Страница:
— Вот этого я тоже не могу понять, зачем вам понадобилось встретить ее таким подарком. Можете идти. А вы останьтесь, Ратманова.
Выждав, пока закроется дверь, Татьяна Викторовна встала, подошла к Нике и взяла ее за плечо.
— Ну? — спросила она. — Что с тобой происходит?
Ника быстро взглянула ей в глаза и снова отвела взгляд.
— Ничего, — ответила она негромко после паузы.
— Неправда, я ведь вижу. Ника, пойми — в юности мы иногда склонны преувеличивать масштабы своих бед, но в то же время самонадеянно думаем, что можем справиться в одиночку, не прибегая к помощи старших. Это один из парадоксов психологии шестнадцатилетних, и парадокс довольно опасный… Давай-ка сядем и поговорим как следует, я наконец хочу разобраться. Я вижу, с тобой последнее время неладно. Меня очень обеспокоила субботняя история. Когда директор сказал мне, что к нему поступила жалоба на двоих наших десятиклассников, я отнеслась к этому довольно спокойно… такие жалобы, к сожалению, не редкость. Но когда я узнала, что и ты «развлекалась» там вместе с ними…
Она сделала паузу и взглянула на Нику искоса. Та сидела по обыкновению очень прямо, сложив руки на коленях, и смотрела перед собой безучастным взглядом.
— Игорь меня не удивляет, — помолчав, продолжала Татьяна Викторовна. — Мальчишка, шалопай, что с него взять. Рената, к сожалению, тоже… Тут можно лишь удивляться, как она до сих пор не попала в какую-нибудь историю похуже. А вот ты, Ника, ты меня… испугала! Что же это такое, думаю, — если такая девочка, если даже она смогла оказаться в подобной компании, то чего ждать от других? Но потом я поняла, что тебя за эту дикую выходку нельзя судить так строго, как следовало бы — по первому впечатлению. Наверное, то, что я говорю это тебе, не очень педагогично… но мне сейчас хочется совершенно откровенно представить тебе ход своих мыслей — в надежде, не скрою, на ответную откровенность! Так вот, я уверена, что в нормальном состоянии ты не пошла бы на эту идиотскую вечеринку в незнакомый дом. Ведь не пошла бы, правда? С тобой что-то происходит, Ника, я это заметила уже давно; и меня, признаться, удивило, что твоя мама уехала в отпуск именно сейчас. Впрочем, тут есть и моя вина, мне следовало с ней поговорить…
Она встала и отошла к окну. За окном была осень — мокрый асфальт внизу, голые деревья в палисадничке за пустым кортом, мокрые крыши старого купеческого Замоскворечья и — дальше, правее — острая звонница, купола и филигранные кресты Вознесения в Кадашах. В воротах школьного двора, очевидно поджидая Нику, топталась все та же разношерстная компания — Андрей, Катюша Саблина со своим Питом; Игорь в какой-то радужной куртке и Рената, азартно размахивающая руками. Нет, с сыновьями все-таки проще…
— Когда твои возвращаются? — спросила Татьяна Викторовна, глядя в окно.
Ответа не последовало, она подняла брови и оглянулась. Ника сидела на том же месте, но теперь извернувшись боком, положив руки на спинку стула и уткнувшись в них лицом, вся сотрясаясь от судорожных и беззвучных рыданий. Татьяна Викторовна постояла секунду, потом подошла к двери, заперла ее и, вздохнув, села рядом с Никой.
— Ну? — спросила она, помолчав, и осторожно провела ладонью по ее спине. — Так что же все-таки случилось? Сердечные какие-нибудь неурядицы?
Ника отрицательно мотнула головой.
— Что-нибудь дома?
Ника заплакала сильнее, теперь уже навзрыд. А потом вдруг начала говорить — сбивчиво, торопливо, несвязно, захлебываясь слезами и сморкаясь. Татьяна Викторовна терпеливо слушала, не перебивая и не переспрашивая.
— Я все-таки не совсем поняла, — сказала она осторожно, когда Ника умолкла — У твоей мамы и раньше бывали такие приступы?
— Да нет же! — с отчаянием выкрикнула Ника, отбрасывая прилипшую к мокрой от слез щеке прядь волос. — Никогда, вы понимаете, никогда ничего подобного!
— Да, но… ты же понимаешь, Ника… всякая болезнь когда-то проявляется в первый раз, не правда ли? Особенно сердце — это, как правило, всегда внезапно.
— Но почему именно тогда? Почему именно при том разговоре? Почему мама с тех пор всегда избегает ос… оставаться со мной на… нае…
Так и не сумев договорить, Ника опять прижалась щекой к своим стиснутым на спинке стула пальцам и заплакала еще громче. Татьяна Викторовна пошла в учительскую, достала из аптечки валерьянку, накапала в стакан двадцать капель, потом подумала и добавила еще полпипетки, без счета.
— Что, до валерьяночки дошло дело? — жизнерадостно закричала вошедшая в учительскую следом за ней молоденькая преподавательница химии. — Правильно! Это они, паразиты, могут. У меня сегодня в химкабинете такую содому подняли — ну, думаю, сейчас всё!
— Леночка, не стоит называть учеников паразитами, — сказала Татьяна Викторовна, закрывая аптечку. — Если они это услышат, вам придется еще труднее. Кстати, поднимают обычно содом, окончание мужского рода. Содома — это итальянский художник, современник Рафаэля…
— А, ну точно! — закричала Леночка еще жизнерадостней. — Который Сикстинку нарисовал? Точно!
Когда Татьяна Викторовна вернулась в Ленинскую комнату, Ника уже не плакала. Она послушно выпила валерьянку, утерла глаза скомканным платочком.
— Ника, — сказала Татьяна Викторовна, помолчав. — А что, собственно, так пугает тебя во всей этой истории? Ты… думаешь, что родители скрывают от тебя что-то?
— Да.
— Ну… допустим. Ника, у взрослых людей могут быть какие-то свои… тайные воспоминания, подчас очень тяжелые, которыми они предпочитают не делиться с детьми. Не забывай, ты еще очень-очень молода, для матери ты еще ребенок самый настоящий… родители ведь не всегда улавливают эту очень неопределенную возрастную грань, за которой их сын или дочь вдруг перестают быть детьми. Может быть, твоя мама просто считает, что еще рано посвящать тебя в какие-то свои дела…
— Она боится, — сказала Ника каким-то угасшим голосом. — Это совсем другое дело.
— Если боится, то — согласна — другое. Но, видишь ли…
— Татьяна Викторовна…
— Да?
— Я должна сказать это вам. Сначала я думала, что не смогу сказать этого никому и никогда. Но сейчас я просто боюсь сойти с ума, если… не скажу. Потому что я думаю об этом все время и… в общем…
Она помолчала, глядя в тусклое от непогоды окно, потом снова заговорила тем же невыразительным и неестественно спокойным голосом:
— Вы помните, я когда была у вас в прошлом году… еще мы с Андреем ходили в музей, а вечером собирались в театр… я вам тогда рассказывала о своей семье и сказала, что… у меня был братик. Его звали Славиком. Он умер… совсем маленьким, в эвакуации. Он и родился там. Мама со Светкой долго жили на Урале, почти всю войну, они вернулись уже только после войны. Так вот, мне всегда говорили, что Славик умер там в сорок третьем году. А я думаю, что вот этот человек — о котором рассказал водолаз — это и есть мой брат. Что он совсем не умер тогда. И что это мама сдала его тогда в детдом.
Тут уж Татьяна Викторовна испугалась по-настоящему.
— Ника, опомнись, — сказала она негромко. — Опомнись, что ты выдумываешь…
— Я не выдумываю… И пожалуйста, не надо со мной так. Я уже три недели хочу опомниться и не могу — не могу, понимаете, не могу! Я вообще не могу так больше! Я просто пойду и найду того человека, который рассказывал Грибову, и спрошу — как звали его приятеля там, на Урале. Этого… Ратманова! И я вам сразу хочу сказать, Татьяна Викторовна: если окажется, что это действительно мой брат, то я покончу с собой.
Татьяна Викторовна долго молчала.
— Ника, послушай, — сказала она наконец. — Я начала говорить с тобой как со взрослой девушкой. Будем продолжать разговор на этом же уровне, хорошо? Так вот, я знаю, что бывают положения, когда мысль о самоубийстве как о единственно возможном выходе может прийти в голову даже психически здоровому человеку. Но для этого, видишь ли, нужны… очень серьезные мотивы. По-настоящему серьезные. Скажи, почему эта мысль пришла в голову тебе?
— Вот потому!
— Ника, это не ответ.
— Потому что для чего тогда жить, если нельзя никому верить и если вообще может быть такое…
— Что именно — «такое»?
— Вот такое. Ложь, жестокость… Понимаете?
— Нет, не понимаю. Ты что же, не знала до сих пор — хотя бы из книг, — что в жизни есть и ложь, и жестокость, и еще более страшные вещи? Или все дело в том, что до сих пор они не касались тебя лично?
— Вас, Татьяна Викторовна, они тоже не коснулись, иначе вы не говорили бы об этом так… так спокойно! Ах, подумаешь, в жизни есть и еще более страшные вещи! Это у вас теоретические рассуждения. Вообще, в принципе!
— О, нет, — Татьяна Викторовна покачала головой. — Я, Ника, принадлежу к поколению, чье знакомство со страшной стороной жизни никак не назовешь теоретическим. Я в твоем возрасте попала в оккупацию — одна, без старших — и последний год войны провела в Германии, в концлагерях. Так что, поверь, кое-что и меня «коснулось». И я вот что хочу тебе сказать: отчаяться в жизни оттого только, что в мире есть зло, — глупо. Просто глупо, понимаешь? Зло всегда было, есть и будет, и от этого никуда не деться. А отчаяться и опустить руки при встрече с частным, конкретным проявлением зла — это трусость, Ника. И… предательство, если хочешь… потому что в трусости всегда есть элемент предательства. При встрече со злом человек просто не имеет права прятаться… даже в собственную смерть. Понимаешь?
— Это все опять… рассуждения. И вообще, при чем тут концлагери — это же совсем другое! Мы с мамой были такими друзьями, я так ей верила…
— Ника, послушай, — терпеливо сказала Татьяна Викторовна. — Прежде всего, я уверена, — я совершенно уверена! — что все не так плохо и что многое тут следует отнести за счет твоих расстроенных нервов. Но предположим — ты права, в вашей семье действительно произошла когда-то эта трагедия и твоей маме пришлось отдать ребенка. Почему она это сделала? Ты ведь не знаешь обстоятельств, а они могли быть какими угодно… особенно в то время! Постарайся их выяснить — это первый совет, который я могу тебе дать. Поговори с мамой, Ника. Возьми и поговори с ней прямо и открыто — ты ведь уже действительно взрослая. А к этому человеку, который тебе рассказал, ходить пока не нужно. Не предпринимай ничего до приезда родителей — наберись терпения, в конце концов это еще каких-нибудь две недели. И чем выяснять что-то окольными путями, спроси просто у мамы. Поверь, Ника, так будет лучше. Одно дело — узнать голый факт, а другое — увидеть его, так сказать, в контексте, со всеми сопутствовавшими ему обстоятельствами. Понимаешь?
— Да, — ответила Ника безучастно. — Мне можно идти, Татьяна Викторовна?
— Ступай, конечно, уже поздно. Поезжай домой и постарайся поменьше думать обо всем этом до маминого приезда. Да, одну минутку! С этим сочинением. Можешь написать его дома и сдать завтра, договорились? Ты же понимаешь, как это опасно — двойка в завершающем году! Весной будешь жалеть, что не исправила ее вовремя…
Господи, весной, думает Ника, спускаясь по лестнице. Нет у нее других забот — думать о том, что будет весной. Все-таки они удивительный народ, взрослые. «Постарайся поменьше думать до маминого приезда», какое мудрое цэу. Господи, хоть бы умереть в самом деле…
На улице мелкий ледяной дождь, четыре часа, по кривым переулкам Замоскворечья начинают расползаться хмурые октябрьские сумерки. Ника идет не разбирая дороги, сворачивает за угол — кажется, это Климентовский. У церкви ее догоняют торопливые шаги.
— Извини, я за тобой шел от школы, — говорит Андрей. — У тебя было такое лицо, когда ты вышла…
— Нет, ничего, — отзывается она, не глядя на него.
— Ника… у тебя какие-нибудь неприятности? Дело в том, что… мама спрашивала меня на прошлой неделе, не знаю ли я, что с тобой…
— Ох, слушай, не начинай еще и ты! — обрывает она, едва сдерживаясь.
— Я ничего не начинаю. Просто хотел спросить, не могу ли чем-нибудь тебе помочь…
— Нет! Ты мне ничем не можешь помочь, и не провожай меня, и вообще оставьте вы меня все в покое! Оставьте — меня — в покое!!
Какая-то прохожая в плаще с капюшоном оглядывается на Нику, та ускоряет шаги, почти бежит. У станции метро она поворачивает обратно. Впрочем, бежать незачем, ее никто не преследует. Туман в переулках еще плотнее, тускло тлеют первые фонари, наступил час пик, и троллейбусы на Полянке едва ползут, осевшие до самого асфальта и разбухшие от пассажиров, которые гроздьями торчат из незакрывающихся дверей. У Ники от голода и усталости подгибаются ноги, она входит в полуподвальную закусочную — низкую, душную, пропитанную запахами мокрых плащей и скверной еды, — берет два стакана кофе с какими-то пирожками и ест стоя у шаткого мраморного столика. Нужно что-то решать, но голова совершенно не работает, совершенно, и думается все время о всякой ерунде, лезут глупые вопросы — например, произойдет ли короткое замыкание, если троллейбус осядет еще больше и коснется земли своим железным кузовом; или откуда взялась десятка, которую она обнаружила в кошельке, когда платила за кофе. Впрочем, с десяткой все ясно — это на покупки, Дина Николаевна поручала что-то купить, даже записывала на бумажке. А вот как с троллейбусом? В Марьину Рощу идет тринадцатый, от «Детского мира». Нет, все-таки, наверное, не замкнет, у него ведь сверху два контакта; да, но у трамвая один, и не замыкает, значит с двумя должен замкнуть? Непонятно как-то. И что она скажет, когда приедет? Как она объяснит, зачем ей сведения о том Ратманове?
Ника мучительно пытается припомнить весь разговор с Грибовым. Беда в том, что начало ей не запомнилось; история заинтересовала ее не сразу, и очень может быть, что она пропустила мимо ушей что-то очень важное, что было сказано вначале. Этот мальчик начал разыскивать родных, получив паспорт. Примерно десять лет назад, в пятьдесят девятом или шестидесятом. Сама она еще не ходила в школу, Светка училась в университете — постой… Что он сказал, Грибов? Родителей мальчик нашел, но при этом вскрылась история его «сиротства», и он отказался вернуться. Да-да, это было именно так. Но если в семье случилось такое, то Светка не могла не знать — не услышать чего-то, не догадаться…
Нет, Светка знала, думает Ника, холодея. От этой новой мысли голова тоже становится холодной и ясной, начинает работать с пугающей отчетливостью Память, словно электронный компьютер, безошибочно отбирающий нужную информацию из огромного потока ненужной, начинает услужливо выдавать ей факт за фактом, вернее это даже не факты, а только какие-то их обломки; но она-то знает, как безошибочно можно восстановить амфору из черепков, целое — из фрагментов, истину — из намеков… У них в семье всегда старательно избегали разговоров о войне, особенно об эвакуации, — просто потому, что это тяжелая тема? Да, но с войной у всех связаны тяжелые воспоминания, почти у всех погиб кто-то из близких, и однако все вспоминают! У бабы Кати погибли на фронте муж, оба брата и трое сыновей, однако она о них говорит, постоянно вспоминает, и это естественно… А почему у них не сохранилось ни одной вещички Славика — ни чепчика, ни распашонки? Даша из «Хождения по мукам» чуть не сошла с ума, когда умер ее ребенок, но хранила чепчик, да и все что-то хранят как память… И то, как мама однажды прикрикнула на нее, когда она начала приставать с расспросами об умершем братике; и то, как однажды папа, подвыпив с гостями, шутливо жаловался на то, что у него «одни девки», и те его странные слова за столом в день приезда Светки, когда он вспомнил, как гонял по Германии на машине, не думая об опасности, — «терять было нечего, молодой, без семьи», — но ведь дома его ждали жена и дочь? Или у него в сорок пятом году были какие-то основания не считать их своей семьей? Да, все это мелочи, казалось бы, черепки, но сейчас они громоздятся стеной, замыкая вокруг нее кольцо страшной очевидности…
Ника выходит из закусочной, долго стоит на троллейбусной остановке и, пропустив две переполненные, забирается наконец в относительно свободную «восьмерку». Через четверть часа ей, полузадушенной и с оттоптанными ногами, удается выдраться из троллейбуса у Консерватории; дальше она идет по тихой улице Станкевича, сворачивает на Горького, доходит до Моссовета и решительно поворачивает обратно — к светящемуся сквозь туман глобусу Центрального телеграфа. Сначала она звонит домой предупредить дуэнью, что задержится. Потом идет в главный зал и заказывает срочный разговор с Новосибирском.
Возвращается она поздно. Дина Николаевна уже начала было волноваться, однако успокоилась, узнав, что Ника выполняла важное общественное поручение по комсомольской линии.
— Ложись скорее спать, — говорит она, — у тебя ужасно утомленный вид. Впрочем, я в твои годы вообще не спала. Помню, когда начиналась сплошная коллективизация, нас однажды всех вызывают ночью в райком и…
— Извините, Дина Николаевна, — вежливо говорит Ника. — Я чуть не забыла — мы едем на картошку, дней на десять.
— На картошку — сейчас?
— Д-да, кажется, ее нужно… перебирать, что ли, я не совсем поняла.
— Как странно! Ну что ж, раз посылают, значит надо. Когда ты едешь?
— Наверное, завтра, то есть определенно завтра, да. Сразу после школы. И вот я не знаю, стоит ли вам беспокоиться, приезжать сюда вечером…
— Да нет, зачем же, — задумчиво говорит Дина Николаевна. — Зачем же мне в такую даль, я ведь каждый день после работы еду навестить кота — соседи-то его кормят, но все равно ему без меня тоскливо, — так я уж тогда завтра дома и останусь. Ну, а ты позвонишь мне, если что-нибудь изменится.
— Разумеется, Дина Николаевна, я вам тотчас же позвоню.
Потом она долго лежит без сна, перебирая в памяти разговор со Светкой. Она сейчас удивительно спокойна, только вот почему-то не спится; даже странно, что несколько часов назад она могла истерически рыдать перед преподавательницей, могла накинуться на ни в чем не повинного Андрея. Ну да, тогда она еще волновалась, потому что еще ничего не было известно толком, а теперь что ж волноваться… теперь все предельно ясно. В один миг она потеряла все — все решительно. Мать, сестру, любимого. Его она тоже потеряла, потому что она не может ни рассказать ему такое о своей матери, ни скрыть этого. Лгать умолчанием, как лгали все эти годы ей?
Светка, конечно, смотрит на это иначе. Когда она спросила, знает ли Юрка, в трубке раздался смешок. «Лягушонок милый, это не из тех фамильных преданий, которыми супруги могут уютно обмениваться у камина, тебе не кажется?» Откуда у нее этот цинизм, эта жестокость… Впрочем, гены. «Где он сейчас? Надо полагать, работает в этом своем Новоуральске, — я, признаться, последнее время не интересовалась…» Она не интересовалась! Еще бы, зачем интересоваться жизнью брата, когда вокруг столько приятного — поездки на конгрессы, диссертация…
Она лежит без сна, в комнате тихо, где-то в стене негромко урчит водопроводная труба, по потолку изредка уже пробегают отсветы фар, запоздалые машины спешат куда-то — может быть, во Внуково, может быть, к симферопольскому самолету. Хотя вряд ли есть такие поздние рейсы — среди ночи. Да и кто сейчас полетит в Крым… там теперь тоже пусто и холодно, как и во всем мире.
Просыпается она очень рано, невыспавшаяся, с тяжелой головой, заставляет себя принять холодный душ и сесть за работу. Нужно написать это сочинение, раз уж она обещала; ей самой совершенно безразлично, но если Татьяна Викторовна хочет… Впрочем, работается ей, против ожидания, легко: тема живая, Маяковский все-таки, к тому же под рукой есть четвертый том Литературной энциклопедии. Закончив, Ника выключает настольную лампу и раздергивает шторы — над Ленинским проспектом встает ледяной туманный рассвет. Суббота, одиннадцатое октября.
Только войдя в класс, Ника вспоминает, что не приготовила ни одного урока, но это ее не волнует. На большой переменке она отдает Татьяне Викторовне сочинение; благополучно сходит и с неприготовленными уроками — никто ее в этот день не спрашивает, только на химии случается казус. К химии в десятом «А» относятся легко, это любимый предмет, особенно у мальчишек, потому что жизнерадостная молодая химичка по прозвищу Ленка-Енка прочно удерживает школьный рекорд по мини-юбкам.
— Так что, Ратманова, — бодро спрашивает рекордсменка, — отвечать будем?
— Не думаю, — говорит Ника, не вставая (на уроках Ленки-Енки это не принято).
— У меня вопрос, — басит Женька Карцев. — Лен-Иванна, что это за мода, говорят, новая появилась на Западе, макси?
— А ты, знаешь, поменьше насчет моды интересуйся, — парирует Ленка-Енка. — На тройках еле вылазишь, а туда же!
— Лен-Иванна! — взывает кто-то с задних парт. — А у кого пятерки, можно интересоваться модами?
— Ну, хватит! — кричит Ленка-Енка, стуча по столу карандашом. — Давай, Ратманова, давай, не тяни резину! На сегодня были ароматические углеводороды. Чего ты о них знаешь, выкладывай быстренько!
— Я о них совершенно ничего не знаю, — говорит Ника очень спокойно. — Духи какие-нибудь?
— Ты чего, не учила, что ли?
— Да, не учила.
— Понятно, — говорит Ленка-Енка почти с восхищением. — Ты что же это себе воображаешь, Ратманова, органику за тебя на выпускных кто сдавать будет, Менделеев?
— Едва ли.
— Вот и я тоже думаю, что едва ли он за тебя будет сдавать. Значит, так, Ратманова: оценку я тебе выставлять сейчас не буду, в общем-то мне из-за вас в двоечницах ходить тоже неохота, поэтому я тебя не спрашивала и ты мне не отвечала, ясно? А к следующему уроку выдашь мне все это как из пушки. Вот так!
— Ладно, — рассеянно говорит Ника, продолжая листать «Курьер».
На большой перемене, в буфете, она подходит к Питу.
— Послушай, ты после уроков занят?
— После пятого у меня факультатив по математике, а потом ничего. А что такое?
— Пит, приезжай, когда освободишься, вытащи мне магнитофон. Помнишь, ты в прошлом году вмонтировал его в ящик письменного стола…
— Помню, конечно. А зачем вытаскивать — поломался, что ли?
— Я его хочу продать, Пит, только ты, пожалуйста, никому не говори. Понимаешь?
Пит смотрит на нее удивленно.
— Что, у тебя… случилось что-нибудь?
— Пит, ну, это долго рассказывать, и вообще я не могу сейчас об этом. Мне нужно срочно продать магнитофон, поэтому, если можешь, приди и вытащи его из этого ящика.
— Ну, хорошо… я-то вытащу, это минутное дело… А куда ты его хочешь, в комиссионку?
— Наверное, куда же еще можно…
— Погоди, погоди… Слушай, у тебя же, помнится, какой-то фантастический маг — «Филипс», да?
— «Грундиг».
— Точно, это у Витьки Звягинцева «Филипс»… Знаешь, Ник, тебя ведь в комиссионке обдерут. У меня есть парень, который купит с ходу. Сколько ты за него хочешь?
— Понятия не имею, я ведь его не покупала.
— Вот что, — решительно говорит Пит, — я приду часам к пяти и приведу этого парня. Он даст настоящую цену. Только ты молчи, а договариваться буду я…
Они беседуют, продвигаясь вместе с очередью вдоль стеклянного прилавка, потом Ника берет свой завтрак и оглядывается с тарелкой в руках. Андрей сидит в дальнем углу, рядом с ним за столиком никого нет. Она подходит и садится на пружинящий алюминиевый стул.
— Андрей, я должна извиниться перед тобой, — говорит она, не поднимая глаз от голубого пластика столешницы. — Пожалуйста, прости меня…
— Я не сержусь, — отвечает он. — Я понимаю, что на тебя нельзя сердиться… сейчас. С тобой ведь что-то происходит, я тоже вижу. Поэтому я и хотел вчера…
— Мне очень жаль, Андрей, что я не… не смогла ответить тебе иначе.
— Не нужно об этом, — говорит он твердым мужским голосом.
Из школы она едет в центр. Оказывается, купить билет на поезд не так просто, в городских кассах в здании «Метрополя» давка, очереди, и вообще выясняется, что здесь только предварительная продажа. Нужно ехать на Ярославский вокзал. Там тоже очереди и тоже давка, окошек много, ничего нельзя понять, к справочной протолкаться еще труднее, чем к билетной кассе. Но в конце концов что-то проясняется, Нике указывают нужную очередь, она терпеливо стоит и наконец оказывается перед полукруглым вырезом в стеклянной стенке кассы.
— Пожалуйста, один билет на сто сорок второй поезд, до Новоуральска, — говорит она робко, просовывая в окошечко деньги.
— На сто сорок второй только плацкартные.
— Да-да, пожалуйста, все равно…
Кассирша шелестит бумажками, лязгает ножницами, что-то пишет. Качнувшись, мягко щелкает компостер.
— Сдачу возьмите, — говорит кассирша. — Билет. Посадочный. А это за постельное белье. Отправление в ноль пятьдесят. Следующий!
Ника едва успевает вернуться домой к пяти часам, почти следом за нею приезжает Пит с каким-то незнакомцем в импортном нейлоновом пальто. Пит вытаскивает магнитофон, они долго возятся с ним в столовой, пробуют запись, воспроизведение, о чем-то спорят; Ника тем временем сидит в своей комнате, не в силах ни за что взяться, охваченная страшной, обморочной слабостью. Нужно собираться, решать, что брать с собой, но как можно собраться за несколько часов, если уезжаешь на всю жизнь…
— Ник, послушай, — огорченным шепотом говорит Пит, войдя в комнату. — Он не дает больше трехсот пятидесяти, я не знаю, что делать…
— Продавай, разумеется!
— Понимаешь, я был уверен, что возьму четыреста…
— Чепуха, Пит, триста пятьдесят — это отлично. Только, пожалуйста, пусть он поскорее уходит, я себя плохо чувствую…
Выждав, пока закроется дверь, Татьяна Викторовна встала, подошла к Нике и взяла ее за плечо.
— Ну? — спросила она. — Что с тобой происходит?
Ника быстро взглянула ей в глаза и снова отвела взгляд.
— Ничего, — ответила она негромко после паузы.
— Неправда, я ведь вижу. Ника, пойми — в юности мы иногда склонны преувеличивать масштабы своих бед, но в то же время самонадеянно думаем, что можем справиться в одиночку, не прибегая к помощи старших. Это один из парадоксов психологии шестнадцатилетних, и парадокс довольно опасный… Давай-ка сядем и поговорим как следует, я наконец хочу разобраться. Я вижу, с тобой последнее время неладно. Меня очень обеспокоила субботняя история. Когда директор сказал мне, что к нему поступила жалоба на двоих наших десятиклассников, я отнеслась к этому довольно спокойно… такие жалобы, к сожалению, не редкость. Но когда я узнала, что и ты «развлекалась» там вместе с ними…
Она сделала паузу и взглянула на Нику искоса. Та сидела по обыкновению очень прямо, сложив руки на коленях, и смотрела перед собой безучастным взглядом.
— Игорь меня не удивляет, — помолчав, продолжала Татьяна Викторовна. — Мальчишка, шалопай, что с него взять. Рената, к сожалению, тоже… Тут можно лишь удивляться, как она до сих пор не попала в какую-нибудь историю похуже. А вот ты, Ника, ты меня… испугала! Что же это такое, думаю, — если такая девочка, если даже она смогла оказаться в подобной компании, то чего ждать от других? Но потом я поняла, что тебя за эту дикую выходку нельзя судить так строго, как следовало бы — по первому впечатлению. Наверное, то, что я говорю это тебе, не очень педагогично… но мне сейчас хочется совершенно откровенно представить тебе ход своих мыслей — в надежде, не скрою, на ответную откровенность! Так вот, я уверена, что в нормальном состоянии ты не пошла бы на эту идиотскую вечеринку в незнакомый дом. Ведь не пошла бы, правда? С тобой что-то происходит, Ника, я это заметила уже давно; и меня, признаться, удивило, что твоя мама уехала в отпуск именно сейчас. Впрочем, тут есть и моя вина, мне следовало с ней поговорить…
Она встала и отошла к окну. За окном была осень — мокрый асфальт внизу, голые деревья в палисадничке за пустым кортом, мокрые крыши старого купеческого Замоскворечья и — дальше, правее — острая звонница, купола и филигранные кресты Вознесения в Кадашах. В воротах школьного двора, очевидно поджидая Нику, топталась все та же разношерстная компания — Андрей, Катюша Саблина со своим Питом; Игорь в какой-то радужной куртке и Рената, азартно размахивающая руками. Нет, с сыновьями все-таки проще…
— Когда твои возвращаются? — спросила Татьяна Викторовна, глядя в окно.
Ответа не последовало, она подняла брови и оглянулась. Ника сидела на том же месте, но теперь извернувшись боком, положив руки на спинку стула и уткнувшись в них лицом, вся сотрясаясь от судорожных и беззвучных рыданий. Татьяна Викторовна постояла секунду, потом подошла к двери, заперла ее и, вздохнув, села рядом с Никой.
— Ну? — спросила она, помолчав, и осторожно провела ладонью по ее спине. — Так что же все-таки случилось? Сердечные какие-нибудь неурядицы?
Ника отрицательно мотнула головой.
— Что-нибудь дома?
Ника заплакала сильнее, теперь уже навзрыд. А потом вдруг начала говорить — сбивчиво, торопливо, несвязно, захлебываясь слезами и сморкаясь. Татьяна Викторовна терпеливо слушала, не перебивая и не переспрашивая.
— Я все-таки не совсем поняла, — сказала она осторожно, когда Ника умолкла — У твоей мамы и раньше бывали такие приступы?
— Да нет же! — с отчаянием выкрикнула Ника, отбрасывая прилипшую к мокрой от слез щеке прядь волос. — Никогда, вы понимаете, никогда ничего подобного!
— Да, но… ты же понимаешь, Ника… всякая болезнь когда-то проявляется в первый раз, не правда ли? Особенно сердце — это, как правило, всегда внезапно.
— Но почему именно тогда? Почему именно при том разговоре? Почему мама с тех пор всегда избегает ос… оставаться со мной на… нае…
Так и не сумев договорить, Ника опять прижалась щекой к своим стиснутым на спинке стула пальцам и заплакала еще громче. Татьяна Викторовна пошла в учительскую, достала из аптечки валерьянку, накапала в стакан двадцать капель, потом подумала и добавила еще полпипетки, без счета.
— Что, до валерьяночки дошло дело? — жизнерадостно закричала вошедшая в учительскую следом за ней молоденькая преподавательница химии. — Правильно! Это они, паразиты, могут. У меня сегодня в химкабинете такую содому подняли — ну, думаю, сейчас всё!
— Леночка, не стоит называть учеников паразитами, — сказала Татьяна Викторовна, закрывая аптечку. — Если они это услышат, вам придется еще труднее. Кстати, поднимают обычно содом, окончание мужского рода. Содома — это итальянский художник, современник Рафаэля…
— А, ну точно! — закричала Леночка еще жизнерадостней. — Который Сикстинку нарисовал? Точно!
Когда Татьяна Викторовна вернулась в Ленинскую комнату, Ника уже не плакала. Она послушно выпила валерьянку, утерла глаза скомканным платочком.
— Ника, — сказала Татьяна Викторовна, помолчав. — А что, собственно, так пугает тебя во всей этой истории? Ты… думаешь, что родители скрывают от тебя что-то?
— Да.
— Ну… допустим. Ника, у взрослых людей могут быть какие-то свои… тайные воспоминания, подчас очень тяжелые, которыми они предпочитают не делиться с детьми. Не забывай, ты еще очень-очень молода, для матери ты еще ребенок самый настоящий… родители ведь не всегда улавливают эту очень неопределенную возрастную грань, за которой их сын или дочь вдруг перестают быть детьми. Может быть, твоя мама просто считает, что еще рано посвящать тебя в какие-то свои дела…
— Она боится, — сказала Ника каким-то угасшим голосом. — Это совсем другое дело.
— Если боится, то — согласна — другое. Но, видишь ли…
— Татьяна Викторовна…
— Да?
— Я должна сказать это вам. Сначала я думала, что не смогу сказать этого никому и никогда. Но сейчас я просто боюсь сойти с ума, если… не скажу. Потому что я думаю об этом все время и… в общем…
Она помолчала, глядя в тусклое от непогоды окно, потом снова заговорила тем же невыразительным и неестественно спокойным голосом:
— Вы помните, я когда была у вас в прошлом году… еще мы с Андреем ходили в музей, а вечером собирались в театр… я вам тогда рассказывала о своей семье и сказала, что… у меня был братик. Его звали Славиком. Он умер… совсем маленьким, в эвакуации. Он и родился там. Мама со Светкой долго жили на Урале, почти всю войну, они вернулись уже только после войны. Так вот, мне всегда говорили, что Славик умер там в сорок третьем году. А я думаю, что вот этот человек — о котором рассказал водолаз — это и есть мой брат. Что он совсем не умер тогда. И что это мама сдала его тогда в детдом.
Тут уж Татьяна Викторовна испугалась по-настоящему.
— Ника, опомнись, — сказала она негромко. — Опомнись, что ты выдумываешь…
— Я не выдумываю… И пожалуйста, не надо со мной так. Я уже три недели хочу опомниться и не могу — не могу, понимаете, не могу! Я вообще не могу так больше! Я просто пойду и найду того человека, который рассказывал Грибову, и спрошу — как звали его приятеля там, на Урале. Этого… Ратманова! И я вам сразу хочу сказать, Татьяна Викторовна: если окажется, что это действительно мой брат, то я покончу с собой.
Татьяна Викторовна долго молчала.
— Ника, послушай, — сказала она наконец. — Я начала говорить с тобой как со взрослой девушкой. Будем продолжать разговор на этом же уровне, хорошо? Так вот, я знаю, что бывают положения, когда мысль о самоубийстве как о единственно возможном выходе может прийти в голову даже психически здоровому человеку. Но для этого, видишь ли, нужны… очень серьезные мотивы. По-настоящему серьезные. Скажи, почему эта мысль пришла в голову тебе?
— Вот потому!
— Ника, это не ответ.
— Потому что для чего тогда жить, если нельзя никому верить и если вообще может быть такое…
— Что именно — «такое»?
— Вот такое. Ложь, жестокость… Понимаете?
— Нет, не понимаю. Ты что же, не знала до сих пор — хотя бы из книг, — что в жизни есть и ложь, и жестокость, и еще более страшные вещи? Или все дело в том, что до сих пор они не касались тебя лично?
— Вас, Татьяна Викторовна, они тоже не коснулись, иначе вы не говорили бы об этом так… так спокойно! Ах, подумаешь, в жизни есть и еще более страшные вещи! Это у вас теоретические рассуждения. Вообще, в принципе!
— О, нет, — Татьяна Викторовна покачала головой. — Я, Ника, принадлежу к поколению, чье знакомство со страшной стороной жизни никак не назовешь теоретическим. Я в твоем возрасте попала в оккупацию — одна, без старших — и последний год войны провела в Германии, в концлагерях. Так что, поверь, кое-что и меня «коснулось». И я вот что хочу тебе сказать: отчаяться в жизни оттого только, что в мире есть зло, — глупо. Просто глупо, понимаешь? Зло всегда было, есть и будет, и от этого никуда не деться. А отчаяться и опустить руки при встрече с частным, конкретным проявлением зла — это трусость, Ника. И… предательство, если хочешь… потому что в трусости всегда есть элемент предательства. При встрече со злом человек просто не имеет права прятаться… даже в собственную смерть. Понимаешь?
— Это все опять… рассуждения. И вообще, при чем тут концлагери — это же совсем другое! Мы с мамой были такими друзьями, я так ей верила…
— Ника, послушай, — терпеливо сказала Татьяна Викторовна. — Прежде всего, я уверена, — я совершенно уверена! — что все не так плохо и что многое тут следует отнести за счет твоих расстроенных нервов. Но предположим — ты права, в вашей семье действительно произошла когда-то эта трагедия и твоей маме пришлось отдать ребенка. Почему она это сделала? Ты ведь не знаешь обстоятельств, а они могли быть какими угодно… особенно в то время! Постарайся их выяснить — это первый совет, который я могу тебе дать. Поговори с мамой, Ника. Возьми и поговори с ней прямо и открыто — ты ведь уже действительно взрослая. А к этому человеку, который тебе рассказал, ходить пока не нужно. Не предпринимай ничего до приезда родителей — наберись терпения, в конце концов это еще каких-нибудь две недели. И чем выяснять что-то окольными путями, спроси просто у мамы. Поверь, Ника, так будет лучше. Одно дело — узнать голый факт, а другое — увидеть его, так сказать, в контексте, со всеми сопутствовавшими ему обстоятельствами. Понимаешь?
— Да, — ответила Ника безучастно. — Мне можно идти, Татьяна Викторовна?
— Ступай, конечно, уже поздно. Поезжай домой и постарайся поменьше думать обо всем этом до маминого приезда. Да, одну минутку! С этим сочинением. Можешь написать его дома и сдать завтра, договорились? Ты же понимаешь, как это опасно — двойка в завершающем году! Весной будешь жалеть, что не исправила ее вовремя…
Господи, весной, думает Ника, спускаясь по лестнице. Нет у нее других забот — думать о том, что будет весной. Все-таки они удивительный народ, взрослые. «Постарайся поменьше думать до маминого приезда», какое мудрое цэу. Господи, хоть бы умереть в самом деле…
На улице мелкий ледяной дождь, четыре часа, по кривым переулкам Замоскворечья начинают расползаться хмурые октябрьские сумерки. Ника идет не разбирая дороги, сворачивает за угол — кажется, это Климентовский. У церкви ее догоняют торопливые шаги.
— Извини, я за тобой шел от школы, — говорит Андрей. — У тебя было такое лицо, когда ты вышла…
— Нет, ничего, — отзывается она, не глядя на него.
— Ника… у тебя какие-нибудь неприятности? Дело в том, что… мама спрашивала меня на прошлой неделе, не знаю ли я, что с тобой…
— Ох, слушай, не начинай еще и ты! — обрывает она, едва сдерживаясь.
— Я ничего не начинаю. Просто хотел спросить, не могу ли чем-нибудь тебе помочь…
— Нет! Ты мне ничем не можешь помочь, и не провожай меня, и вообще оставьте вы меня все в покое! Оставьте — меня — в покое!!
Какая-то прохожая в плаще с капюшоном оглядывается на Нику, та ускоряет шаги, почти бежит. У станции метро она поворачивает обратно. Впрочем, бежать незачем, ее никто не преследует. Туман в переулках еще плотнее, тускло тлеют первые фонари, наступил час пик, и троллейбусы на Полянке едва ползут, осевшие до самого асфальта и разбухшие от пассажиров, которые гроздьями торчат из незакрывающихся дверей. У Ники от голода и усталости подгибаются ноги, она входит в полуподвальную закусочную — низкую, душную, пропитанную запахами мокрых плащей и скверной еды, — берет два стакана кофе с какими-то пирожками и ест стоя у шаткого мраморного столика. Нужно что-то решать, но голова совершенно не работает, совершенно, и думается все время о всякой ерунде, лезут глупые вопросы — например, произойдет ли короткое замыкание, если троллейбус осядет еще больше и коснется земли своим железным кузовом; или откуда взялась десятка, которую она обнаружила в кошельке, когда платила за кофе. Впрочем, с десяткой все ясно — это на покупки, Дина Николаевна поручала что-то купить, даже записывала на бумажке. А вот как с троллейбусом? В Марьину Рощу идет тринадцатый, от «Детского мира». Нет, все-таки, наверное, не замкнет, у него ведь сверху два контакта; да, но у трамвая один, и не замыкает, значит с двумя должен замкнуть? Непонятно как-то. И что она скажет, когда приедет? Как она объяснит, зачем ей сведения о том Ратманове?
Ника мучительно пытается припомнить весь разговор с Грибовым. Беда в том, что начало ей не запомнилось; история заинтересовала ее не сразу, и очень может быть, что она пропустила мимо ушей что-то очень важное, что было сказано вначале. Этот мальчик начал разыскивать родных, получив паспорт. Примерно десять лет назад, в пятьдесят девятом или шестидесятом. Сама она еще не ходила в школу, Светка училась в университете — постой… Что он сказал, Грибов? Родителей мальчик нашел, но при этом вскрылась история его «сиротства», и он отказался вернуться. Да-да, это было именно так. Но если в семье случилось такое, то Светка не могла не знать — не услышать чего-то, не догадаться…
Нет, Светка знала, думает Ника, холодея. От этой новой мысли голова тоже становится холодной и ясной, начинает работать с пугающей отчетливостью Память, словно электронный компьютер, безошибочно отбирающий нужную информацию из огромного потока ненужной, начинает услужливо выдавать ей факт за фактом, вернее это даже не факты, а только какие-то их обломки; но она-то знает, как безошибочно можно восстановить амфору из черепков, целое — из фрагментов, истину — из намеков… У них в семье всегда старательно избегали разговоров о войне, особенно об эвакуации, — просто потому, что это тяжелая тема? Да, но с войной у всех связаны тяжелые воспоминания, почти у всех погиб кто-то из близких, и однако все вспоминают! У бабы Кати погибли на фронте муж, оба брата и трое сыновей, однако она о них говорит, постоянно вспоминает, и это естественно… А почему у них не сохранилось ни одной вещички Славика — ни чепчика, ни распашонки? Даша из «Хождения по мукам» чуть не сошла с ума, когда умер ее ребенок, но хранила чепчик, да и все что-то хранят как память… И то, как мама однажды прикрикнула на нее, когда она начала приставать с расспросами об умершем братике; и то, как однажды папа, подвыпив с гостями, шутливо жаловался на то, что у него «одни девки», и те его странные слова за столом в день приезда Светки, когда он вспомнил, как гонял по Германии на машине, не думая об опасности, — «терять было нечего, молодой, без семьи», — но ведь дома его ждали жена и дочь? Или у него в сорок пятом году были какие-то основания не считать их своей семьей? Да, все это мелочи, казалось бы, черепки, но сейчас они громоздятся стеной, замыкая вокруг нее кольцо страшной очевидности…
Ника выходит из закусочной, долго стоит на троллейбусной остановке и, пропустив две переполненные, забирается наконец в относительно свободную «восьмерку». Через четверть часа ей, полузадушенной и с оттоптанными ногами, удается выдраться из троллейбуса у Консерватории; дальше она идет по тихой улице Станкевича, сворачивает на Горького, доходит до Моссовета и решительно поворачивает обратно — к светящемуся сквозь туман глобусу Центрального телеграфа. Сначала она звонит домой предупредить дуэнью, что задержится. Потом идет в главный зал и заказывает срочный разговор с Новосибирском.
Возвращается она поздно. Дина Николаевна уже начала было волноваться, однако успокоилась, узнав, что Ника выполняла важное общественное поручение по комсомольской линии.
— Ложись скорее спать, — говорит она, — у тебя ужасно утомленный вид. Впрочем, я в твои годы вообще не спала. Помню, когда начиналась сплошная коллективизация, нас однажды всех вызывают ночью в райком и…
— Извините, Дина Николаевна, — вежливо говорит Ника. — Я чуть не забыла — мы едем на картошку, дней на десять.
— На картошку — сейчас?
— Д-да, кажется, ее нужно… перебирать, что ли, я не совсем поняла.
— Как странно! Ну что ж, раз посылают, значит надо. Когда ты едешь?
— Наверное, завтра, то есть определенно завтра, да. Сразу после школы. И вот я не знаю, стоит ли вам беспокоиться, приезжать сюда вечером…
— Да нет, зачем же, — задумчиво говорит Дина Николаевна. — Зачем же мне в такую даль, я ведь каждый день после работы еду навестить кота — соседи-то его кормят, но все равно ему без меня тоскливо, — так я уж тогда завтра дома и останусь. Ну, а ты позвонишь мне, если что-нибудь изменится.
— Разумеется, Дина Николаевна, я вам тотчас же позвоню.
Потом она долго лежит без сна, перебирая в памяти разговор со Светкой. Она сейчас удивительно спокойна, только вот почему-то не спится; даже странно, что несколько часов назад она могла истерически рыдать перед преподавательницей, могла накинуться на ни в чем не повинного Андрея. Ну да, тогда она еще волновалась, потому что еще ничего не было известно толком, а теперь что ж волноваться… теперь все предельно ясно. В один миг она потеряла все — все решительно. Мать, сестру, любимого. Его она тоже потеряла, потому что она не может ни рассказать ему такое о своей матери, ни скрыть этого. Лгать умолчанием, как лгали все эти годы ей?
Светка, конечно, смотрит на это иначе. Когда она спросила, знает ли Юрка, в трубке раздался смешок. «Лягушонок милый, это не из тех фамильных преданий, которыми супруги могут уютно обмениваться у камина, тебе не кажется?» Откуда у нее этот цинизм, эта жестокость… Впрочем, гены. «Где он сейчас? Надо полагать, работает в этом своем Новоуральске, — я, признаться, последнее время не интересовалась…» Она не интересовалась! Еще бы, зачем интересоваться жизнью брата, когда вокруг столько приятного — поездки на конгрессы, диссертация…
Она лежит без сна, в комнате тихо, где-то в стене негромко урчит водопроводная труба, по потолку изредка уже пробегают отсветы фар, запоздалые машины спешат куда-то — может быть, во Внуково, может быть, к симферопольскому самолету. Хотя вряд ли есть такие поздние рейсы — среди ночи. Да и кто сейчас полетит в Крым… там теперь тоже пусто и холодно, как и во всем мире.
Просыпается она очень рано, невыспавшаяся, с тяжелой головой, заставляет себя принять холодный душ и сесть за работу. Нужно написать это сочинение, раз уж она обещала; ей самой совершенно безразлично, но если Татьяна Викторовна хочет… Впрочем, работается ей, против ожидания, легко: тема живая, Маяковский все-таки, к тому же под рукой есть четвертый том Литературной энциклопедии. Закончив, Ника выключает настольную лампу и раздергивает шторы — над Ленинским проспектом встает ледяной туманный рассвет. Суббота, одиннадцатое октября.
Только войдя в класс, Ника вспоминает, что не приготовила ни одного урока, но это ее не волнует. На большой переменке она отдает Татьяне Викторовне сочинение; благополучно сходит и с неприготовленными уроками — никто ее в этот день не спрашивает, только на химии случается казус. К химии в десятом «А» относятся легко, это любимый предмет, особенно у мальчишек, потому что жизнерадостная молодая химичка по прозвищу Ленка-Енка прочно удерживает школьный рекорд по мини-юбкам.
— Так что, Ратманова, — бодро спрашивает рекордсменка, — отвечать будем?
— Не думаю, — говорит Ника, не вставая (на уроках Ленки-Енки это не принято).
— У меня вопрос, — басит Женька Карцев. — Лен-Иванна, что это за мода, говорят, новая появилась на Западе, макси?
— А ты, знаешь, поменьше насчет моды интересуйся, — парирует Ленка-Енка. — На тройках еле вылазишь, а туда же!
— Лен-Иванна! — взывает кто-то с задних парт. — А у кого пятерки, можно интересоваться модами?
— Ну, хватит! — кричит Ленка-Енка, стуча по столу карандашом. — Давай, Ратманова, давай, не тяни резину! На сегодня были ароматические углеводороды. Чего ты о них знаешь, выкладывай быстренько!
— Я о них совершенно ничего не знаю, — говорит Ника очень спокойно. — Духи какие-нибудь?
— Ты чего, не учила, что ли?
— Да, не учила.
— Понятно, — говорит Ленка-Енка почти с восхищением. — Ты что же это себе воображаешь, Ратманова, органику за тебя на выпускных кто сдавать будет, Менделеев?
— Едва ли.
— Вот и я тоже думаю, что едва ли он за тебя будет сдавать. Значит, так, Ратманова: оценку я тебе выставлять сейчас не буду, в общем-то мне из-за вас в двоечницах ходить тоже неохота, поэтому я тебя не спрашивала и ты мне не отвечала, ясно? А к следующему уроку выдашь мне все это как из пушки. Вот так!
— Ладно, — рассеянно говорит Ника, продолжая листать «Курьер».
На большой перемене, в буфете, она подходит к Питу.
— Послушай, ты после уроков занят?
— После пятого у меня факультатив по математике, а потом ничего. А что такое?
— Пит, приезжай, когда освободишься, вытащи мне магнитофон. Помнишь, ты в прошлом году вмонтировал его в ящик письменного стола…
— Помню, конечно. А зачем вытаскивать — поломался, что ли?
— Я его хочу продать, Пит, только ты, пожалуйста, никому не говори. Понимаешь?
Пит смотрит на нее удивленно.
— Что, у тебя… случилось что-нибудь?
— Пит, ну, это долго рассказывать, и вообще я не могу сейчас об этом. Мне нужно срочно продать магнитофон, поэтому, если можешь, приди и вытащи его из этого ящика.
— Ну, хорошо… я-то вытащу, это минутное дело… А куда ты его хочешь, в комиссионку?
— Наверное, куда же еще можно…
— Погоди, погоди… Слушай, у тебя же, помнится, какой-то фантастический маг — «Филипс», да?
— «Грундиг».
— Точно, это у Витьки Звягинцева «Филипс»… Знаешь, Ник, тебя ведь в комиссионке обдерут. У меня есть парень, который купит с ходу. Сколько ты за него хочешь?
— Понятия не имею, я ведь его не покупала.
— Вот что, — решительно говорит Пит, — я приду часам к пяти и приведу этого парня. Он даст настоящую цену. Только ты молчи, а договариваться буду я…
Они беседуют, продвигаясь вместе с очередью вдоль стеклянного прилавка, потом Ника берет свой завтрак и оглядывается с тарелкой в руках. Андрей сидит в дальнем углу, рядом с ним за столиком никого нет. Она подходит и садится на пружинящий алюминиевый стул.
— Андрей, я должна извиниться перед тобой, — говорит она, не поднимая глаз от голубого пластика столешницы. — Пожалуйста, прости меня…
— Я не сержусь, — отвечает он. — Я понимаю, что на тебя нельзя сердиться… сейчас. С тобой ведь что-то происходит, я тоже вижу. Поэтому я и хотел вчера…
— Мне очень жаль, Андрей, что я не… не смогла ответить тебе иначе.
— Не нужно об этом, — говорит он твердым мужским голосом.
Из школы она едет в центр. Оказывается, купить билет на поезд не так просто, в городских кассах в здании «Метрополя» давка, очереди, и вообще выясняется, что здесь только предварительная продажа. Нужно ехать на Ярославский вокзал. Там тоже очереди и тоже давка, окошек много, ничего нельзя понять, к справочной протолкаться еще труднее, чем к билетной кассе. Но в конце концов что-то проясняется, Нике указывают нужную очередь, она терпеливо стоит и наконец оказывается перед полукруглым вырезом в стеклянной стенке кассы.
— Пожалуйста, один билет на сто сорок второй поезд, до Новоуральска, — говорит она робко, просовывая в окошечко деньги.
— На сто сорок второй только плацкартные.
— Да-да, пожалуйста, все равно…
Кассирша шелестит бумажками, лязгает ножницами, что-то пишет. Качнувшись, мягко щелкает компостер.
— Сдачу возьмите, — говорит кассирша. — Билет. Посадочный. А это за постельное белье. Отправление в ноль пятьдесят. Следующий!
Ника едва успевает вернуться домой к пяти часам, почти следом за нею приезжает Пит с каким-то незнакомцем в импортном нейлоновом пальто. Пит вытаскивает магнитофон, они долго возятся с ним в столовой, пробуют запись, воспроизведение, о чем-то спорят; Ника тем временем сидит в своей комнате, не в силах ни за что взяться, охваченная страшной, обморочной слабостью. Нужно собираться, решать, что брать с собой, но как можно собраться за несколько часов, если уезжаешь на всю жизнь…
— Ник, послушай, — огорченным шепотом говорит Пит, войдя в комнату. — Он не дает больше трехсот пятидесяти, я не знаю, что делать…
— Продавай, разумеется!
— Понимаешь, я был уверен, что возьму четыреста…
— Чепуха, Пит, триста пятьдесят — это отлично. Только, пожалуйста, пусть он поскорее уходит, я себя плохо чувствую…