глядя на него круглыми от любопытства глазами. Поняв наконец, что дальше он рассказывать не собирается, она поинтересовалась небрежным тоном:
   — Эта женщина была красива?
   — Да…
   Ника ощутила острый укол ревности.
   — И чем это кончилось? — спросила она так же небрежно.
   — Ровно ничем, — Игнатьев усмехнулся. — Все оказалось ерундой! Мы встречались несколько дней, потом она порвала со мной. Она была права, и я не жалел о нашем разрыве.
   — Она была плохая, эта женщина?
   — Да как тебе сказать, — он пожал плечами. — Вероятно, не столько плохая, сколько очень уж современная… в плохом смысле.
   — Это ужасно, — с облегчением сказала Ника. — Вот так вдруг разочароваться — я бы, наверное, не пережила. А что значит — современная в плохом смысле?
   — Безответственная, пожалуй.
   — Ты считаешь, что нынешняя молодежь безответственна?
   — Вероятно, не следует обобщать… но, в общем, в известной степени — да. С одной стороны, мы иногда слишком рационалистичны, а с другой… какая-то инфантильность, не знаю, а вместе с ней и безответственность — нежелание задумываться над последствиями своих поступков. Ну, или неумение над ними задуматься…
   Ника помолчала.
   — Как странно, — сказала она. — Вы с моим папой совсем разные люди, а в этом сходитесь. Он тоже считает, что молодежь растет ужасно безответственная… Почему, говорит, такая масса разводов? Потому что выскакивают замуж, ни о чем не думая.