Страница:
— Что вы хотите, командор, в каждой экспедиции должен быть свой штатный арап! Меня Денисенко спрашивает с подковыркой: «Вон у вас бумаги какие — с печатями Академии наук, так что ж она, ваша Академия, грошей-то не дает на эту самую „чистую науку“?..»
Они замолчали. Игнатьев, пригнувшись от ветра, тоже закурил и спрятал папиросу в кулаке. Впереди, в солнечной дымке, уже угадывались очертания мелового плато над Карасубазаром.
— Да, нашего брата нынче не балуют, — сказал Игнатьев. — Немодная наука, что ты хочешь. Физика, молекулярная биология — это сейчас главное, а кто принимает всерьез историю? Моя бывшая руководительница раскапывала Керкинитиду, — ты в Евпатории бывал? — там часть стены вскрыта прямо в городском парке, возле музея, это получилось удачно; но зато другой раскоп оказался на территории какой-то здравницы, и вот тут пришлось драться за место под солнцем. Понимаешь, это был военный санаторий, Министерства обороны, а полковники медицинской службы народ решительный: налево кругом, марш, и никаких разговоров. Однако та тоже дама упорная, добилась каким-то образом разрешения через Москву и прокопалась весь сезон до победного конца. А на следующую весну возвращается — раскоп засыпан! Ей-богу. Даже, черти, деревца там какие-то понасажали, как будто так и было…
— И что же она? — смеясь спросил Витенька. — Снова через Москву действовала?
— Нет, собственными руками повыдергивала древонасаждения и стала копать дальше.
— Правильно, — одобрил Мамай, — знамя советской исторической науки следует держать высоко. В Белогорске придется заскочить на станцию. Я, когда туда ехал, не заправился, боялся опоздать к самолету. Ничего, мы это сейчас мигом…
Подкатив к заправочной станции, они убедились, однако, что «мигом» тут ничего не выйдет: семьдесят второго в продаже не было, и к единственной исправной колонке, отпускавшей шестьдесят шестой, выстроилась длиннейшая очередь Когда фиолетовый «конвертибль» занял место за надраенной голубой «Волгой» с московским номером и хромированным багажником на крыше, в заднем окне щегольской машины немедленно появились любопытные физиономии.
— Смотрите, завидуйте, — пробормотал Мамай, — это не то что ваше серийное убожество… Димка, ты сумеешь выжать сцепление и воткнуть первую скорость?
— Воткнуть — что и куда? — спросил Игнатьев.
— Ну, вот этот рычаг на себя и вниз. Это чтобы в случае необходимости продвинуться вперед. Я бы тем временем сходил на разведку.
— Лучше не надо, — отказался Игнатьев. — Я еще продвинусь не в ту сторону. Ты сиди тут, а на разведку я схожу сам.
Он выскочил из машины, с удовольствием разминая ноги, и прошел под навес, где, озабоченно пересчитывая талоны, толпились бледнолицые частники в мятых джинсах и пропотевших на спине гавайках, похожие на летчиков-испытателей мотоциклисты со своими столь же замысловато обмундированными подружками и темно-медные от постоянного загара, выдубленные степными ветрами и прокопченные соляркой водители «ЗИЛов» и «МАЗов». Когда Игнатьев подошел, толпа начала волноваться и выражать даже нечто вроде коллективного протеста, теснясь к окошку, но оттуда послышался пронзительный женский голос, который в неповторимом тембре уроженки Северного Причерноморья стал выпаливать какие-то местные вариации на тему «вас много, а я одна»; потом окошко с треском захлопнулось и за стеклом закачался плакатик неразличимого издали содержания.
— Ну не паразитка? — сказал кто-то рядом с Игнатьевым. — Еще двадцать минут до передачи смены, так она талоны села считать, шоб ей сто чирьев повыскочило на том самом месте! А смену станут передавать — это еще полчаса с гаком. Ну до чего ж поганая баба, шо ты с ней сделаешь…
Игнатьев вернулся к фиолетовому вездеходу, возле которого трое мальчишек уже спорили — трофейная это машина или самодельная, на конкурс «ТМ-69»; Мамай невозмутимо дремал за рулем, надвинув себе на нос треуголку из «Литературной газеты». Игнатьев подошел, прочитал наполовину срезанное заломом интервью Евгения Сазонова и, посмеиваясь, щелкнул по гребню треуголки. Витенька встрепенулся.
— Что, уже? — спросил он сонным голосом, хватаясь за ключ зажигания.
Игнатьев остановил его руку:
— Не спеши, у нас впереди еще как минимум час времени.
— А что там такое?
— Там, насколько я понял, готовится какая-то пышная церемония — вроде смены караула. А королева бензоколонки приводит в порядок свою отчетность и никому, бензина не отпускает.
— На то она и королева, — философски заметил Мамай и, зевнув, добавил: — Туды ее в качель. Знаешь, Димка, больше всего мне бы хотелось воскресить дюжину-другую радетелей за женское равноправие. И погонять их, стервецов, по нашей сфере обслуживания…
— Ну, ты женоненавистник известный, — сказал Игнатьев. — Увидишь, когда-нибудь наши отрядные дамы подсыпят тебе толченого стекла в кашу. Так что, будем ждать или попытаемся доехать до Феодосии?
— Это семьдесят километров, — с сомнением сказал Витенька. Щелкнув ключом зажигания, он пригнулся к приборному щитку и постучал по нему кулаком. — Я бы не рисковал, бензина у нас практически нет. А стоять на обочине, протягивая за подаянием канистру, — как-то, знаешь, унизительно.
— Ну что ж, тогда подождем. А пока пошли пить пиво!
— Да, пивка бы сейчас не мешало. Но крымская ГАИ, понимаешь, это такие звери! Нешто рискнуть?
— Ах да, верно, тебе же нельзя! Ну, хоть кваску попьем, если найдется.
— Да нет, иди уж сам, нет хуже самоистязания из солидарности. Чеши, старик, я тут подремлю пока, сегодня чего-то не выспался…
— Так и будешь спать на солнцепеке?
— Ничего, жар костей не ломит. Идите, командор, не терзайте шоферскую душу.
Игнатьев послушно удалился. Он выпил кружку неожиданно хорошего и даже холодного пива, отстояв очередь в душном павильоне, потом купил для сравнения три пачки «Беломора» — ростовской, одесской и симферопольской фабрик. Дальше делать было нечего, он чувствовал себя легко и беззаботно и немного неприкаянно, как школьник, на которого вдруг свалились внеплановые каникулы. У него, правда, никаких каникул не было, напротив, для него сейчас начиналась работа — главная, та самая, ради которой он всю зиму высиживал бесконечные заседания в старом великокняжеском особняке на набережной Невы, проводил дни в читальных залах БАНа и Публички, мучился за пишущей машинкой. По идее, камеральный период должен был быть временем творческим, когда осмысливались и приводились в систему вороха полевого материала — сырого, необработанного, зачастую противоречивого; но Игнатьев всегда почему-то ощущал, может быть вопреки здравому смыслу, что истинное творчество начинается именно там, в поле. Возможно, он просто был не из породы теоретиков.
В общем-то, он довольно рано защитил вполне приличную кандидатскую, и у него были уже припасены мысли, которые со временем могут стать опорными точками для докторской, — так что голова, вероятно, работала у него не хуже, чем у других. Он регулярно печатался, и пишущая машинка была для Игнатьева таким же привычным инструментом, как и лопата. Работа за столом доставляла ему много радостей (и огорчений, понятно, на то и работа), но никогда, пожалуй, придумав наконец точную формулировку и выстукав ее двумя пальцами на своей портативной «Колибри», не испытывал он такого всепоглощающего творческого подъема, как в те минуты, когда, сидя на корточках в жарком, как устье печи, раскопе, он откладывал нож и начинал осторожно, как хирург, прикасающийся к обнаженному сердцу, обметать кисточкой сыроватую еще землю с зеленого от окислов металла, пролежавшего во мраке двадцать столетий…
Все это ждало его теперь там, впереди, в двух часах езды отсюда, и на целое лето, до осени! Игнатьев сел на камень в тени чахлой акации, закурил папиросу, выбрав для начала симферопольскую, и стал машинально следить за пробегающими по шоссе машинами. Редкая тень почти не давала прохлады на этом знойном ветру, от шоссе несло цементной пылью, но жара казалась Игнатьеву превосходной и очень полезной для здоровья жарой, а пыль-то и вовсе была не помехой! К пыли на раскопках привыкаешь прежде всего, без этого уж нельзя. Работка, как говорят, не денежная, но весьма пыльная…
Он чувствовал себя просто отлично — как блудный сын, завидевший вдали кровлю родного дома. Ни бестолочь на заправочной станции, ни скверная симферопольская папироса не могли сейчас омрачить его благостного мировосприятия. В Питере-то, бывало, подобные штучки изрядно портили ему настроение: газетный киоск, например, закрытый в те самые часы, когда ему — согласно висящей тут же табличке — положено быть открытым, или отсутствие в магазинах хорошей гознаковской бумаги, на которой он привык работать, или обнаруженный в начинке «Беломора» обрезок шпагата… Мелочи, конечно, но очень уж противными кажутся они там, на Севере. Впрочем, Питер это всегда умел — превращать людей в неврастеников.
— Ну, ничего, — бодро сказал Игнатьев и втоптал окурок в пыль — Впереди целое лето!
Через полтора часа, оставив позади райские долины Отузы и Карасевки, они были уже на Ак-Монайском перешейке — пороге Керченского полуострова. За Феодосией ландшафт изменился, пошли пологие, бурые от колючки холмы, степь, поля зеленой пшеницы. Здесь начиналась Киммерия. Пробежав по шоссе еще десяток километров, фиолетовая «Победа» свернула на проселок.
— Старик, можешь вылезти из машины и облобызать бетон, — сказал Мамай. — Цивилизации больше не будет, мы въезжаем в рабовладельческую эпоху. В сущности, наш фиолетовый драндулет — это почти машина времени… Во всяком случае, когда мы захотим проветриться или возникнет надобность обмыть, скажем, какое-нибудь эпохальное открытие — мы всегда сможем погрузиться в нее всей бандой и снова совершить большой скачок через двадцать три века…
— Куда это ты намерен скакать?
— Ну, в ту же Феодосию, там есть заведения. Конечно, просто выпивку можно организовать где угодно, Денисенко распорядился отпускать нам местное молодое вино по полтиннику за литр… Но я говорю, в случае, если мы раскопаем что-нибудь достойное быть отмеченным этаким симпозионом в цивилизованных условиях…
— Ты раскопай сначала, — скептически сказал Игнатьев. — Между прочим, Витя, с вином нужно поосторожнее. Учти, в отряде студенты.
— Шеф, я все учел! О том, сколько это вино стоит, знаем только мы с тобой… Но какой стервец Денисенко, хоть бы ухабы велел засыпать…
Машина, скрипя еще жалобнее, медленно ковыляла по выбоинам и колеям, взбираясь на невысокое плоскогорье. В стороне, на буром склоне холма, вроссыпь паслись грязно-серые овцы; неподвижная фигура пастуха, стоящего вверху на гребне с длинной герлыгой на плече, казалась какой-то ненастоящей, поставленной здесь для колорита.
— Библейская идиллия, — улыбнулся Игнатьев. — Витя, ты читал «Иосиф и его братья»?
— Манна? Нет, не успел еще. Стоит?
— Очень стоит. Если можно, пришпорь свой «конвертибль», если ускорение не будет связано с материальным ущербом. Последние километры всегда кажутся мне самыми Длинными.
— Не только вам, командор, это все говорят. Ничего, мы уже у цели…
Действительно, не прошло и десяти минут, как с широкого перевала перед ними раскрылась вдали туманная синева залива, кучка палаток отрядного лагеря на берегу и в стороне темные прямоугольники прошлогодних раскопов.
Когда они подъехали, весь личный состав высыпал им навстречу из большой, с поднятыми боковыми полотнищами, столовой палатки — шестеро практикантов, обладателей коллективного прозвища «лошадиные силы», две практикантки, повариха и единственный, кроме Мамая и самого Игнатьева, научный сотрудник отряда Лия Самойловна, маленькая застенчивая женщина в очках без оправы, с облупленным от загара носом.
— Ура-а-а! — нестройным хором прокричали «лошадиные силы». — Виват командору! Бхай! бхай!
— Ладно вам, черти, — сказал Игнатьев, выбираясь из машины. Он начал пожимать руки, отвечая на сыпавшиеся со всех сторон вопросы. От кухоньки под навесом пахло дымом и кулешом, и он вдруг почувствовал, что голоден — голоден и счастлив, как давно уже не был там, дома, в Ленинграде…
Они замолчали. Игнатьев, пригнувшись от ветра, тоже закурил и спрятал папиросу в кулаке. Впереди, в солнечной дымке, уже угадывались очертания мелового плато над Карасубазаром.
— Да, нашего брата нынче не балуют, — сказал Игнатьев. — Немодная наука, что ты хочешь. Физика, молекулярная биология — это сейчас главное, а кто принимает всерьез историю? Моя бывшая руководительница раскапывала Керкинитиду, — ты в Евпатории бывал? — там часть стены вскрыта прямо в городском парке, возле музея, это получилось удачно; но зато другой раскоп оказался на территории какой-то здравницы, и вот тут пришлось драться за место под солнцем. Понимаешь, это был военный санаторий, Министерства обороны, а полковники медицинской службы народ решительный: налево кругом, марш, и никаких разговоров. Однако та тоже дама упорная, добилась каким-то образом разрешения через Москву и прокопалась весь сезон до победного конца. А на следующую весну возвращается — раскоп засыпан! Ей-богу. Даже, черти, деревца там какие-то понасажали, как будто так и было…
— И что же она? — смеясь спросил Витенька. — Снова через Москву действовала?
— Нет, собственными руками повыдергивала древонасаждения и стала копать дальше.
— Правильно, — одобрил Мамай, — знамя советской исторической науки следует держать высоко. В Белогорске придется заскочить на станцию. Я, когда туда ехал, не заправился, боялся опоздать к самолету. Ничего, мы это сейчас мигом…
Подкатив к заправочной станции, они убедились, однако, что «мигом» тут ничего не выйдет: семьдесят второго в продаже не было, и к единственной исправной колонке, отпускавшей шестьдесят шестой, выстроилась длиннейшая очередь Когда фиолетовый «конвертибль» занял место за надраенной голубой «Волгой» с московским номером и хромированным багажником на крыше, в заднем окне щегольской машины немедленно появились любопытные физиономии.
— Смотрите, завидуйте, — пробормотал Мамай, — это не то что ваше серийное убожество… Димка, ты сумеешь выжать сцепление и воткнуть первую скорость?
— Воткнуть — что и куда? — спросил Игнатьев.
— Ну, вот этот рычаг на себя и вниз. Это чтобы в случае необходимости продвинуться вперед. Я бы тем временем сходил на разведку.
— Лучше не надо, — отказался Игнатьев. — Я еще продвинусь не в ту сторону. Ты сиди тут, а на разведку я схожу сам.
Он выскочил из машины, с удовольствием разминая ноги, и прошел под навес, где, озабоченно пересчитывая талоны, толпились бледнолицые частники в мятых джинсах и пропотевших на спине гавайках, похожие на летчиков-испытателей мотоциклисты со своими столь же замысловато обмундированными подружками и темно-медные от постоянного загара, выдубленные степными ветрами и прокопченные соляркой водители «ЗИЛов» и «МАЗов». Когда Игнатьев подошел, толпа начала волноваться и выражать даже нечто вроде коллективного протеста, теснясь к окошку, но оттуда послышался пронзительный женский голос, который в неповторимом тембре уроженки Северного Причерноморья стал выпаливать какие-то местные вариации на тему «вас много, а я одна»; потом окошко с треском захлопнулось и за стеклом закачался плакатик неразличимого издали содержания.
— Ну не паразитка? — сказал кто-то рядом с Игнатьевым. — Еще двадцать минут до передачи смены, так она талоны села считать, шоб ей сто чирьев повыскочило на том самом месте! А смену станут передавать — это еще полчаса с гаком. Ну до чего ж поганая баба, шо ты с ней сделаешь…
Игнатьев вернулся к фиолетовому вездеходу, возле которого трое мальчишек уже спорили — трофейная это машина или самодельная, на конкурс «ТМ-69»; Мамай невозмутимо дремал за рулем, надвинув себе на нос треуголку из «Литературной газеты». Игнатьев подошел, прочитал наполовину срезанное заломом интервью Евгения Сазонова и, посмеиваясь, щелкнул по гребню треуголки. Витенька встрепенулся.
— Что, уже? — спросил он сонным голосом, хватаясь за ключ зажигания.
Игнатьев остановил его руку:
— Не спеши, у нас впереди еще как минимум час времени.
— А что там такое?
— Там, насколько я понял, готовится какая-то пышная церемония — вроде смены караула. А королева бензоколонки приводит в порядок свою отчетность и никому, бензина не отпускает.
— На то она и королева, — философски заметил Мамай и, зевнув, добавил: — Туды ее в качель. Знаешь, Димка, больше всего мне бы хотелось воскресить дюжину-другую радетелей за женское равноправие. И погонять их, стервецов, по нашей сфере обслуживания…
— Ну, ты женоненавистник известный, — сказал Игнатьев. — Увидишь, когда-нибудь наши отрядные дамы подсыпят тебе толченого стекла в кашу. Так что, будем ждать или попытаемся доехать до Феодосии?
— Это семьдесят километров, — с сомнением сказал Витенька. Щелкнув ключом зажигания, он пригнулся к приборному щитку и постучал по нему кулаком. — Я бы не рисковал, бензина у нас практически нет. А стоять на обочине, протягивая за подаянием канистру, — как-то, знаешь, унизительно.
— Ну что ж, тогда подождем. А пока пошли пить пиво!
— Да, пивка бы сейчас не мешало. Но крымская ГАИ, понимаешь, это такие звери! Нешто рискнуть?
— Ах да, верно, тебе же нельзя! Ну, хоть кваску попьем, если найдется.
— Да нет, иди уж сам, нет хуже самоистязания из солидарности. Чеши, старик, я тут подремлю пока, сегодня чего-то не выспался…
— Так и будешь спать на солнцепеке?
— Ничего, жар костей не ломит. Идите, командор, не терзайте шоферскую душу.
Игнатьев послушно удалился. Он выпил кружку неожиданно хорошего и даже холодного пива, отстояв очередь в душном павильоне, потом купил для сравнения три пачки «Беломора» — ростовской, одесской и симферопольской фабрик. Дальше делать было нечего, он чувствовал себя легко и беззаботно и немного неприкаянно, как школьник, на которого вдруг свалились внеплановые каникулы. У него, правда, никаких каникул не было, напротив, для него сейчас начиналась работа — главная, та самая, ради которой он всю зиму высиживал бесконечные заседания в старом великокняжеском особняке на набережной Невы, проводил дни в читальных залах БАНа и Публички, мучился за пишущей машинкой. По идее, камеральный период должен был быть временем творческим, когда осмысливались и приводились в систему вороха полевого материала — сырого, необработанного, зачастую противоречивого; но Игнатьев всегда почему-то ощущал, может быть вопреки здравому смыслу, что истинное творчество начинается именно там, в поле. Возможно, он просто был не из породы теоретиков.
В общем-то, он довольно рано защитил вполне приличную кандидатскую, и у него были уже припасены мысли, которые со временем могут стать опорными точками для докторской, — так что голова, вероятно, работала у него не хуже, чем у других. Он регулярно печатался, и пишущая машинка была для Игнатьева таким же привычным инструментом, как и лопата. Работа за столом доставляла ему много радостей (и огорчений, понятно, на то и работа), но никогда, пожалуй, придумав наконец точную формулировку и выстукав ее двумя пальцами на своей портативной «Колибри», не испытывал он такого всепоглощающего творческого подъема, как в те минуты, когда, сидя на корточках в жарком, как устье печи, раскопе, он откладывал нож и начинал осторожно, как хирург, прикасающийся к обнаженному сердцу, обметать кисточкой сыроватую еще землю с зеленого от окислов металла, пролежавшего во мраке двадцать столетий…
Все это ждало его теперь там, впереди, в двух часах езды отсюда, и на целое лето, до осени! Игнатьев сел на камень в тени чахлой акации, закурил папиросу, выбрав для начала симферопольскую, и стал машинально следить за пробегающими по шоссе машинами. Редкая тень почти не давала прохлады на этом знойном ветру, от шоссе несло цементной пылью, но жара казалась Игнатьеву превосходной и очень полезной для здоровья жарой, а пыль-то и вовсе была не помехой! К пыли на раскопках привыкаешь прежде всего, без этого уж нельзя. Работка, как говорят, не денежная, но весьма пыльная…
Он чувствовал себя просто отлично — как блудный сын, завидевший вдали кровлю родного дома. Ни бестолочь на заправочной станции, ни скверная симферопольская папироса не могли сейчас омрачить его благостного мировосприятия. В Питере-то, бывало, подобные штучки изрядно портили ему настроение: газетный киоск, например, закрытый в те самые часы, когда ему — согласно висящей тут же табличке — положено быть открытым, или отсутствие в магазинах хорошей гознаковской бумаги, на которой он привык работать, или обнаруженный в начинке «Беломора» обрезок шпагата… Мелочи, конечно, но очень уж противными кажутся они там, на Севере. Впрочем, Питер это всегда умел — превращать людей в неврастеников.
— Ну, ничего, — бодро сказал Игнатьев и втоптал окурок в пыль — Впереди целое лето!
Через полтора часа, оставив позади райские долины Отузы и Карасевки, они были уже на Ак-Монайском перешейке — пороге Керченского полуострова. За Феодосией ландшафт изменился, пошли пологие, бурые от колючки холмы, степь, поля зеленой пшеницы. Здесь начиналась Киммерия. Пробежав по шоссе еще десяток километров, фиолетовая «Победа» свернула на проселок.
— Старик, можешь вылезти из машины и облобызать бетон, — сказал Мамай. — Цивилизации больше не будет, мы въезжаем в рабовладельческую эпоху. В сущности, наш фиолетовый драндулет — это почти машина времени… Во всяком случае, когда мы захотим проветриться или возникнет надобность обмыть, скажем, какое-нибудь эпохальное открытие — мы всегда сможем погрузиться в нее всей бандой и снова совершить большой скачок через двадцать три века…
— Куда это ты намерен скакать?
— Ну, в ту же Феодосию, там есть заведения. Конечно, просто выпивку можно организовать где угодно, Денисенко распорядился отпускать нам местное молодое вино по полтиннику за литр… Но я говорю, в случае, если мы раскопаем что-нибудь достойное быть отмеченным этаким симпозионом в цивилизованных условиях…
— Ты раскопай сначала, — скептически сказал Игнатьев. — Между прочим, Витя, с вином нужно поосторожнее. Учти, в отряде студенты.
— Шеф, я все учел! О том, сколько это вино стоит, знаем только мы с тобой… Но какой стервец Денисенко, хоть бы ухабы велел засыпать…
Машина, скрипя еще жалобнее, медленно ковыляла по выбоинам и колеям, взбираясь на невысокое плоскогорье. В стороне, на буром склоне холма, вроссыпь паслись грязно-серые овцы; неподвижная фигура пастуха, стоящего вверху на гребне с длинной герлыгой на плече, казалась какой-то ненастоящей, поставленной здесь для колорита.
— Библейская идиллия, — улыбнулся Игнатьев. — Витя, ты читал «Иосиф и его братья»?
— Манна? Нет, не успел еще. Стоит?
— Очень стоит. Если можно, пришпорь свой «конвертибль», если ускорение не будет связано с материальным ущербом. Последние километры всегда кажутся мне самыми Длинными.
— Не только вам, командор, это все говорят. Ничего, мы уже у цели…
Действительно, не прошло и десяти минут, как с широкого перевала перед ними раскрылась вдали туманная синева залива, кучка палаток отрядного лагеря на берегу и в стороне темные прямоугольники прошлогодних раскопов.
Когда они подъехали, весь личный состав высыпал им навстречу из большой, с поднятыми боковыми полотнищами, столовой палатки — шестеро практикантов, обладателей коллективного прозвища «лошадиные силы», две практикантки, повариха и единственный, кроме Мамая и самого Игнатьева, научный сотрудник отряда Лия Самойловна, маленькая застенчивая женщина в очках без оправы, с облупленным от загара носом.
— Ура-а-а! — нестройным хором прокричали «лошадиные силы». — Виват командору! Бхай! бхай!
— Ладно вам, черти, — сказал Игнатьев, выбираясь из машины. Он начал пожимать руки, отвечая на сыпавшиеся со всех сторон вопросы. От кухоньки под навесом пахло дымом и кулешом, и он вдруг почувствовал, что голоден — голоден и счастлив, как давно уже не был там, дома, в Ленинграде…
ГЛАВА 8
— Нам сделаны! Прививки! От мыслей! Невеселых! — диким голосом и во все горло распевала Ника в соседней комнате, стараясь перекричать вой электрополотера. — От дурных болезней! И от бешеных! Зверей!
— Вероника! — строго окликнула Елена Львовна. — Поди сюда!
Ника, не слыша и продолжая упиваться своими вокализами, прокричала еще громче, что теперь ей плевать на взрывы всех сверхновых — на Земле, мол, бывало веселей. Потеряв остатки терпения, Елена Львовна вскочила, распахнула дверь в комнату дочери и выдернула шнур из розетки. Полотер умолк, дочь тоже.
— От каких это «дурных болезней» тебе сделана прививка? — со зловещим спокойствием спросила Елена Львовна.
— Понимаешь, — сказала Ника, подумав, — там могут быть всякие неизвестные нам вирусы. Пит говорит, что американцев, если они вернутся благополучно, — разумеется, неизвестно еще, полетят ли они вообще, — так вот, он говорил, что их будут год держать в карантине. Чтобы не занесли какую-нибудь новую болезнь, понимаешь? Я думаю, об этих дурных болезнях в песне и говорится. Это же про космос, мама. Она так и называется — «Космические негодяи…»
— Сам он негодяй, если сочиняет подобную пошлость. Ты мне не так давно заявила: «Эти песенки — уже пройденный этап, они меня больше не интересуют!» А сама поешь черт знает что! Я сожгу все твои катушки, так и знай, Вероника, сожгу или выкину в мусоропровод, если еще раз услышу от тебя эту мерзость!
— Если посчитать, сколько раз в день ты меня ругаешь и сколько хвалишь, то можно подумать я не знаю что, — печально сказала Ника. — Что я вообще чудовище какое-то. Обло, озорно и вообще. Другие матери просто не налюбуются на своих дочек!
— Другие матери воспитывают из своих дочерей черт знает что, — непреклонно сказала Елена Львовна. — А я хочу воспитать из тебя человека — порядочного, обладающего чувством собственного достоинства, ясно представляющего себе свою жизненную цель и умеющего ее достичь… словом, настоящего советского человека. А ты даже не даешь себе труда задуматься над своим будущим, ведешь себя безобразно, во всеуслышание распеваешь хулиганские песни. Разве мать может смотреть на это равнодушно?
— Наверно, не может, — согласилась Ника. — Но неужели я действительно такая уж гнусная? Ведь другие этого не считают. Например, Андрей, — только я тебя очень прошу: это ужасный секрет, и ты никому, понимаешь, никому-никому не должна об этом рассказывать! — так вот, Андрей, когда я его провожала, сказал, что ему будет меня не хватать, и когда я спросила, почему это ему будет меня не хватать, что во мне такого особенного, то он сказал, что уважает меня как человека. И еще он сказал, что такие, как я, встречаются редко. Значит, он совсем ничего во мне не понимает?
Елена Львовна долго молчала, потом спросила:
— Тебе серьезно нравится Андрей?
— Нравится, конечно, только не так, как ты думаешь, — ответила Ника. — Может быть, он нравился бы мне и в этом смысле, но только я все время чувствую, что ему это ни к чему. Ты понимаешь, вот бывают люди, которых в жизни интересует только что-то одно, да? По-моему, Андрей такой и есть. Его интересует только искусство. Наверное, он женится когда-нибудь, но все равно… для него это будет так, где-то в сторонке. Я бы не хотела быть его женой.
— Глупышка, — усмехнулась Елена Львовна и, обняв дочь за плечи, на секунду крепко прижала ее к себе. — Тебе рано об этом думать. Беги, кончай уборку, они скоро приедут…
— Иду, мамуль. Послушай, если Светка станет тянуть с отъездом, ты ей особенно не потакай, хорошо? А то начнется беготня по магазинам, хождение по театрам… Нет, ну правда, мамочка, — ехать так ехать, а то ведь и лето не заметишь как пройдет!
— Не беспокойся, вряд ли они станут задерживаться, у них тоже ведь время ограничено, — сказала Елена Львовна.
Минут через сорок — Ника едва успела покончить с уборкой квартиры, принять ванну и одеться — гости наконец явились. В прихожую, пропустив перед собой Светлану, шумно ввалился отец, потом боком, пронося чемоданы, протиснулся Светланин муж, Юрка. За Юркой, нагруженный пакетами и футлярами, появился незнакомый Нике молодой мужчина в спортивной одежде, отдаленно похожий на какого-то киноактера, то ли итальянца, то ли француза.
— Ох, наконец добрались! — кричал Иван Афанасьевич, стаскивая пиджак. — Два часа ехали от Домодедова, уму непостижимо! Ну и жарища сегодня, — Ника, тащи-ка нам пива из холодильника, давай-давай, не помрем, мы народ крепкий! Ну, вы знакомьтесь, кто кого не знает…
— Так рассказывай, как ты тут живешь, — сказала Светлана, войдя к Нике в купальном халате и резиновой шапочке. — Уф, хорошо помылась…
Она опустилась на тахту, усталым жестом стащила шапочку и растрепала волосы.
— Жара в Москве немыслимая, я уж отвыкла немного, у нас все-таки чуть попрохладнее… На море хочется — ты себе представить не можешь. Послушай, лягушонок, если не трудно, принеси из столовой меньший чемодан — тот, что на молнии, только не черный, а коричневый.
Ника выскочила в столовую, где мужчины сидели в креслах возле раскрытой на балкон двери, расставив пивные бутылки прямо на полу. Нагнувшись над сложенным в углу багажом гостей, она искоса глянула на Юркиного приятеля, безуспешно пытаясь вспомнить, на кого же он все-таки похож. Тот обернулся в эту самую секунду и ласково улыбнулся ей, показывая великолепные зубы Ника вспыхнула — еще подумает, что она подглядывает за ним! — и, выдернув из-под большого чемодана маленький, коричневый, быстро вернулась к себе в комнату.
— Спасибо, роднуля, — сказала Светлана. — Брось на кресло. Ты почему такая красная?
— Ничего подобного, просто я долго стояла вниз головой, и вообще ужасно жарко сегодня…
— Господи, лягушонок, чего это тебе вздумалось стоять вниз головой? — удивилась Светлана. — Ты занимаешься по системе йогов?
Ника отошла к открытому окну, задернула штору и, спрятавшись за нее, легла грудью на подоконник.
— Я не занимаюсь ни по какой системе йогов, — сообщила она. — Доставала твой чемодан, он оказался в самом низу. Слушай, этот… ну, Адамян, — он на кого-то похож, правда?
— Артур? — Светлана засмеялась. — Он похож на испанца, на тореадора, у нас его называют Дон Артуро. Смотри не влюбись, институтские девчонки бегают за ним как пришитые… впрочем, он женат. Иди сюда, помоги мне застегнуться.
Ника, помахав перед лицом растопыренными пальцами, чтобы охладить щеки, выбралась из своего укрытия.
— Интересно, чего это я стану в него влюбляться, — пробормотала она, — ты с ума сошла — говорить такие глупости…
— Это еще что за тон со старшей сестрой? — притворно строго спросила Светлана и, поймав Нику за руку, притянула к себе и шлепнула — Смотри у меня! Застегивай молнию, только осторожно, чтобы не заело… Готово? Ну, спасибо А ты прехорошенькая стала, лягушонок, откуда что взялось. На свидания бегаешь, признавайся? И платьице миленькое, очень. Шила или готовое?
— Готовое. Это лен с лавсаном, очень прохладное. Только немного колется, если надевать без рубашки…
— Ну, прекрасно. Идем поможем маме, а то мы никогда не сядем обедать, я проголодалась немыслимо.
— Да, сейчас иду, — рассеянно отозвалась Ника. Проводив взглядом старшую сестру, она присела на край тахты и вздохнула. Она почему-то многого ждала от встречи со Светланой, а теперь ей уже казалось, что ждала напрасно. Она не знала теперь, получится ли у нее со Светланой долгожданный разговор о самом важном. Конечно, человек устал с дороги, это понятно; но все-таки, что это за манера — спросить: «Как ты поживаешь?» — и тут же перевести разговор на другое: «Ах, какое платьице Миленькое. Колется? Ну, прекрасно!» Что, спрашивается, в этом прекрасного? Ника поежилась — платье действительно кололось, — потом, вздохнув еще печальнее, встала и отправилась помогать матери и сестре. Очень важно было, проходя через столовую, постараться как-нибудь не взглянуть ненароком на этого — ну, как его — Дона Артуро…
За обедом он, как назло, оказался сидящим напротив. Ника ела, не подымая глаз от тарелки, но все время слышала его голос — кажется, он говорил больше всех за столом. Юрка вообще был не из разговорчивых, Светлана казалась то ли усталой, то ли чем-то подавленной, зато Адамян был в ударе, болтал без умолку. О чем только не успел он рассказать за какой-нибудь час — и о своей туристской поездке на Байкал, и о встречах с американскими физиками в Штатах (зимой они с Кострецовым были там в командировке), и об особенностях исполнительской манеры Святослава Рихтера, и как ловят форель, и как однажды ему пришлось выступать в концерте под чужим именем, выручая запьянствовавшего приятеля-пианиста.
Собеседник он, надо сказать, был не из тех, с которыми скучно за столом; но Ника не могла подавить растущего раздражения. «Что же мне прикажете делать, — казалось, говорил Адамян всем своим видом, — если я красив и знаю об этом, потому что вижу, какими глазами смотрят на меня женщины; что же мне прикажете делать, если я талантлив и во всех отношениях незауряден, если я сумел почти одновременно окончить физмат и консерваторию, если я за роялем отдыхал от работы над диссертацией, — что же мне теперь, скромности ради изображать из себя этакого серенького иван-иваныча?» Все это было так, Юрка по сравнению с Доном Артуро выглядел вахлак вахлаком, и все же этот блестящий и заслуженно упивающийся своим блеском физик-тореадор с модными бачками и обольстительной улыбкой был ей чем-то удивительно неприятен…
Это очень огорчало ее, потому что им предстояло вместе ехать на Юг, пробыть вместе почти полтора месяца. Ника до сих пор никуда не ездила без родителей и автомобильное путешествие этого года предвкушала еще и как первую свою вылазку в заманчивый мир взрослых, обладателей священных прав — ходить в кино когда угодно и вообще располагать собою по своему усмотрению. Разумеется, такую поездку желательно было бы совершить в обществе людей приятных и интересных — таких, во всяком случае, которые бы по меньшей мере не вызывали к себе чувства безотчетной неприязни…
А если говорить об Адамяне, то ее внезапно вспыхнувшая неприязнь к нему была, если разобраться, не такой уж и безотчетной. Перед обедом, когда стол был уже накрыт, а Светлана с мамой еще возились на кухне, отец и Юрка спустились вниз, чтобы взять что-то из машины; Ника, таким образом, осталась наедине с Доном Артуро, который немедленно усадил ее в кресло у балкона, сам сел напротив и принялся расспрашивать о школьных делах, — видно было, что дела эти нужны ему, как кошке гитара, а Ника всегда ужасно глупо себя чувствовала, когда ей приходилось вести с кем-нибудь из взрослых пустой разговор из вежливости.
Но совсем возмутительным оказалось то, что он смотрел на нее при этом какими-то такими глазами — ну, в общем, так смотрел, что ей сразу стало стыдно сидеть перед ним в своем модном, слишком коротком платье, и она поняла, что он догадывается об этом и это доставляет ему удовольствие. Она не поняла даже, почему ее так смутил его взгляд, — с весны, когда она стала носить мини-юбки, многие посматривали на ее колени, и это не особенно возмущало ее, а иногда было даже приятно. Андрей, например, тот прямо говорил, что у нее красивые ноги, и, когда они накануне его отъезда ездили вдвоем купаться в Останкино, он рисовал ее в купальном костюме, на пляже, и ей тоже было приятно и ни капельки не стыдно. А сейчас, с Адамяном, ей было стыдно и нехорошо.
Вероятно, нужно было просто встать — выйти на балкон, например, или сесть за стол; но Ника знала, что Адамян тотчас же поймет, почему она встала, и получится еще хуже; кроме того, мама не раз говорила ей, что воспитанный человек должен уметь оставаться невозмутимым в самой неловкой ситуации, делая вид, будто ничего не случилось. Скажем, если кто-то в гостях опрокинул на себя тарелку, то нужно держаться так, словно для тебя человек, облитый супом, — самое обычное из зрелищ.
Поэтому Ника и продолжала сидеть с Доном Артуро, делая вид, будто не замечает или не понимает его «раздевающих», как это называлось в старых романах, взглядов, пока не вернулись остальные и стали усаживаться за стол. И вот с таким-то человеком ей предстояло теперь ехать на море — наслаждаться самостоятельностью!
Почти с ненавистью уже слушала она его застольные разглагольствования, его бархатный голос, которому едва уловимый акцент придавал какую-то особенную манерность, и думала о том, как здорово было бы поехать вместе с Андреем. Просто так, совершенно по-товарищески. Она была искренна сегодня, когда сказала матери, что Андрей нравился ей только «просто так»; но, конечно, попутешествовать по Югу с ним вдвоем было бы великолепно. Ника вспомнила, каким взрослым и мужественным выглядел Андрей в форме строительного отряда, похожей на мундир кубинского милисиано, и вздохнула, представив, как на привале варила бы что-нибудь на костре и поддерживала огонь, ожидая его возвращения с охоты…
— Лягушонок, не спи за столом! — повысив голос, сказала Светлана с другого конца стола.
Ника подняла голову и посмотрела на нее долгим отсутствующим взглядом.
— Вероника! — строго окликнула Елена Львовна. — Поди сюда!
Ника, не слыша и продолжая упиваться своими вокализами, прокричала еще громче, что теперь ей плевать на взрывы всех сверхновых — на Земле, мол, бывало веселей. Потеряв остатки терпения, Елена Львовна вскочила, распахнула дверь в комнату дочери и выдернула шнур из розетки. Полотер умолк, дочь тоже.
— От каких это «дурных болезней» тебе сделана прививка? — со зловещим спокойствием спросила Елена Львовна.
— Понимаешь, — сказала Ника, подумав, — там могут быть всякие неизвестные нам вирусы. Пит говорит, что американцев, если они вернутся благополучно, — разумеется, неизвестно еще, полетят ли они вообще, — так вот, он говорил, что их будут год держать в карантине. Чтобы не занесли какую-нибудь новую болезнь, понимаешь? Я думаю, об этих дурных болезнях в песне и говорится. Это же про космос, мама. Она так и называется — «Космические негодяи…»
— Сам он негодяй, если сочиняет подобную пошлость. Ты мне не так давно заявила: «Эти песенки — уже пройденный этап, они меня больше не интересуют!» А сама поешь черт знает что! Я сожгу все твои катушки, так и знай, Вероника, сожгу или выкину в мусоропровод, если еще раз услышу от тебя эту мерзость!
— Если посчитать, сколько раз в день ты меня ругаешь и сколько хвалишь, то можно подумать я не знаю что, — печально сказала Ника. — Что я вообще чудовище какое-то. Обло, озорно и вообще. Другие матери просто не налюбуются на своих дочек!
— Другие матери воспитывают из своих дочерей черт знает что, — непреклонно сказала Елена Львовна. — А я хочу воспитать из тебя человека — порядочного, обладающего чувством собственного достоинства, ясно представляющего себе свою жизненную цель и умеющего ее достичь… словом, настоящего советского человека. А ты даже не даешь себе труда задуматься над своим будущим, ведешь себя безобразно, во всеуслышание распеваешь хулиганские песни. Разве мать может смотреть на это равнодушно?
— Наверно, не может, — согласилась Ника. — Но неужели я действительно такая уж гнусная? Ведь другие этого не считают. Например, Андрей, — только я тебя очень прошу: это ужасный секрет, и ты никому, понимаешь, никому-никому не должна об этом рассказывать! — так вот, Андрей, когда я его провожала, сказал, что ему будет меня не хватать, и когда я спросила, почему это ему будет меня не хватать, что во мне такого особенного, то он сказал, что уважает меня как человека. И еще он сказал, что такие, как я, встречаются редко. Значит, он совсем ничего во мне не понимает?
Елена Львовна долго молчала, потом спросила:
— Тебе серьезно нравится Андрей?
— Нравится, конечно, только не так, как ты думаешь, — ответила Ника. — Может быть, он нравился бы мне и в этом смысле, но только я все время чувствую, что ему это ни к чему. Ты понимаешь, вот бывают люди, которых в жизни интересует только что-то одно, да? По-моему, Андрей такой и есть. Его интересует только искусство. Наверное, он женится когда-нибудь, но все равно… для него это будет так, где-то в сторонке. Я бы не хотела быть его женой.
— Глупышка, — усмехнулась Елена Львовна и, обняв дочь за плечи, на секунду крепко прижала ее к себе. — Тебе рано об этом думать. Беги, кончай уборку, они скоро приедут…
— Иду, мамуль. Послушай, если Светка станет тянуть с отъездом, ты ей особенно не потакай, хорошо? А то начнется беготня по магазинам, хождение по театрам… Нет, ну правда, мамочка, — ехать так ехать, а то ведь и лето не заметишь как пройдет!
— Не беспокойся, вряд ли они станут задерживаться, у них тоже ведь время ограничено, — сказала Елена Львовна.
Минут через сорок — Ника едва успела покончить с уборкой квартиры, принять ванну и одеться — гости наконец явились. В прихожую, пропустив перед собой Светлану, шумно ввалился отец, потом боком, пронося чемоданы, протиснулся Светланин муж, Юрка. За Юркой, нагруженный пакетами и футлярами, появился незнакомый Нике молодой мужчина в спортивной одежде, отдаленно похожий на какого-то киноактера, то ли итальянца, то ли француза.
— Ох, наконец добрались! — кричал Иван Афанасьевич, стаскивая пиджак. — Два часа ехали от Домодедова, уму непостижимо! Ну и жарища сегодня, — Ника, тащи-ка нам пива из холодильника, давай-давай, не помрем, мы народ крепкий! Ну, вы знакомьтесь, кто кого не знает…
— Так рассказывай, как ты тут живешь, — сказала Светлана, войдя к Нике в купальном халате и резиновой шапочке. — Уф, хорошо помылась…
Она опустилась на тахту, усталым жестом стащила шапочку и растрепала волосы.
— Жара в Москве немыслимая, я уж отвыкла немного, у нас все-таки чуть попрохладнее… На море хочется — ты себе представить не можешь. Послушай, лягушонок, если не трудно, принеси из столовой меньший чемодан — тот, что на молнии, только не черный, а коричневый.
Ника выскочила в столовую, где мужчины сидели в креслах возле раскрытой на балкон двери, расставив пивные бутылки прямо на полу. Нагнувшись над сложенным в углу багажом гостей, она искоса глянула на Юркиного приятеля, безуспешно пытаясь вспомнить, на кого же он все-таки похож. Тот обернулся в эту самую секунду и ласково улыбнулся ей, показывая великолепные зубы Ника вспыхнула — еще подумает, что она подглядывает за ним! — и, выдернув из-под большого чемодана маленький, коричневый, быстро вернулась к себе в комнату.
— Спасибо, роднуля, — сказала Светлана. — Брось на кресло. Ты почему такая красная?
— Ничего подобного, просто я долго стояла вниз головой, и вообще ужасно жарко сегодня…
— Господи, лягушонок, чего это тебе вздумалось стоять вниз головой? — удивилась Светлана. — Ты занимаешься по системе йогов?
Ника отошла к открытому окну, задернула штору и, спрятавшись за нее, легла грудью на подоконник.
— Я не занимаюсь ни по какой системе йогов, — сообщила она. — Доставала твой чемодан, он оказался в самом низу. Слушай, этот… ну, Адамян, — он на кого-то похож, правда?
— Артур? — Светлана засмеялась. — Он похож на испанца, на тореадора, у нас его называют Дон Артуро. Смотри не влюбись, институтские девчонки бегают за ним как пришитые… впрочем, он женат. Иди сюда, помоги мне застегнуться.
Ника, помахав перед лицом растопыренными пальцами, чтобы охладить щеки, выбралась из своего укрытия.
— Интересно, чего это я стану в него влюбляться, — пробормотала она, — ты с ума сошла — говорить такие глупости…
— Это еще что за тон со старшей сестрой? — притворно строго спросила Светлана и, поймав Нику за руку, притянула к себе и шлепнула — Смотри у меня! Застегивай молнию, только осторожно, чтобы не заело… Готово? Ну, спасибо А ты прехорошенькая стала, лягушонок, откуда что взялось. На свидания бегаешь, признавайся? И платьице миленькое, очень. Шила или готовое?
— Готовое. Это лен с лавсаном, очень прохладное. Только немного колется, если надевать без рубашки…
— Ну, прекрасно. Идем поможем маме, а то мы никогда не сядем обедать, я проголодалась немыслимо.
— Да, сейчас иду, — рассеянно отозвалась Ника. Проводив взглядом старшую сестру, она присела на край тахты и вздохнула. Она почему-то многого ждала от встречи со Светланой, а теперь ей уже казалось, что ждала напрасно. Она не знала теперь, получится ли у нее со Светланой долгожданный разговор о самом важном. Конечно, человек устал с дороги, это понятно; но все-таки, что это за манера — спросить: «Как ты поживаешь?» — и тут же перевести разговор на другое: «Ах, какое платьице Миленькое. Колется? Ну, прекрасно!» Что, спрашивается, в этом прекрасного? Ника поежилась — платье действительно кололось, — потом, вздохнув еще печальнее, встала и отправилась помогать матери и сестре. Очень важно было, проходя через столовую, постараться как-нибудь не взглянуть ненароком на этого — ну, как его — Дона Артуро…
За обедом он, как назло, оказался сидящим напротив. Ника ела, не подымая глаз от тарелки, но все время слышала его голос — кажется, он говорил больше всех за столом. Юрка вообще был не из разговорчивых, Светлана казалась то ли усталой, то ли чем-то подавленной, зато Адамян был в ударе, болтал без умолку. О чем только не успел он рассказать за какой-нибудь час — и о своей туристской поездке на Байкал, и о встречах с американскими физиками в Штатах (зимой они с Кострецовым были там в командировке), и об особенностях исполнительской манеры Святослава Рихтера, и как ловят форель, и как однажды ему пришлось выступать в концерте под чужим именем, выручая запьянствовавшего приятеля-пианиста.
Собеседник он, надо сказать, был не из тех, с которыми скучно за столом; но Ника не могла подавить растущего раздражения. «Что же мне прикажете делать, — казалось, говорил Адамян всем своим видом, — если я красив и знаю об этом, потому что вижу, какими глазами смотрят на меня женщины; что же мне прикажете делать, если я талантлив и во всех отношениях незауряден, если я сумел почти одновременно окончить физмат и консерваторию, если я за роялем отдыхал от работы над диссертацией, — что же мне теперь, скромности ради изображать из себя этакого серенького иван-иваныча?» Все это было так, Юрка по сравнению с Доном Артуро выглядел вахлак вахлаком, и все же этот блестящий и заслуженно упивающийся своим блеском физик-тореадор с модными бачками и обольстительной улыбкой был ей чем-то удивительно неприятен…
Это очень огорчало ее, потому что им предстояло вместе ехать на Юг, пробыть вместе почти полтора месяца. Ника до сих пор никуда не ездила без родителей и автомобильное путешествие этого года предвкушала еще и как первую свою вылазку в заманчивый мир взрослых, обладателей священных прав — ходить в кино когда угодно и вообще располагать собою по своему усмотрению. Разумеется, такую поездку желательно было бы совершить в обществе людей приятных и интересных — таких, во всяком случае, которые бы по меньшей мере не вызывали к себе чувства безотчетной неприязни…
А если говорить об Адамяне, то ее внезапно вспыхнувшая неприязнь к нему была, если разобраться, не такой уж и безотчетной. Перед обедом, когда стол был уже накрыт, а Светлана с мамой еще возились на кухне, отец и Юрка спустились вниз, чтобы взять что-то из машины; Ника, таким образом, осталась наедине с Доном Артуро, который немедленно усадил ее в кресло у балкона, сам сел напротив и принялся расспрашивать о школьных делах, — видно было, что дела эти нужны ему, как кошке гитара, а Ника всегда ужасно глупо себя чувствовала, когда ей приходилось вести с кем-нибудь из взрослых пустой разговор из вежливости.
Но совсем возмутительным оказалось то, что он смотрел на нее при этом какими-то такими глазами — ну, в общем, так смотрел, что ей сразу стало стыдно сидеть перед ним в своем модном, слишком коротком платье, и она поняла, что он догадывается об этом и это доставляет ему удовольствие. Она не поняла даже, почему ее так смутил его взгляд, — с весны, когда она стала носить мини-юбки, многие посматривали на ее колени, и это не особенно возмущало ее, а иногда было даже приятно. Андрей, например, тот прямо говорил, что у нее красивые ноги, и, когда они накануне его отъезда ездили вдвоем купаться в Останкино, он рисовал ее в купальном костюме, на пляже, и ей тоже было приятно и ни капельки не стыдно. А сейчас, с Адамяном, ей было стыдно и нехорошо.
Вероятно, нужно было просто встать — выйти на балкон, например, или сесть за стол; но Ника знала, что Адамян тотчас же поймет, почему она встала, и получится еще хуже; кроме того, мама не раз говорила ей, что воспитанный человек должен уметь оставаться невозмутимым в самой неловкой ситуации, делая вид, будто ничего не случилось. Скажем, если кто-то в гостях опрокинул на себя тарелку, то нужно держаться так, словно для тебя человек, облитый супом, — самое обычное из зрелищ.
Поэтому Ника и продолжала сидеть с Доном Артуро, делая вид, будто не замечает или не понимает его «раздевающих», как это называлось в старых романах, взглядов, пока не вернулись остальные и стали усаживаться за стол. И вот с таким-то человеком ей предстояло теперь ехать на море — наслаждаться самостоятельностью!
Почти с ненавистью уже слушала она его застольные разглагольствования, его бархатный голос, которому едва уловимый акцент придавал какую-то особенную манерность, и думала о том, как здорово было бы поехать вместе с Андреем. Просто так, совершенно по-товарищески. Она была искренна сегодня, когда сказала матери, что Андрей нравился ей только «просто так»; но, конечно, попутешествовать по Югу с ним вдвоем было бы великолепно. Ника вспомнила, каким взрослым и мужественным выглядел Андрей в форме строительного отряда, похожей на мундир кубинского милисиано, и вздохнула, представив, как на привале варила бы что-нибудь на костре и поддерживала огонь, ожидая его возвращения с охоты…
— Лягушонок, не спи за столом! — повысив голос, сказала Светлана с другого конца стола.
Ника подняла голову и посмотрела на нее долгим отсутствующим взглядом.