Страница:
Судьба была не только щедра с Еленой Львовной — она до поры была к ней милостива, отняв у нее дар предчувствия. Да и какое могло тут быть предчувствие? Что может предчувствовать человек в заминированном доме, если он не слышит, как где-то в фундаменте тикают колесики и рычажки взрывателя? Он ничего не слышит, ни о чем не догадывается, и смысл случившегося доходит до него слишком поздно — когда начинают рушиться стены, за миг до того казавшиеся такими прочными, такими надежными…
Мир Елены Львовны, заминированный четверть века назад, стал рушиться неожиданно для нее, внезапно и катастрофически. Лишь в тот день, когда Ника, еще в наивном неведении, рассказала дошедшую до нее стороной, через невообразимый лабиринт совпадений, историю Ярослава Ратманова, — лишь в тот день впервые поняла Елена Львовна, какую страшную шутку сыграла с нею щедрая и милостивая к ней судьба.
То, что возмездие избрало своим орудием именно Нику — младшую, любимую дочь, вдобавок не имеющую к той давней истории никакого отношения, — делало случившееся особенно страшным для Елены Львовны, словно бросая на всех зловещую тень нависшего над ними рока. Пусть бы страдала она сама, ей есть за что платить, но Ника?
Впрочем, Елена Львовна, вопреки очевидности, все еще цеплялась за какую-то надежду, моля неизвестно кого, чтобы дочь ни о чем не догадалась, чтобы хоть ей не пришлось страдать. Но надеяться было глупо, она уже и сама это понимала.
Настало время платить, и платить сполна. А за что? Она еще пыталась — в трагически запоздалом споре с собственной совестью — искать какие-то оправдания своему поступку, какие-то доводы, способные подтвердить правильность ее тогдашнего решения. Но доводов уже не находилось, оправданий не было. Никаких оправданий.
Не было их тогда, в сорок пятом году. Ей лишь казалось, что они были: любовь к мужу, страх потерять его, стремление сохранить отца хотя бы для Светы. Все это пустое. Есть вещи, которых нельзя оправдать даже любовью; она не должна была — просто не имела права — продолжать любить человека, хладнокровно поставившего ее перед таким страшным выбором. А вот она любила, продолжала любить; сама низость ее измены, бессмысленной, случайной, вдвойне мерзкой именно потому, что муж в это время был на фронте, усугубляла в ней чувство вины, желание как-то искупить, что-то поправить… Господи, как будто еще оставалось что поправлять!
Нет, не было у нее никаких оправданий, ни тогда, ни теперь, и не было права надеяться на эту милость, на снисхождение. Однако Елена Львовна надеялась — уже вопреки очевидности. В тот день Ника действительно ничего не заподозрила, поверила в сердечный приступ, но скоро с ней начало твориться неладное — она стала молчаливой, рассеянной, то часами не выходила из своей комнаты, то, напротив, увязывалась за матерью, куда бы та ни пошла, словно желая и не решаясь о чем-то заговорить. Иногда Елена Львовна ловила на себе ее взгляд — и всякий раз Ника поспешно, словно уличенная в чем-то, отводила глаза…
Елена Львовна считала дни, оставшиеся до отпуска. Лучше ей сейчас уехать, думала она, за этот месяц Ника может успокоиться, забыть о своих подозрениях, и все обойдется…
Но не обошлось. В понедельник тринадцатого им вручили радиограмму от Болховитиновой: «С Вероникой неблагополучно, желательно ваше присутствие». В тот же день они вылетели из Куйбышева самолетом.
Когда Елена Львовна говорила с Болховитиновой, та сказала, что давно заметила в Нике признаки глубокого стресса, и выразила удивление, что она, мать, могла уехать в отпуск, не попытавшись выяснить, что происходит с дочерью. Елена Львовна промолчала. Не могла же она сказать, что фактически бежала от дочери, не в силах больше выносить этот молчаливый поединок.
То, что Ника поделилась с преподавательницей всеми своими подозрениями, потрясло Елену Львовну едва ли не больше, чем оставленная дома записка. Записку девочка могла написать сгоряча, не подумав; но до какой степени нужно было потерять доверие — и уважение — к матери, чтобы, не сказав ей ни слова, прийти со своей бедой к учительнице, чужому, в сущности, человеку…
Именно тогда, во время этого трудного разговора с Татьяной Викторовной, впервые посетило ее странное, никогда ранее не испытанное чувство предельной пустоты и ненужности всего решительно. Сначала это было лишь мимолетное ощущение, но затем оно стало возвращаться все чаще, все продолжительнее. Жизнь блекла, обесцвечивалась, теряла вкус и запах. Она попросту теряла смысл. Ради чего ей теперь жить? Ради чего и для кого?
Все это она сделала когда-то ради любви к мужу, но любви давно уже не было — да и какая любовь могла бы оправдать подобную жертву? Света, которой она тогда хотела сохранить отца, выросла чужой. Ей и в голову не придет осудить мать за поступок со Славой, настолько они ей безразличны. Оба — и мать, и брат. А Нике — не безразличны. И осудила ее именно Ника. Именно Ника — младшая, любимая — судит ее теперь, судит, и выносит приговор, и казнит…
Леденящую пустоту ощущала Елена Львовна в своей душе, и пусто было вокруг, она словно оказалась в каком-то вакууме. С мужем они почти не разговаривали, потому что говорить с ним о главном было выше ее сил, а все остальное не имело больше никакого значения; конечно, они обменивались какими-то словами, но говорить им было не о чем. Иван Афанасьевич сразу вернулся на работу — сказал сотрудникам, что поездка оказалась неудачной, жена простудилась, да и самому надоело бездельничать, — и пропадал в министерстве до позднего вечера. Наверное, ей тоже лучше было бы выйти на работу, не дожидаясь окончания отпуска, но она знала, что это вызовет недоумение, догадки, сплетни. Очень может быть, там уже и так о чем-то догадываются, — Болховитинова звонила в редакцию, чтобы узнать, на какой теплоход у них была путевка. Можно себе представить, какие пошли пересуды: звонят из школы, не иначе с дочерью чепе…
Боясь встретить знакомых, Елена Львовна никуда не выходила, только за самыми необходимыми покупками. Она готовила, убирала и без того сверкающие чистотой комнаты, смахивала невидимую пыль с полированных поверхностей, продирала ворс ковров утробно воющим хоботом пылесоса. А чаще всего просто сидела в опустевшей комнате Ники — и вспоминала, вспоминала, вспоминала…
Однажды утром, возвращаясь из булочной, уже в подъезде Елена Львовна услышала за собой торопливые мужские шаги. Она не оглянулась и не стала задерживаться, даже поторопилась было задвинуть дверь лифта, но незнакомец воскликнул: «Виноват!» — и с подозрительной ловкостью очутился рядом с нею.
— Вам на какой этаж? — спросил он, лязгнув дверью и поднимая руку к панели управления.
— Шестой, пожалуйста, — ответила Елена Львовна. Она надеялась, что он скажет: «Я выхожу раньше», но незнакомец кивнул и нажал кнопку с шестеркой. Елена Львовна отвернулась. Что-то в облике незнакомца показалось ей странным, но что именно — определить было трудно. Не выдержав, она еще раз бросила на него взгляд — человек как человек, лет под тридцать, в коротком непромокаемом пальто с поднятым воротником и довольно лихо сдвинутой на бровь модной тирольской шляпчонке с полями в два пальца шириной. Она снова отвернулась и только потом сообразила, что придает этому подозрительному типу такой необычный вид. Загар, конечно. Прочный, профессиональный загар, какого не приобретешь за месяц отпуска.
На шестом этаже Елена Львовна вышла и уже с тревогой увидела, что загорелый последовал ее примеру. Когда же она убедилась, что он идет за нею по пятам, ей попросту стало страшно.
— Виноват, — снова сказал он и, когда она оглянулась, посмотрел на нее с удивлением. — Вы — в эту квартиру?
— Разумеется, — сухо сказала она, — я здесь живу. А в чем дело?
— Елена Львовна, я не ошибаюсь?
Она кивнула, глядя на него с недоумением.
— Очень рад, — сказал он, поклонившись коротко и неуклюже. — Я Игнатьев, вы, может быть, слышали… от Ники.
— Конечно, — шепнула Елена Львовна. — Конечно! Вы… были у нее?
— У Ники? Нет, еще не был.
— Да, но… ее учительница говорила мне, что вы собирались поехать?
— Совершенно верно. Но мы с нею решили, что пока лучше повременить, и я вернулся в Ленинград, чтобы уладить вопрос с отпуском. А там меня задержали…
— Я понимаю, — потерянно сказала Елена Львовна и вдруг спохватилась, начала шарить в сумке, отыскивая ключи. — Однако что ж мы стоим, зайдемте… жаль, что вы не познакомитесь с мужем, он сейчас на работе…
Они вошли. От завтрака Игнатьев отказался, но сказал, что чашку кофе выпьет. Елена Львовна торопливо вышла на кухню, поставила на газ кофейник и замерла, зябко обхватив себя за локти. Итак, это он. Признаться, она представляла его себе несколько старше… вероятно, поэтому все это казалось ей таким несерьезным. На самом же деле… Сколько ему — около тридцати? Каких-нибудь тринадцать лет разницы… Что ж, может быть, он и прекрасный человек, и любит Нику, если нашел чем заинтересоваться в таком ребенке, в таком несмышленыше… Но ведь первая реакция всякой матери в подобном случае — это страх и чувство обиды: вот пришел кто-то отнять у тебя самое дорогое, а ты не в силах уже ничему воспрепятствовать…
Она вернулась к действительности и вспомнила, что в ее-то положении все это выглядит несколько иначе, представила себе Нику рядом с Игнатьевым — и задохнулась от нестерпимого сознания, что теперь дочь действительно потеряна для нее, безвозвратно и навсегда…
— Мне следовало побывать у вас раньше, — сказал Игнатьев, когда она вернулась в гостиную. — Не сейчас, я хочу сказать, а вообще…
— Да, мы с мужем ждали этого, — светским тоном отозвалась Елена Львовна. — Признаться, Дмитрий… Павлович? Признаться, я была несколько… удивлена, что ли, когда Ника рассказала мне о своем новом знакомстве, дав понять, что это не простое знакомство, а нечто более… значительное для нее. Должна сказать, я просто не приняла этого всерьез. Вы почему-то представлялись мне гораздо… солиднее.
— Мне скоро тридцать, — успокоил ее Игнатьев.
— Да? Нике скоро семнадцать. Впрочем, что ж… главное не возраст. Мне, разумеется, трудно заставить себя поверить в то, что моя дочь может уже вызывать… ну, более или менее серьезные чувства.
— У меня Ника вызвала очень серьезное чувство. Иначе я не продолжал бы этого знакомства, Елена Львовна. Я ведь тоже отдаю себе отчет в том, как это выглядит со стороны — тридцать и семнадцать.
— Ах, разве в этом дело… — Елена Львовна помолчала, потом сказала, разглядывая ложечку: — Мне очень жаль, Дмитрий Павлович, что нам пришлось познакомиться при таких обстоятельствах. Вы, вероятно, пришли за объяснениями?
— Вовсе нет, — сказал Игнатьев. — Я пришел познакомиться, потому что давно считал своим долгом это сделать. А если вы имеете в виду объяснения, касающиеся причин Никиного отъезда, то я и не думал… Мне Татьяна Викторовна сказала, что Нике пришлось уехать по семейным обстоятельствам, и это объяснение меня вполне удовлетворяет… я не столь любопытен, чтобы совать нос в чужие семейные дела.
— Дмитрий Павлович… Если ваше чувство к Нике действительно серьезно, то ее семейные дела для вас не совсем чужие, мне думается. Раз вы поедете к ней, какое-то объяснение между вами неизбежно… уж что-что, а вопрос: «Почему ты уехала?» — вы ей зададите. Я хочу избавить дочь от тяжелого для нее разговора. Вы понимаете? Будет лучше — ей будет легче и лучше, — если вы скажете: «Ничего не объясняй, я уже все знак». Вы хотите знать, почему Ника уехала из Москвы? Я сейчас покажу записку, которую она оставила перед отъездом…
Елена Львовна вышла и через минуту вернулась с листом бумаги, который положила на стол перед Игнатьевым.
— Да, — сказал он через минуту и кашлянул. — Действительно, это…
Елена Львовна, стоя у окна, не оглянулась.
— Слава — мой сын, — сказала она. — Он родился в сорок четвертом, и случилось так, что через год мне пришлось отдать его в детский дом. Как сироту, у которого якобы погибли родители. Впрочем, что уж тут умалчивать… Дело в том, что это был ребенок не моего мужа. Словом, я избавилась от него, чтобы сохранить семью. И шестнадцать лет спустя, когда Слава получил паспорт и на всякий случай решил навести справки о своих пропавших родителях, все это выплыло наружу. Ну… сын мой отказался вернуться в семью, как вы догадываетесь. А Ника ничего об этом не знала. Она с детства считала, что когда-то во время войны у нее был брат, который умер совсем маленьким… Я ведь именно так объяснила старшей дочери исчезновение ребенка. Ей было тогда пять лет, и она могла бы заинтересоваться. Вот так. А недавно Ника узнала всю эту историю в подробностях… совершенно случайно и от постороннего человека.
Не глядя на Игнатьева, Елена Львовна подошла к серванту и достала из шкатулочки сигарету.
— Вот так, — повторила она, закуривая, и добавила с нервным смешком: — А мы с такой убежденностью отрицаем сверхъестественное. Древние, Дмитрий Павлович, были, пожалуй, не так уж глупы, придумывая свою Мойру… так, кажется, звалась у них богиня судьбы? Была ведь такая?
— Мойра? — рассеянно переспросил Игнатьев — Была, как же. И не одна, а целых три. Клото, Лахезис и Атропос…
Он крепко потер подбородок, глядя на лежащее перед ним Никино письмо.
— М-да… так вот оно что, оказывается, — пробормотал он, помолчав. — Ну, это, конечно, написано в состоянии аффекта. Можно понять. Шестнадцать лет, что вы хотите… В таком возрасте трудно прощать… ошибки. Особенно тем, кого любишь. Вот как будет дальше…
— А так и будет. — Елена Львовна нервным движением стряхнула пепел в хрустальную вазочку. — В шестнадцать лет не прощают, вы правы.
— Вообще-то, всякий аффект — штука преходящая. Позже, я уверен… Ника успокоится, захочет сама во всем разобраться. Но пока… Вы понимаете, я-то думал, что просто съезжу в этот… Новоуральск и уговорю Нику вернуться…
— Сомневаюсь, что вам это удастся, — Елена Львовна усмехнулась. — Я свою дочь немножко знаю.
— Да, теперь я тоже… не уверен. Я ведь не знал обстоятельств, а они, действительно… усложняют дело. Но все равно — мне думается, оно в конечном счете поправимо. Вопрос лишь в сроках. Я бы, пожалуй… на вашем месте… не стал форсировать события.
— Мы не можем их форсировать, даже если бы и захотели.
— Правильно, и не надо. Вы понимаете, нельзя сейчас сказать Нике — пустяки, дескать, возвращайся домой, ничего особенного не произошло… Произошло, к несчастью, очень многое, и Ника понимает это, что бы ей ни говорили. Ей понадобится время, Елена Львовна, какое-то время, чтобы все переосмыслить…
— Вы думаете, что когда-нибудь она сможет меня простить? — спросила Елена Львовна с той же горькой усмешкой; усмешка эта почему-то раздражала Игнатьева, казалась ему театральной, чуть ли не отработанной перед зеркалом.
— Дело же не в том, чтобы прощать, — сказал он с досадой. — При чем тут прощение! Я хочу сказать, что это, — он хлопнул ладонью по Никиной записке, — это же момент, взрыв, это не имеет протяженности во времени, понимаете?
Елена Львовна неопределенно передернула плечами. Игнатьев посидел, помолчал, потом глянул на часы и решительно поднялся.
— К сожалению, должен откланяться, — сказал он. — Мне еще нужно позаботиться о билете, я думаю вылететь сегодня же.
— Дмитрий Павлович, — сказала Елена Львовна, тоже вставая. — Позвоните мне, когда ваши планы выяснятся. Если самолет вылетает поздно, вы могли бы поужинать у нас и познакомиться с мужем. Я тем временем созвонюсь с ним и попрошу не задерживаться вечером. Вы не имеете ничего против?
— Да н-нет, в общем, — не совсем уверенно сказал Игнатьев. — Мне трудно пока сказать, когда я освобожусь… у меня еще дела здесь, не знаю, успею ли.
Никаких особенных дел у него не было, но ему не хотелось именно сегодня знакомиться еще и с Никиным отцом; мать ему определенно не понравилась. Впрочем, кто знает, отец может оказаться совсем другим человеком. Да и не совсем удобно уехать, не повидавшись.
— Впрочем, ничего, — сказал он. — Это неплохой вариант, я в самом деле позвоню вам часа через два и, если Иван Афанасьевич вечером будет дома, приеду. Договорились. Ну, а если он окажется занят, отложим знакомство до другого раза…
Вечером он снова позвонил у знакомой уже двери с сияющей на черном хромированной именной табличкой. Дверь тотчас же широко распахнулась, и благополучного вида пожилой мужчина радушным жестом пригласил его входить.
Пожалуй, именно этим — каким-то особым излучением благополучия — несколько ошеломил Игнатьева Никин отец в первую минуту знакомства. Таким же он оставался и в течение всего вечера. Мужчина должен держать себя в руках, это понятно, но по виду Ивана Афанасьевича вообще никак нельзя было догадаться, что в семье у этого человека происходит драма; Игнатьеву пришла даже в голову нелепая мысль, что Елена Львовна ни словом не обмолвилась мужу об их утреннем разговоре и тот считает его — Игнатьева — ничего не знающим и ни о чем не догадывающимся. Он вел себя любезно и непринужденно, расспрашивал о летних раскопках, упомянул о посещении Помпеи во время последней итальянской командировки — его посылали вести переговоры с фирмой «Ансальдо» — и, когда Елена Львовна вышла из комнаты, сказал, понизив голос и посмеиваясь, что некоторые помпейские изображеньица… это просто черт знает что, а еще говорят о безнравственности двадцатого века… любопытства ради стоило бы привезти домой несколько снимков — ему предлагали отличные цветные диапозитивы, — но он просто не рискнул, все-таки в доме подрастающая дочь…
— Да, — сказал он тут, вдруг посерьезнев, и подлил коньяку Игнатьеву и себе. — Жаль, Дмитрий Палыч, что познакомиться нам пришлось в такой неудачный момент… жена мне сказала, что вы в курсе нашей… семейной проблемы.
— Да, — коротко сказал Игнатьев. — Это жаль.
— Дети, дети, — покряхтел Иван Афанасьевич. — Вроде ведь и живешь только для них, а они вот тебе… возьмет вдруг пигалица да такого даст дрозда, что только за голову схватишься.
Игнатьев, согревая в руке рюмку и взбалтывая коньяк круговыми движениями, подумал, что в данном случае дрозда дали скорее родители, а по отцу никак не скажешь, что его тянет хвататься за голову.
— Ну, видите ли, — сказал он, — к поступку Ники это, мне кажется, не совсем подходит. Она ведь не из озорства уехала.
— Да я понимаю, понимаю, — поспешно согласился Ратманов. — Но возраст есть возраст, никуда от этого не деться. Будь она постарше, поумнее…
Из кухни с подносом в руках вернулась Елена Львовна, и он не окончил фразу, заговорив после короткой паузы о чем-то другом. Супруги явно не хотели говорить с ним на эту тему в присутствии друг друга, и, когда за столом находились все трое, разговор шел о вещах посторонних. Это создавало для Игнатьева какую-то особую, напряженную и фальшивую обстановку, и он уже ругал себя за то, что принял приглашение Елены Львовны. Впрочем, познакомиться так или иначе было необходимо.
К счастью, он с самого начала предупредил хозяев, что должен будет уйти не позже половины десятого — чтобы успеть к автобусу «Аэрофлота». Когда подошло время, Ратманов сказал, что выйдет вместе с ним — проветриться перед сном.
— Боюсь, такси сейчас не поймать, — сказал он, когда они вышли из дома. — А сам я теперь за руль после рюмки не сажусь — недавно чуть не попал в плохую историю, еле вывернулся…
— Ну что вы, — сказал Игнатьев. — Зачем же вам беспокоиться, я отлично доберусь. Тут ведь должно быть метро?
— Это идея, — одобрил Ратманов. — Станция «Университет» тут недалеко, Кировско-Фрунзенская линия — прямо в центр, без всяких пересадок. Прогуляемся, в самом деле, время у вас еще есть… Кстати, и побеседуем без помех, а то вечер просидели, а поговорить не поговорили…
— Да, — сказал Игнатьев, — я иначе представлял себе нашу встречу. Сегодня у меня сложилось впечатление, что вы и Елена Львовна просто избегали говорить со мной о Нике, хотя естественно было говорить именно о ней… раз уж так все случилось.
— Вы должны понять, Дмитрий Палыч. Просто понять! Нам с женой трудно говорить об этом в присутствии друг друга… Тут и подход у каждого свой, и какие-то взаимные обиды, что ли… каждый считает другого более виновным в том, что случилось, все этим и объясняется. Жена только сказала мне, что говорила уже с вами на эту тему… ну, а при мне продолжать разговора не захотела. А я тоже не хотел при ней. Вот так, Дмитрий Палыч, получается иной раз между супругами… дело житейское, что уж тут. Вы-то этого не знаете… не были еще женаты?
— Нет.
— Так-так… А вообще подумываете? В принципе?
— В принципе я был бы счастлив, если бы Ника когда-нибудь согласилась стать моей женой.
Они только что свернули за угол, укрывшись от ветра; здесь было тихо, безлюдный Ломоносовский проспект пустынно раскинулся перед ними, и последние слова Игнатьева прозвучали в этой тишине так громко и вызывающе, что он испугался, словно услышал их со стороны и только теперь оценил весь их кощунственный смысл.
— Именно когда-нибудь, — буркнул он торопливо. — Прошу понять меня правильно. Я прекрасно знаю, что десятиклассницы замуж не выходят.
— Выходят, еще как выходят, — заверил Ратманов. — Десятиклассницей ей, кстати, не так уж долго осталось и быть. Вы извините за прямоту, Дмитрий Палыч, я ведь по-отцовски. Просто, понимаете, когда Ника вернулась этим летом из Крыма и призналась матери, что встретила там кого-то… мы с женой значения сперва не придали. Ну, встретила и встретила, мало ли что девчонке в голову взбредет… Тем более она так вас аттестовала — крупный ученый, кандидат наук, — почему-то нам с женой представлялся товарищ более солидный, ха-ха-ха, вы понимаете, солидный именно по возрасту, не в каком-нибудь другом смысле. И мы, естественно, допустить и мысли не могли, что может возникнуть что-то серьезное между таким солидным товарищем и нашей, понимаете ли, пигалицей. А потом, смотрим, переписка продолжается, да еще телефонные разговоры пошли — нет, думаю, тут дело серьезнее… В общем, я все это к тому, Дмитрий Палыч, что особенно приятно мне было сегодня с вами познакомиться. Конечно, я понимаю, с одного раза человека вроде бы и не узнать, но есть люди, понимаете ли, антипатичные, а есть… располагающие. И на людей, я должен сказать, у меня глаз наметан, — все-таки руководящая работа вырабатывает одно ценнейшее качество, понимаете ли, а именно — умение оценивать человека чуть ли не с первого взгляда. Какая-то, понимаете ли, интуиция особенная появляется на этот счет! И я вот сегодня как отец испытываю просто… как бы это выразиться поточнее… ну, просто этакое душевное успокоение!
Игнатьев пробормотал что-то в том смысле, что ему-то это весьма лестно; на самом деле ему было не столько лестно, сколько неловко, потому что и сейчас, как и тогда за столом, его не покидало ощущение какой-то фальши. Ощущение это было вполне определенным, хотя и не основывалось ни на чем конкретном. Так, штришки какие-то. Может быть, конечно, тут он был несправедлив; дело в том, что Никины родители ему определенно не понравились. Ни отец, ни мать — впрочем, та, по крайней мере, вызывала если не симпатию, то хотя бы жалость.
— …И я вам скажу попросту, честно и открыто, как привык, — продолжал Ратманов. — Дело, как говорится, ваше с Никой личное, но если оно у вас сладится к тому времени — заранее даю «добро». Вы, понятно, человек еще молодой, про дочку мою и говорить нечего, так что — в принципе — у каждого из вас есть еще впереди время искать свой, понимаете ли, идеал… да только ведь, Дмитрий Палыч, от добра, как говорится, добра не ищут. Раз уж так получилось, что встретились, понравились друг другу…
— Видите ли, — сказал Игнатьев решительно, — мы ни разу не говорили об этом с Никой так… конкретно. Боюсь, этот разговор несколько лишен смысла сейчас, в ее отсутствие. И в данной ситуации.
— Понимаю, понимаю! Мы ведь и не собираемся ничего решать, можно просто… парафировать для себя какие-то пункты принципиального соглашения. А что касается ситуации, Дмитрий Палыч, то она, на мой взгляд, не только не исключает возможность такого разговора, а напротив, делает его как раз очень своевременным…
Тон Ратманова почти неуловимо изменился: теперь, когда он произносил эти слова, из него почти исчезли нотки добродушно-отеческой, чуть хмельной умиленности и на смену им появился оттенок деловитый и весьма трезвый, почувствовалась какая-то внезапная и целеустремленная настойчивость.
— Я слушаю вас, — сдержанно сказал Игнатьев.
— Поясню свою мысль. Ситуация сложилась необычная, скандальная, если хотите, но для меня она еще и трагическая, Дмитрий Палыч, потому что я — отец. Вы меня понимаете? Дочь ушла из семьи, ушла решительно, хлопнув, так сказать, дверью и решив больше не возвращаться. Естественно, что тут, помимо обиды и… ну, и других прочих эмоций, возникает чувство тревоги — ну, а как она будет дальше? Дочь-то — что она будет делать? Вернуть ее силой — нельзя по закону, да и смысла нет, что бы это была за жизнь, посудите сами. А оставить одну, предоставить, так сказать, воле судьбы… согласитесь, не всякий отец на это пойдет! В таком случае естественно, мне кажется, обрадоваться тому, что у дочери нашелся друг, близкий человек, который сможет… ну, попросту позаботиться о ней!
Мир Елены Львовны, заминированный четверть века назад, стал рушиться неожиданно для нее, внезапно и катастрофически. Лишь в тот день, когда Ника, еще в наивном неведении, рассказала дошедшую до нее стороной, через невообразимый лабиринт совпадений, историю Ярослава Ратманова, — лишь в тот день впервые поняла Елена Львовна, какую страшную шутку сыграла с нею щедрая и милостивая к ней судьба.
То, что возмездие избрало своим орудием именно Нику — младшую, любимую дочь, вдобавок не имеющую к той давней истории никакого отношения, — делало случившееся особенно страшным для Елены Львовны, словно бросая на всех зловещую тень нависшего над ними рока. Пусть бы страдала она сама, ей есть за что платить, но Ника?
Впрочем, Елена Львовна, вопреки очевидности, все еще цеплялась за какую-то надежду, моля неизвестно кого, чтобы дочь ни о чем не догадалась, чтобы хоть ей не пришлось страдать. Но надеяться было глупо, она уже и сама это понимала.
Настало время платить, и платить сполна. А за что? Она еще пыталась — в трагически запоздалом споре с собственной совестью — искать какие-то оправдания своему поступку, какие-то доводы, способные подтвердить правильность ее тогдашнего решения. Но доводов уже не находилось, оправданий не было. Никаких оправданий.
Не было их тогда, в сорок пятом году. Ей лишь казалось, что они были: любовь к мужу, страх потерять его, стремление сохранить отца хотя бы для Светы. Все это пустое. Есть вещи, которых нельзя оправдать даже любовью; она не должна была — просто не имела права — продолжать любить человека, хладнокровно поставившего ее перед таким страшным выбором. А вот она любила, продолжала любить; сама низость ее измены, бессмысленной, случайной, вдвойне мерзкой именно потому, что муж в это время был на фронте, усугубляла в ней чувство вины, желание как-то искупить, что-то поправить… Господи, как будто еще оставалось что поправлять!
Нет, не было у нее никаких оправданий, ни тогда, ни теперь, и не было права надеяться на эту милость, на снисхождение. Однако Елена Львовна надеялась — уже вопреки очевидности. В тот день Ника действительно ничего не заподозрила, поверила в сердечный приступ, но скоро с ней начало твориться неладное — она стала молчаливой, рассеянной, то часами не выходила из своей комнаты, то, напротив, увязывалась за матерью, куда бы та ни пошла, словно желая и не решаясь о чем-то заговорить. Иногда Елена Львовна ловила на себе ее взгляд — и всякий раз Ника поспешно, словно уличенная в чем-то, отводила глаза…
Елена Львовна считала дни, оставшиеся до отпуска. Лучше ей сейчас уехать, думала она, за этот месяц Ника может успокоиться, забыть о своих подозрениях, и все обойдется…
Но не обошлось. В понедельник тринадцатого им вручили радиограмму от Болховитиновой: «С Вероникой неблагополучно, желательно ваше присутствие». В тот же день они вылетели из Куйбышева самолетом.
Когда Елена Львовна говорила с Болховитиновой, та сказала, что давно заметила в Нике признаки глубокого стресса, и выразила удивление, что она, мать, могла уехать в отпуск, не попытавшись выяснить, что происходит с дочерью. Елена Львовна промолчала. Не могла же она сказать, что фактически бежала от дочери, не в силах больше выносить этот молчаливый поединок.
То, что Ника поделилась с преподавательницей всеми своими подозрениями, потрясло Елену Львовну едва ли не больше, чем оставленная дома записка. Записку девочка могла написать сгоряча, не подумав; но до какой степени нужно было потерять доверие — и уважение — к матери, чтобы, не сказав ей ни слова, прийти со своей бедой к учительнице, чужому, в сущности, человеку…
Именно тогда, во время этого трудного разговора с Татьяной Викторовной, впервые посетило ее странное, никогда ранее не испытанное чувство предельной пустоты и ненужности всего решительно. Сначала это было лишь мимолетное ощущение, но затем оно стало возвращаться все чаще, все продолжительнее. Жизнь блекла, обесцвечивалась, теряла вкус и запах. Она попросту теряла смысл. Ради чего ей теперь жить? Ради чего и для кого?
Все это она сделала когда-то ради любви к мужу, но любви давно уже не было — да и какая любовь могла бы оправдать подобную жертву? Света, которой она тогда хотела сохранить отца, выросла чужой. Ей и в голову не придет осудить мать за поступок со Славой, настолько они ей безразличны. Оба — и мать, и брат. А Нике — не безразличны. И осудила ее именно Ника. Именно Ника — младшая, любимая — судит ее теперь, судит, и выносит приговор, и казнит…
Леденящую пустоту ощущала Елена Львовна в своей душе, и пусто было вокруг, она словно оказалась в каком-то вакууме. С мужем они почти не разговаривали, потому что говорить с ним о главном было выше ее сил, а все остальное не имело больше никакого значения; конечно, они обменивались какими-то словами, но говорить им было не о чем. Иван Афанасьевич сразу вернулся на работу — сказал сотрудникам, что поездка оказалась неудачной, жена простудилась, да и самому надоело бездельничать, — и пропадал в министерстве до позднего вечера. Наверное, ей тоже лучше было бы выйти на работу, не дожидаясь окончания отпуска, но она знала, что это вызовет недоумение, догадки, сплетни. Очень может быть, там уже и так о чем-то догадываются, — Болховитинова звонила в редакцию, чтобы узнать, на какой теплоход у них была путевка. Можно себе представить, какие пошли пересуды: звонят из школы, не иначе с дочерью чепе…
Боясь встретить знакомых, Елена Львовна никуда не выходила, только за самыми необходимыми покупками. Она готовила, убирала и без того сверкающие чистотой комнаты, смахивала невидимую пыль с полированных поверхностей, продирала ворс ковров утробно воющим хоботом пылесоса. А чаще всего просто сидела в опустевшей комнате Ники — и вспоминала, вспоминала, вспоминала…
Однажды утром, возвращаясь из булочной, уже в подъезде Елена Львовна услышала за собой торопливые мужские шаги. Она не оглянулась и не стала задерживаться, даже поторопилась было задвинуть дверь лифта, но незнакомец воскликнул: «Виноват!» — и с подозрительной ловкостью очутился рядом с нею.
— Вам на какой этаж? — спросил он, лязгнув дверью и поднимая руку к панели управления.
— Шестой, пожалуйста, — ответила Елена Львовна. Она надеялась, что он скажет: «Я выхожу раньше», но незнакомец кивнул и нажал кнопку с шестеркой. Елена Львовна отвернулась. Что-то в облике незнакомца показалось ей странным, но что именно — определить было трудно. Не выдержав, она еще раз бросила на него взгляд — человек как человек, лет под тридцать, в коротком непромокаемом пальто с поднятым воротником и довольно лихо сдвинутой на бровь модной тирольской шляпчонке с полями в два пальца шириной. Она снова отвернулась и только потом сообразила, что придает этому подозрительному типу такой необычный вид. Загар, конечно. Прочный, профессиональный загар, какого не приобретешь за месяц отпуска.
На шестом этаже Елена Львовна вышла и уже с тревогой увидела, что загорелый последовал ее примеру. Когда же она убедилась, что он идет за нею по пятам, ей попросту стало страшно.
— Виноват, — снова сказал он и, когда она оглянулась, посмотрел на нее с удивлением. — Вы — в эту квартиру?
— Разумеется, — сухо сказала она, — я здесь живу. А в чем дело?
— Елена Львовна, я не ошибаюсь?
Она кивнула, глядя на него с недоумением.
— Очень рад, — сказал он, поклонившись коротко и неуклюже. — Я Игнатьев, вы, может быть, слышали… от Ники.
— Конечно, — шепнула Елена Львовна. — Конечно! Вы… были у нее?
— У Ники? Нет, еще не был.
— Да, но… ее учительница говорила мне, что вы собирались поехать?
— Совершенно верно. Но мы с нею решили, что пока лучше повременить, и я вернулся в Ленинград, чтобы уладить вопрос с отпуском. А там меня задержали…
— Я понимаю, — потерянно сказала Елена Львовна и вдруг спохватилась, начала шарить в сумке, отыскивая ключи. — Однако что ж мы стоим, зайдемте… жаль, что вы не познакомитесь с мужем, он сейчас на работе…
Они вошли. От завтрака Игнатьев отказался, но сказал, что чашку кофе выпьет. Елена Львовна торопливо вышла на кухню, поставила на газ кофейник и замерла, зябко обхватив себя за локти. Итак, это он. Признаться, она представляла его себе несколько старше… вероятно, поэтому все это казалось ей таким несерьезным. На самом же деле… Сколько ему — около тридцати? Каких-нибудь тринадцать лет разницы… Что ж, может быть, он и прекрасный человек, и любит Нику, если нашел чем заинтересоваться в таком ребенке, в таком несмышленыше… Но ведь первая реакция всякой матери в подобном случае — это страх и чувство обиды: вот пришел кто-то отнять у тебя самое дорогое, а ты не в силах уже ничему воспрепятствовать…
Она вернулась к действительности и вспомнила, что в ее-то положении все это выглядит несколько иначе, представила себе Нику рядом с Игнатьевым — и задохнулась от нестерпимого сознания, что теперь дочь действительно потеряна для нее, безвозвратно и навсегда…
— Мне следовало побывать у вас раньше, — сказал Игнатьев, когда она вернулась в гостиную. — Не сейчас, я хочу сказать, а вообще…
— Да, мы с мужем ждали этого, — светским тоном отозвалась Елена Львовна. — Признаться, Дмитрий… Павлович? Признаться, я была несколько… удивлена, что ли, когда Ника рассказала мне о своем новом знакомстве, дав понять, что это не простое знакомство, а нечто более… значительное для нее. Должна сказать, я просто не приняла этого всерьез. Вы почему-то представлялись мне гораздо… солиднее.
— Мне скоро тридцать, — успокоил ее Игнатьев.
— Да? Нике скоро семнадцать. Впрочем, что ж… главное не возраст. Мне, разумеется, трудно заставить себя поверить в то, что моя дочь может уже вызывать… ну, более или менее серьезные чувства.
— У меня Ника вызвала очень серьезное чувство. Иначе я не продолжал бы этого знакомства, Елена Львовна. Я ведь тоже отдаю себе отчет в том, как это выглядит со стороны — тридцать и семнадцать.
— Ах, разве в этом дело… — Елена Львовна помолчала, потом сказала, разглядывая ложечку: — Мне очень жаль, Дмитрий Павлович, что нам пришлось познакомиться при таких обстоятельствах. Вы, вероятно, пришли за объяснениями?
— Вовсе нет, — сказал Игнатьев. — Я пришел познакомиться, потому что давно считал своим долгом это сделать. А если вы имеете в виду объяснения, касающиеся причин Никиного отъезда, то я и не думал… Мне Татьяна Викторовна сказала, что Нике пришлось уехать по семейным обстоятельствам, и это объяснение меня вполне удовлетворяет… я не столь любопытен, чтобы совать нос в чужие семейные дела.
— Дмитрий Павлович… Если ваше чувство к Нике действительно серьезно, то ее семейные дела для вас не совсем чужие, мне думается. Раз вы поедете к ней, какое-то объяснение между вами неизбежно… уж что-что, а вопрос: «Почему ты уехала?» — вы ей зададите. Я хочу избавить дочь от тяжелого для нее разговора. Вы понимаете? Будет лучше — ей будет легче и лучше, — если вы скажете: «Ничего не объясняй, я уже все знак». Вы хотите знать, почему Ника уехала из Москвы? Я сейчас покажу записку, которую она оставила перед отъездом…
Елена Львовна вышла и через минуту вернулась с листом бумаги, который положила на стол перед Игнатьевым.
— Да, — сказал он через минуту и кашлянул. — Действительно, это…
Елена Львовна, стоя у окна, не оглянулась.
— Слава — мой сын, — сказала она. — Он родился в сорок четвертом, и случилось так, что через год мне пришлось отдать его в детский дом. Как сироту, у которого якобы погибли родители. Впрочем, что уж тут умалчивать… Дело в том, что это был ребенок не моего мужа. Словом, я избавилась от него, чтобы сохранить семью. И шестнадцать лет спустя, когда Слава получил паспорт и на всякий случай решил навести справки о своих пропавших родителях, все это выплыло наружу. Ну… сын мой отказался вернуться в семью, как вы догадываетесь. А Ника ничего об этом не знала. Она с детства считала, что когда-то во время войны у нее был брат, который умер совсем маленьким… Я ведь именно так объяснила старшей дочери исчезновение ребенка. Ей было тогда пять лет, и она могла бы заинтересоваться. Вот так. А недавно Ника узнала всю эту историю в подробностях… совершенно случайно и от постороннего человека.
Не глядя на Игнатьева, Елена Львовна подошла к серванту и достала из шкатулочки сигарету.
— Вот так, — повторила она, закуривая, и добавила с нервным смешком: — А мы с такой убежденностью отрицаем сверхъестественное. Древние, Дмитрий Павлович, были, пожалуй, не так уж глупы, придумывая свою Мойру… так, кажется, звалась у них богиня судьбы? Была ведь такая?
— Мойра? — рассеянно переспросил Игнатьев — Была, как же. И не одна, а целых три. Клото, Лахезис и Атропос…
Он крепко потер подбородок, глядя на лежащее перед ним Никино письмо.
— М-да… так вот оно что, оказывается, — пробормотал он, помолчав. — Ну, это, конечно, написано в состоянии аффекта. Можно понять. Шестнадцать лет, что вы хотите… В таком возрасте трудно прощать… ошибки. Особенно тем, кого любишь. Вот как будет дальше…
— А так и будет. — Елена Львовна нервным движением стряхнула пепел в хрустальную вазочку. — В шестнадцать лет не прощают, вы правы.
— Вообще-то, всякий аффект — штука преходящая. Позже, я уверен… Ника успокоится, захочет сама во всем разобраться. Но пока… Вы понимаете, я-то думал, что просто съезжу в этот… Новоуральск и уговорю Нику вернуться…
— Сомневаюсь, что вам это удастся, — Елена Львовна усмехнулась. — Я свою дочь немножко знаю.
— Да, теперь я тоже… не уверен. Я ведь не знал обстоятельств, а они, действительно… усложняют дело. Но все равно — мне думается, оно в конечном счете поправимо. Вопрос лишь в сроках. Я бы, пожалуй… на вашем месте… не стал форсировать события.
— Мы не можем их форсировать, даже если бы и захотели.
— Правильно, и не надо. Вы понимаете, нельзя сейчас сказать Нике — пустяки, дескать, возвращайся домой, ничего особенного не произошло… Произошло, к несчастью, очень многое, и Ника понимает это, что бы ей ни говорили. Ей понадобится время, Елена Львовна, какое-то время, чтобы все переосмыслить…
— Вы думаете, что когда-нибудь она сможет меня простить? — спросила Елена Львовна с той же горькой усмешкой; усмешка эта почему-то раздражала Игнатьева, казалась ему театральной, чуть ли не отработанной перед зеркалом.
— Дело же не в том, чтобы прощать, — сказал он с досадой. — При чем тут прощение! Я хочу сказать, что это, — он хлопнул ладонью по Никиной записке, — это же момент, взрыв, это не имеет протяженности во времени, понимаете?
Елена Львовна неопределенно передернула плечами. Игнатьев посидел, помолчал, потом глянул на часы и решительно поднялся.
— К сожалению, должен откланяться, — сказал он. — Мне еще нужно позаботиться о билете, я думаю вылететь сегодня же.
— Дмитрий Павлович, — сказала Елена Львовна, тоже вставая. — Позвоните мне, когда ваши планы выяснятся. Если самолет вылетает поздно, вы могли бы поужинать у нас и познакомиться с мужем. Я тем временем созвонюсь с ним и попрошу не задерживаться вечером. Вы не имеете ничего против?
— Да н-нет, в общем, — не совсем уверенно сказал Игнатьев. — Мне трудно пока сказать, когда я освобожусь… у меня еще дела здесь, не знаю, успею ли.
Никаких особенных дел у него не было, но ему не хотелось именно сегодня знакомиться еще и с Никиным отцом; мать ему определенно не понравилась. Впрочем, кто знает, отец может оказаться совсем другим человеком. Да и не совсем удобно уехать, не повидавшись.
— Впрочем, ничего, — сказал он. — Это неплохой вариант, я в самом деле позвоню вам часа через два и, если Иван Афанасьевич вечером будет дома, приеду. Договорились. Ну, а если он окажется занят, отложим знакомство до другого раза…
Вечером он снова позвонил у знакомой уже двери с сияющей на черном хромированной именной табличкой. Дверь тотчас же широко распахнулась, и благополучного вида пожилой мужчина радушным жестом пригласил его входить.
Пожалуй, именно этим — каким-то особым излучением благополучия — несколько ошеломил Игнатьева Никин отец в первую минуту знакомства. Таким же он оставался и в течение всего вечера. Мужчина должен держать себя в руках, это понятно, но по виду Ивана Афанасьевича вообще никак нельзя было догадаться, что в семье у этого человека происходит драма; Игнатьеву пришла даже в голову нелепая мысль, что Елена Львовна ни словом не обмолвилась мужу об их утреннем разговоре и тот считает его — Игнатьева — ничего не знающим и ни о чем не догадывающимся. Он вел себя любезно и непринужденно, расспрашивал о летних раскопках, упомянул о посещении Помпеи во время последней итальянской командировки — его посылали вести переговоры с фирмой «Ансальдо» — и, когда Елена Львовна вышла из комнаты, сказал, понизив голос и посмеиваясь, что некоторые помпейские изображеньица… это просто черт знает что, а еще говорят о безнравственности двадцатого века… любопытства ради стоило бы привезти домой несколько снимков — ему предлагали отличные цветные диапозитивы, — но он просто не рискнул, все-таки в доме подрастающая дочь…
— Да, — сказал он тут, вдруг посерьезнев, и подлил коньяку Игнатьеву и себе. — Жаль, Дмитрий Палыч, что познакомиться нам пришлось в такой неудачный момент… жена мне сказала, что вы в курсе нашей… семейной проблемы.
— Да, — коротко сказал Игнатьев. — Это жаль.
— Дети, дети, — покряхтел Иван Афанасьевич. — Вроде ведь и живешь только для них, а они вот тебе… возьмет вдруг пигалица да такого даст дрозда, что только за голову схватишься.
Игнатьев, согревая в руке рюмку и взбалтывая коньяк круговыми движениями, подумал, что в данном случае дрозда дали скорее родители, а по отцу никак не скажешь, что его тянет хвататься за голову.
— Ну, видите ли, — сказал он, — к поступку Ники это, мне кажется, не совсем подходит. Она ведь не из озорства уехала.
— Да я понимаю, понимаю, — поспешно согласился Ратманов. — Но возраст есть возраст, никуда от этого не деться. Будь она постарше, поумнее…
Из кухни с подносом в руках вернулась Елена Львовна, и он не окончил фразу, заговорив после короткой паузы о чем-то другом. Супруги явно не хотели говорить с ним на эту тему в присутствии друг друга, и, когда за столом находились все трое, разговор шел о вещах посторонних. Это создавало для Игнатьева какую-то особую, напряженную и фальшивую обстановку, и он уже ругал себя за то, что принял приглашение Елены Львовны. Впрочем, познакомиться так или иначе было необходимо.
К счастью, он с самого начала предупредил хозяев, что должен будет уйти не позже половины десятого — чтобы успеть к автобусу «Аэрофлота». Когда подошло время, Ратманов сказал, что выйдет вместе с ним — проветриться перед сном.
— Боюсь, такси сейчас не поймать, — сказал он, когда они вышли из дома. — А сам я теперь за руль после рюмки не сажусь — недавно чуть не попал в плохую историю, еле вывернулся…
— Ну что вы, — сказал Игнатьев. — Зачем же вам беспокоиться, я отлично доберусь. Тут ведь должно быть метро?
— Это идея, — одобрил Ратманов. — Станция «Университет» тут недалеко, Кировско-Фрунзенская линия — прямо в центр, без всяких пересадок. Прогуляемся, в самом деле, время у вас еще есть… Кстати, и побеседуем без помех, а то вечер просидели, а поговорить не поговорили…
— Да, — сказал Игнатьев, — я иначе представлял себе нашу встречу. Сегодня у меня сложилось впечатление, что вы и Елена Львовна просто избегали говорить со мной о Нике, хотя естественно было говорить именно о ней… раз уж так все случилось.
— Вы должны понять, Дмитрий Палыч. Просто понять! Нам с женой трудно говорить об этом в присутствии друг друга… Тут и подход у каждого свой, и какие-то взаимные обиды, что ли… каждый считает другого более виновным в том, что случилось, все этим и объясняется. Жена только сказала мне, что говорила уже с вами на эту тему… ну, а при мне продолжать разговора не захотела. А я тоже не хотел при ней. Вот так, Дмитрий Палыч, получается иной раз между супругами… дело житейское, что уж тут. Вы-то этого не знаете… не были еще женаты?
— Нет.
— Так-так… А вообще подумываете? В принципе?
— В принципе я был бы счастлив, если бы Ника когда-нибудь согласилась стать моей женой.
Они только что свернули за угол, укрывшись от ветра; здесь было тихо, безлюдный Ломоносовский проспект пустынно раскинулся перед ними, и последние слова Игнатьева прозвучали в этой тишине так громко и вызывающе, что он испугался, словно услышал их со стороны и только теперь оценил весь их кощунственный смысл.
— Именно когда-нибудь, — буркнул он торопливо. — Прошу понять меня правильно. Я прекрасно знаю, что десятиклассницы замуж не выходят.
— Выходят, еще как выходят, — заверил Ратманов. — Десятиклассницей ей, кстати, не так уж долго осталось и быть. Вы извините за прямоту, Дмитрий Палыч, я ведь по-отцовски. Просто, понимаете, когда Ника вернулась этим летом из Крыма и призналась матери, что встретила там кого-то… мы с женой значения сперва не придали. Ну, встретила и встретила, мало ли что девчонке в голову взбредет… Тем более она так вас аттестовала — крупный ученый, кандидат наук, — почему-то нам с женой представлялся товарищ более солидный, ха-ха-ха, вы понимаете, солидный именно по возрасту, не в каком-нибудь другом смысле. И мы, естественно, допустить и мысли не могли, что может возникнуть что-то серьезное между таким солидным товарищем и нашей, понимаете ли, пигалицей. А потом, смотрим, переписка продолжается, да еще телефонные разговоры пошли — нет, думаю, тут дело серьезнее… В общем, я все это к тому, Дмитрий Палыч, что особенно приятно мне было сегодня с вами познакомиться. Конечно, я понимаю, с одного раза человека вроде бы и не узнать, но есть люди, понимаете ли, антипатичные, а есть… располагающие. И на людей, я должен сказать, у меня глаз наметан, — все-таки руководящая работа вырабатывает одно ценнейшее качество, понимаете ли, а именно — умение оценивать человека чуть ли не с первого взгляда. Какая-то, понимаете ли, интуиция особенная появляется на этот счет! И я вот сегодня как отец испытываю просто… как бы это выразиться поточнее… ну, просто этакое душевное успокоение!
Игнатьев пробормотал что-то в том смысле, что ему-то это весьма лестно; на самом деле ему было не столько лестно, сколько неловко, потому что и сейчас, как и тогда за столом, его не покидало ощущение какой-то фальши. Ощущение это было вполне определенным, хотя и не основывалось ни на чем конкретном. Так, штришки какие-то. Может быть, конечно, тут он был несправедлив; дело в том, что Никины родители ему определенно не понравились. Ни отец, ни мать — впрочем, та, по крайней мере, вызывала если не симпатию, то хотя бы жалость.
— …И я вам скажу попросту, честно и открыто, как привык, — продолжал Ратманов. — Дело, как говорится, ваше с Никой личное, но если оно у вас сладится к тому времени — заранее даю «добро». Вы, понятно, человек еще молодой, про дочку мою и говорить нечего, так что — в принципе — у каждого из вас есть еще впереди время искать свой, понимаете ли, идеал… да только ведь, Дмитрий Палыч, от добра, как говорится, добра не ищут. Раз уж так получилось, что встретились, понравились друг другу…
— Видите ли, — сказал Игнатьев решительно, — мы ни разу не говорили об этом с Никой так… конкретно. Боюсь, этот разговор несколько лишен смысла сейчас, в ее отсутствие. И в данной ситуации.
— Понимаю, понимаю! Мы ведь и не собираемся ничего решать, можно просто… парафировать для себя какие-то пункты принципиального соглашения. А что касается ситуации, Дмитрий Палыч, то она, на мой взгляд, не только не исключает возможность такого разговора, а напротив, делает его как раз очень своевременным…
Тон Ратманова почти неуловимо изменился: теперь, когда он произносил эти слова, из него почти исчезли нотки добродушно-отеческой, чуть хмельной умиленности и на смену им появился оттенок деловитый и весьма трезвый, почувствовалась какая-то внезапная и целеустремленная настойчивость.
— Я слушаю вас, — сдержанно сказал Игнатьев.
— Поясню свою мысль. Ситуация сложилась необычная, скандальная, если хотите, но для меня она еще и трагическая, Дмитрий Палыч, потому что я — отец. Вы меня понимаете? Дочь ушла из семьи, ушла решительно, хлопнув, так сказать, дверью и решив больше не возвращаться. Естественно, что тут, помимо обиды и… ну, и других прочих эмоций, возникает чувство тревоги — ну, а как она будет дальше? Дочь-то — что она будет делать? Вернуть ее силой — нельзя по закону, да и смысла нет, что бы это была за жизнь, посудите сами. А оставить одну, предоставить, так сказать, воле судьбы… согласитесь, не всякий отец на это пойдет! В таком случае естественно, мне кажется, обрадоваться тому, что у дочери нашелся друг, близкий человек, который сможет… ну, попросту позаботиться о ней!