Страница:
— Да вот, понимаешь, вывалилось что-то, не могу найти…
— Ренка, пока я не забыла — покажи, что на дом, — озабоченно сказала Ника. — С учебниками этими не знаю теперь, что будет, где их доставать… Дай листок, я запишу. Много задали?
Раскрыв протянутый Ренатой дневник, она пробежала глазами последнюю запись и горестно присвистнула:
— Кошмар, тут на четыре часа занятий, не меньше! Интересно, что они себе думают…
— А ни фига они не думают, — сказал Игорь. — Какой-то академик решил, что дети могут переварить втрое больше информации. Поэтому с будущего года первачей начнут шпиговать алгеброй по новой программе. Представляешь — алгебру семилетним?
— Да какая там алгебра, — возразил Пит, заворачивая в газету останки приемничка. — Их просто будут приучать к тому, что для облегчения счета цифры можно заменять буквами. Так что не пропадут твои первачи, не бойся.
— Нет, мне их ужасно жалко, — сказала Ника, — я как раз сегодня смотрела и думала: у нас хоть было детство, а что будет у этих?.. — Переписав задание на вырванный из тетради листок, она сложила его, сунула в кармашек передника и вернула дневник Ренате. — Ну что ж, я пойду, наверное…
Она нерешительно глянула на Андрея — тот поднялся и взял со скамьи свой портфель. Последнее время он почти каждый день провожал ее до Октябрьской площади, а оттуда возвращался к себе на Добрынинскую; посмотреть со стороны — вроде бы дружба, но тоже какая-то странная. Отношения их сводились в основном к тому, что они непрестанно спорили и ругались по любому поводу: из-за «Теней забытых предков», которые он нашел гениальными, а она — так себе; из-за второй серии «Войны и мира», когда он встал и вышел на середине сеанса и еще сорок минут ждал ее на страшном морозе только для того, чтобы объявить ее пошлой и безмозглой мещанкой, если ей может нравиться подобное издевательство над искусством…
Ругались они и из-за живописи, хотя в этом она до знакомства с Андреем вообще не разбиралась, а он после школы думал подавать в Строгановку. И все-таки она с ним спорила. Спорила и сама порой удивлялась, что он еще терпит ее и продолжает упрямо водить по воскресеньям то в один музей, то в другой, пытаясь, как он это называл, «сделать из нее человека»; она уже была бы рада не возражать и не спорить, но и соглашаться с ним тоже почему-то не получалось. Ей очень польстило его приглашение в театр, она так ждала этого вечера — и вот пожалуйста, надо же было случиться такой дурацкой истории!
Строго говоря, конечно, еще не все потеряно. Бывало и раньше, что ей что-нибудь запрещали, а потом, если хорошенько поныть и разжалобить, запрет отменялся. Но нет, сейчас она ныть не станет, не тот уже возраст. Только вот как объяснить Андрею? Сказать: «Знаешь, меня мама не пускает» — глупо выглядит. Мама не пускает! Однако что-то ведь говорить придется? Вот уж влипла так влипла…
Некоторое время они шли молча, — Андрей, если не спорил, если не рассуждал о Джотто или Феофане Греке (которого Ника упорно путала с Эль Греко), наедине с ней обычно становился молчаливым. А потом вдруг, словно угадав ее мысли, сказал:
— Знаешь, нам здорово повезло с билетами. На этот спектакль, говорят, такое делается…
— Да, я слышала, — отозвалась Ника не сразу и добавила небрежно: — Вообще-то я еще не знаю, пойду или не пойду.
— Как это — не знаешь? — удивленно спросил Андрей. — Мы ведь договорились!
— Ну и что? — Ника отвела от щеки волосы, пожала плечами. — А теперь мне расхотелось. По-моему, «Современник» уже начинает выдыхаться…
Она не смотрела на Андрея, боялась посмотреть, но хорошо представляла себе, какое у него сейчас лицо. Когда он сердится, у него брови сходятся в одну черту, а на скулах появляются красные пятна.
— Что ты чушь несешь, — сказал он со сдержанной яростью. — Не хочешь со мной идти — скажи прямо и честно, а не выдумывай идиотских объяснений!
Ника замерла на месте и рывком обернулась к нему, — они были уже у стилизованных под старину ворот подворья, где помещались реставрационные мастерские.
— Если так, — зловеще сказала Ника, раздувая ноздри, — то могу и прямо: да, не хочу! Не хочу и не пойду!
— Да пожалуйста! Можно подумать, я тебя упрашивал на коленях.
— Можно подумать, я навязывалась!
— Только не надо терять самоконтроль, — сказал Андрей таким тоном, что его совет можно было с полным основанием отнести и к нему самому. — Нет ничего противнее истеричной закомплексованной девчонки.
— Тем лучше, пойдешь в театр с кем-нибудь попроще, без комплексов. — Ника беззаботно улыбнулась, чувствуя, что вот-вот разревется. — Пригласи, например, Галочку.
— Я найду, кого пригласить, уж это-то действительно не твоя забота.
— Ты прав, к моим заботам не хватало только этой! Странно услышать от тебя верную мысль, последнее время я как-то отвыкла. Ну что, мы идем дальше или будем стоять здесь до вечера?
— Мы дальше не идем, — сказал Андрей, сделав ударение на первом слове. — Я вспомнил, что мне нужно повидать здесь одного человека.
Ника улыбнулась еще радостнее.
— Может быть, ты все же проводишь меня хотя бы из вежливости?
— Извини, я не умею быть вежливым лицемерия ради. Всего хорошего…
Андрей толкнул калитку и вошел внутрь. Ника сквозь прорезь в створке ворот видела, как он идет через двор — высокий, широкоплечий, в польских защитного цвета джинсах и черном мешковатом свитере, — смотрела ему вслед и не знала, заплакать или окончательно разозлиться. Решив, что плакать все же не стоит, она разозлилась. Ну и пусть идет с кем хочет! Пускай теперь вообще ходит с кем хочет и куда хочет.
У особняка мавританского посольства ее догнала запыхавшаяся Рената.
— Вы что, поссорились? — спросила она, изнемогая от любопытства.
— С чего это ты взяла, — высокомерно отозвалась Ника. — А где Игорь?
— Да ну их, они пошли чинить этот транзистор. Нет, правда, из-за чего вы ругались? Я ведь видела, как вы там стояли и ссорились.
— Ничего мы не ссорились, отстань!
— До чего ты скрытная, прямо противно… Ты и с Игорем когда под Новый год поссорилась, тоже мне ничего не сказала!
Ника вдруг фыркнула.
— Чего это ты? — спросила Рената подозрительно.
— Ничего… Вкусно пахнет, правда? — Ника подняла голову и принюхалась. — Угадай чем.
— Это с «Рот-Фронта», на Пятницкой еще слышнее, когда ветер с той стороны.
— Знаю, что не с ВАРЗа! А какими конфетами?
— Карамель какая-то.
— По-моему, тоже. Я только названия не помню. Сказать, почему мы тогда с Игорем поссорились? Я его укусила за нос.
— Офонареть, — прошептала Рената. — За нос — Игоря?
— Ну да. Мы как-то сидели в кино, в последнем ряду, народу совсем не было, и он вдруг говорит: «Можно тебя поцеловать?» Ну, я говорю: «Только закрой глаза». Он, дурак, закрыл, а я его взяла и укусила за нос, за самый кончик. Думала, осторожно, но, может, и не рассчитала — он как взвыл да, как даст мне по шее! Контролерша, естественно, тут же нас вывела. Я так на него обиделась…
— Дурак, действительно, — сочувственно сказала Рената.
— Правда, он потом извинялся. Мне, говорит, просто очень было больно — нос, говорит, у млекопитающих очень чувствительное место…
Они посмотрели друг на дружку и расхохотались как по команде.
— А с Андреем ты целовалась? — спросила Рената, перестав смеяться.
— Разумеется, нет, — строго ответила Ника. — Еще чего!
— Ренка, пока я не забыла — покажи, что на дом, — озабоченно сказала Ника. — С учебниками этими не знаю теперь, что будет, где их доставать… Дай листок, я запишу. Много задали?
Раскрыв протянутый Ренатой дневник, она пробежала глазами последнюю запись и горестно присвистнула:
— Кошмар, тут на четыре часа занятий, не меньше! Интересно, что они себе думают…
— А ни фига они не думают, — сказал Игорь. — Какой-то академик решил, что дети могут переварить втрое больше информации. Поэтому с будущего года первачей начнут шпиговать алгеброй по новой программе. Представляешь — алгебру семилетним?
— Да какая там алгебра, — возразил Пит, заворачивая в газету останки приемничка. — Их просто будут приучать к тому, что для облегчения счета цифры можно заменять буквами. Так что не пропадут твои первачи, не бойся.
— Нет, мне их ужасно жалко, — сказала Ника, — я как раз сегодня смотрела и думала: у нас хоть было детство, а что будет у этих?.. — Переписав задание на вырванный из тетради листок, она сложила его, сунула в кармашек передника и вернула дневник Ренате. — Ну что ж, я пойду, наверное…
Она нерешительно глянула на Андрея — тот поднялся и взял со скамьи свой портфель. Последнее время он почти каждый день провожал ее до Октябрьской площади, а оттуда возвращался к себе на Добрынинскую; посмотреть со стороны — вроде бы дружба, но тоже какая-то странная. Отношения их сводились в основном к тому, что они непрестанно спорили и ругались по любому поводу: из-за «Теней забытых предков», которые он нашел гениальными, а она — так себе; из-за второй серии «Войны и мира», когда он встал и вышел на середине сеанса и еще сорок минут ждал ее на страшном морозе только для того, чтобы объявить ее пошлой и безмозглой мещанкой, если ей может нравиться подобное издевательство над искусством…
Ругались они и из-за живописи, хотя в этом она до знакомства с Андреем вообще не разбиралась, а он после школы думал подавать в Строгановку. И все-таки она с ним спорила. Спорила и сама порой удивлялась, что он еще терпит ее и продолжает упрямо водить по воскресеньям то в один музей, то в другой, пытаясь, как он это называл, «сделать из нее человека»; она уже была бы рада не возражать и не спорить, но и соглашаться с ним тоже почему-то не получалось. Ей очень польстило его приглашение в театр, она так ждала этого вечера — и вот пожалуйста, надо же было случиться такой дурацкой истории!
Строго говоря, конечно, еще не все потеряно. Бывало и раньше, что ей что-нибудь запрещали, а потом, если хорошенько поныть и разжалобить, запрет отменялся. Но нет, сейчас она ныть не станет, не тот уже возраст. Только вот как объяснить Андрею? Сказать: «Знаешь, меня мама не пускает» — глупо выглядит. Мама не пускает! Однако что-то ведь говорить придется? Вот уж влипла так влипла…
Некоторое время они шли молча, — Андрей, если не спорил, если не рассуждал о Джотто или Феофане Греке (которого Ника упорно путала с Эль Греко), наедине с ней обычно становился молчаливым. А потом вдруг, словно угадав ее мысли, сказал:
— Знаешь, нам здорово повезло с билетами. На этот спектакль, говорят, такое делается…
— Да, я слышала, — отозвалась Ника не сразу и добавила небрежно: — Вообще-то я еще не знаю, пойду или не пойду.
— Как это — не знаешь? — удивленно спросил Андрей. — Мы ведь договорились!
— Ну и что? — Ника отвела от щеки волосы, пожала плечами. — А теперь мне расхотелось. По-моему, «Современник» уже начинает выдыхаться…
Она не смотрела на Андрея, боялась посмотреть, но хорошо представляла себе, какое у него сейчас лицо. Когда он сердится, у него брови сходятся в одну черту, а на скулах появляются красные пятна.
— Что ты чушь несешь, — сказал он со сдержанной яростью. — Не хочешь со мной идти — скажи прямо и честно, а не выдумывай идиотских объяснений!
Ника замерла на месте и рывком обернулась к нему, — они были уже у стилизованных под старину ворот подворья, где помещались реставрационные мастерские.
— Если так, — зловеще сказала Ника, раздувая ноздри, — то могу и прямо: да, не хочу! Не хочу и не пойду!
— Да пожалуйста! Можно подумать, я тебя упрашивал на коленях.
— Можно подумать, я навязывалась!
— Только не надо терять самоконтроль, — сказал Андрей таким тоном, что его совет можно было с полным основанием отнести и к нему самому. — Нет ничего противнее истеричной закомплексованной девчонки.
— Тем лучше, пойдешь в театр с кем-нибудь попроще, без комплексов. — Ника беззаботно улыбнулась, чувствуя, что вот-вот разревется. — Пригласи, например, Галочку.
— Я найду, кого пригласить, уж это-то действительно не твоя забота.
— Ты прав, к моим заботам не хватало только этой! Странно услышать от тебя верную мысль, последнее время я как-то отвыкла. Ну что, мы идем дальше или будем стоять здесь до вечера?
— Мы дальше не идем, — сказал Андрей, сделав ударение на первом слове. — Я вспомнил, что мне нужно повидать здесь одного человека.
Ника улыбнулась еще радостнее.
— Может быть, ты все же проводишь меня хотя бы из вежливости?
— Извини, я не умею быть вежливым лицемерия ради. Всего хорошего…
Андрей толкнул калитку и вошел внутрь. Ника сквозь прорезь в створке ворот видела, как он идет через двор — высокий, широкоплечий, в польских защитного цвета джинсах и черном мешковатом свитере, — смотрела ему вслед и не знала, заплакать или окончательно разозлиться. Решив, что плакать все же не стоит, она разозлилась. Ну и пусть идет с кем хочет! Пускай теперь вообще ходит с кем хочет и куда хочет.
У особняка мавританского посольства ее догнала запыхавшаяся Рената.
— Вы что, поссорились? — спросила она, изнемогая от любопытства.
— С чего это ты взяла, — высокомерно отозвалась Ника. — А где Игорь?
— Да ну их, они пошли чинить этот транзистор. Нет, правда, из-за чего вы ругались? Я ведь видела, как вы там стояли и ссорились.
— Ничего мы не ссорились, отстань!
— До чего ты скрытная, прямо противно… Ты и с Игорем когда под Новый год поссорилась, тоже мне ничего не сказала!
Ника вдруг фыркнула.
— Чего это ты? — спросила Рената подозрительно.
— Ничего… Вкусно пахнет, правда? — Ника подняла голову и принюхалась. — Угадай чем.
— Это с «Рот-Фронта», на Пятницкой еще слышнее, когда ветер с той стороны.
— Знаю, что не с ВАРЗа! А какими конфетами?
— Карамель какая-то.
— По-моему, тоже. Я только названия не помню. Сказать, почему мы тогда с Игорем поссорились? Я его укусила за нос.
— Офонареть, — прошептала Рената. — За нос — Игоря?
— Ну да. Мы как-то сидели в кино, в последнем ряду, народу совсем не было, и он вдруг говорит: «Можно тебя поцеловать?» Ну, я говорю: «Только закрой глаза». Он, дурак, закрыл, а я его взяла и укусила за нос, за самый кончик. Думала, осторожно, но, может, и не рассчитала — он как взвыл да, как даст мне по шее! Контролерша, естественно, тут же нас вывела. Я так на него обиделась…
— Дурак, действительно, — сочувственно сказала Рената.
— Правда, он потом извинялся. Мне, говорит, просто очень было больно — нос, говорит, у млекопитающих очень чувствительное место…
Они посмотрели друг на дружку и расхохотались как по команде.
— А с Андреем ты целовалась? — спросила Рената, перестав смеяться.
— Разумеется, нет, — строго ответила Ника. — Еще чего!
ГЛАВА 3
Дмитрия Павловича Игнатьева мучили автомобильные сны. Они посещали его чуть ли не каждую ночь с постоянством загадочным и необъяснимым, совершенно необъяснимым, если учесть, что он не любил технику и вообще не имел к ней никакого отношения. Собственной машины у него не было, да он никогда и не мечтал о собственной машине, так что сны эти нельзя было объяснить даже по Фрейду — как прорыв бушующих в подсознании страстей.
Однако они продолжали сниться, и вот сейчас он опять ехал на каком-то нелепом транспортном средстве — очень низком и длинном, вроде раскладушки на колесах, — ехал очень быстро, прямо-таки мчался, и сердце у него замирало от страха, потому что мчался он лежа почему-то на спине и мог видеть лишь мелькающие над ним верхушки деревьев, а что делалось впереди — он и понятия не имел; там могло делаться что угодно. И сознавать это было нестерпимо страшно. Он хотел завопить, что хочет и не может остановиться, но голоса не было, он не мог издать ни одного звука и уже весь сжался в предчувствии неминуемого столкновения с чем-то ужасным, сжался так, что заныли все мускулы, — и от этого проснулся.
Мускулы действительно ныли, потому что одеяло сползло на пол, и, вероятно, уже давно, а форточка была открыта с вечера, комнату чертовски выстудило, и он спал, съежившись от холода. Облегченно вздохнув (пронесло-таки на этот раз!), он нашарил край одеяла, натянул на голову, полежал так с минуту, оттаивая, потом выглянул наружу одним глазом и прислушался. За высоким закругленным сверху окном было серое бесцветное небо. Шума дождя слух не уловил, но проезжающие внизу машины подозрительно шипели покрышками — асфальт на Таврической улице был явно мокрым.
— Та-а-ак, — пробормотал вслух Игнатьев. — Узнаю великолепный Санкт-Питер-бурх!
Он снова спрятался, чтобы не видеть этого великолепия даже одним глазом, но теперь под одеялом стало жарко, и он вынырнул окончательно, повернулся на спину, сунул сплетенные кисти рук под затылок. Да, уж выбрал царь-плотник местечко для своего парадиза…
Как бы ни любить этот город, в больших дозах он переносится с трудом. Впрочем, теперь уже недолго осталось: май на исходе, в середине июня выезжают основные научные силы отряда, а там, следом за практикантами, и он сам. Только таким вот безрадостным, чисто ленинградским утром можно в полную меру оценить близкую перспективу полевого сезона.
А вообще обстановку Менять полезно. Осенью, в начале каждого камерального периода, блага городской цивилизации некоторое время радуют — еще бы, асфальт, театры, телефон, — потом их перестаешь замечать, а проходит еще месяц-другой, и от всего этого начинаешь понемногу становиться неврастеником. Телефонные звонки в самую неподходящую минуту, очереди, транспорт в часы пик, отравленный воздух… С начала апреля Игнатьев уже мечтал о поле, как студентка, впервые собирающаяся на практику.
Сейчас он вспомнил, что средства на экспедицию в этом году опять урезали. Режут, лиходеи, из сезона в сезон, хоть караул кричи. Так ведь не поможет, кричали уже.
— Толцыте, и отверзется вам, — пробормотал Игнатьев, зевнув, и с привычным отвращением обозрел потолок. Многолетняя пыль, скопившаяся в завитках карниза, вида особенно не портила, напротив, она даже оттеняла рельеф роскошной лепнины, как-то оживляя его. Но сам потолок требовал побелки. А попробуй доберись — пять метров, шутка ли сказать. Ладно, потолок еще потерпит, а вот полки завалиться могут. Игнатьев повернул голову и оценивающе глянул на верхний ряд, плотно уставленный пожелтевшими комплектами «Археологического вестника». Кажется, прогнулось еще больше. Хорошо, если это произойдет днем, когда он на работе…
Рядом пронзительно заверещал будильник.
— Чтоб ты сдох, — сказал Игнатьев и, не глядя, на ощупь нажал кнопку.
Встав, он взялся за гантели, потом долго прыгал и приседал перед открытым окном. Небо оставалось безрадостным, хотя кое-где начинало уже просвечивать, словно до дыр протертая ластиком серая бумага, а над стеклянной пирамидой крыши Таврического дворца даже угадывалось нечто оптимистично-голубоватое. Как знать, вдруг еще и распогодится!
В коридоре, когда он возвращался из ванной, окончательно взбодрившись от ледяного душа, его перехватила старуха Шмерлинг-младшая.
— Митенька, бонжур, — сказала она простуженным басом. — Вы богаты куревом?
— Сейчас принесу! — крикнул он жизнерадостно.
— Не трудитесь, голубчик, я уже забрала ту пачку, что вы оставили давеча на кухне. Просто ежели это у вас единственная, то мы поделимся.
— У меня есть еще, Матильда Генриховна, я обычно покупаю с запасом.
— Ну благодарствую. А то я в лавку с утра не пойду, а моя Аннет, сумасшедшая старуха, курит еще больше меня. Это в ее-то возрасте. А куда это вы нынче так рано собрались, коли не секрет?
— Помилуйте, какой же секрет, — Игнатьев улыбнулся, подумав, что бедняга становится такой же забывчивой и рассеянной, как и ее старшая восьмидесятилетняя сестра. — В институт собрался, Матильда Генриховна, на Дворцовую набережную.
— А что, разве нынче… как это теперь называют, дай бог памяти, кабалистическое такое выражение… черная суббота?
— Отчего же суббота, — продолжая приятно улыбаться, возразил Игнатьев, — сегодня у нас пятница. И, надеюсь, не черная.
— Опомнитесь, голубчик, какая пятница? Суббота нынче!
— Пятница, Матильда Генриховна, — уже не совсем уверенно сказал он, сам чуя неладное. — Пятница, двадцать третье…
— Ну, Митенька, вы упрямы бываете, как, пардон, настоящий осел, — в сердцах заявила Шмерлинг-младшая — Точь-в-точь моя Аннет! Нынче у нас суббота, суббота, двадцать четвертое мая!
— Гм, а ведь вы правы, — сконфуженно признал Игнатьев, вспомнив вдруг вчерашнее заседание ученого совета. — Действительно, пятница была вчера. Как же это я…
— То-то же, — сказала Шмерлинг. — Вы уж со мною не спорьте, я еще не выжила из ума, чтобы числа путать. Вам, Митенька, непременно следует жениться.
— Вот еще, — сказал он. — Только этого мне и не хватало.
— Да, да, непременно! Вам скоро тридцать, а холостой мужчина после тридцати начинает деградировать: либо он становится педантом и аккуратистом, а точнее — занудой, как говорят ваши сверстники, либо постепенно превращается в пыльное и рассеянное чучело. Вы пойдете по второму пути; это, конечно, лучше первого, я понимаю, но все же и тут не стоит заходить слишком далеко. Вас, кстати, недавно видели с какой-то весьма эффектной барышней.
— Меня? — удивленно переспросил Игнатьев.
— Вас, голубчик, вас. Третьего дня, возле «Норда».
— А, — сказал он. — Да, это… одна наша лаборантка.
— Понимаю, — высокомерно пробасила Шмерлинг-младшая. — Ну, видите, у вас еще и лаборантки такие обольстительные. Женитесь, голубчик, все равно этого никому не избежать. А за «Беломор» благодарствую. Кофием напоить вас?
— Что? Нет, нет, спасибо, я… позже!
Вернувшись к себе, Игнатьев постоял у дверей, задумчиво оглядывая свое жилище, словно впервые его увидел. У самого входа, в похожем на альков закоулке, помещался платяной шкаф, столик из польского кухонного гарнитура, белый, с ярко-оранжевой пластиковой крышкой, и белый же висячий шкафчик для посуды. Это было, так сказать, подсобное помещение, дальше шло уже непосредственно жилище, — выгороженное в давние времена из большого зала, оно, благодаря непомерно высоким потолкам, казалось меньше своих истинных размеров, а вообще-то это была отличная, просторная по нынешним масштабам, тридцатиметровая комната; в ней был даже камин — роскошный, резной, из белого когда-то мрамора. Он, правда, давно бездействовал, и в нем явно не хватало каких-то деталей, но каждую осень, возвращаясь из экспедиции, Игнатьев собирался найти специалиста, отремонтировать камин и зимними вечерами предаваться сибаритству. Хорошо бы собаку купить.
Камин украшал левую длинную стену комнаты, а вся правая была на высоту поднятой руки занята книжными стеллажами из некрашеных досок. Прямо напротив двери находилось окно, слева от него, поближе к камину, — столик с радиоприемником, новомодное кресло на растопыренных ножках и диван-кровать, которым Игнатьев сам обычно не пользовался, предпочитая более привычную раскладушку. Справа от окна, впритык к стеллажам, стоял огромный старый письменный стол, заваленный книгами и папками, с приколотыми над ним фотографиями раскопов и вскрытых захоронений.
— Воображаю, пустить сюда жену, — пробормотал Игнатьев. — Перевернет все вверх дном, пойдут всякие уборки, натирание паркета Книги еще начнет переставлять… по цвету корешков! Нет уж, гран мерси, окончательно я еще с ума не сошел.
Он раскрыл шкаф и задумчиво погляделся в зеркало на внутренней стороне дверцы. У англичан, говорят, есть прекрасный обычай — не бриться по воскресеньям. Хорошо бы его перенять и внедрить, распространив заодно и на субботу… целый уик-энд без бритвы, какое блаженство. Но тут, увы, прямые аналогии неуместны; начать с того, что англичанин по воскресеньям торчит дома и читает «Тайме», а ему сейчас нужно идти куда-то завтракать…
Поняв, что настоящего англомана из него не выйдет, Игнатьев все-таки побрился и даже, покряхтывая, растер лицо одеколоном. Когда он кончал одеваться, в недрах квартиры раздался телефонный звонок, в дверь стукнули и Кащеев своим склочным голосом объявил, что звонят ему.
— Спасибо! — крикнул Игнатьев, спешно заканчивая свой туалет. — Бегу, Степан Архипыч…
Оказалось, что звонит сотрудник по институту, некто Лапшин.
— Да, Женя, — отозвался Игнатьев. — Да, я слушаю…
— Извините, Дмитрий Палыч, — церемонно сказал Лапшин. — Надеюсь, я вам не помешал? Скажите, вы сейчас никуда не уходите?
— Собираюсь идти завтракать А что?
— Нет, мне просто хотелось с вами поговорить… посоветоваться тут по одному вопросу…
— Ну, давайте. После одиннадцати буду дома, примерно до пяти. Приходите в любое время.
Лапшин принялся витиевато объяснять, что не хочет, собственно, его беспокоить и отрывать от дел, вопрос у него не столь уж важный и спешный, — в институте, правда, ему не хотелось бы говорить на эту тему, хотя вчера он совсем уж было собрался, но из-за ученого совета…
— Пустяки, Женя, у меня нет никаких неотложных дел, приходите, и поговорим, — прервал Игнатьев.
— А завтракаете вы где?
— Сегодня, по случаю субботы, в пельменной возле Дома искусств.
— На Невском? — удивленно спросил Лапшин.
— Я понимаю, с Таврической это получается за семь верст киселя хлебать, но у них блинчики хорошие. А что, вы хотели бы встретиться там?
— Если не возражаете. Это и вам удобнее, чтобы не терять времени.
— Ну, как хотите, — сказал Игнатьев, посмеиваясь. — Подваливайте тогда в пельменную. Часиков в десять? Ну, договорились…
К тому времени, когда он вышел из дому, совсем распогодилось, хотя было довольно холодно. Над едва начавшими зеленеть липами Таврического сада бежали клочья разодранных облаков, и солнце то выглядывало, празднично сверкая в лужах на асфальте, то снова пряталось, и тогда все опять становилось тусклым, серым, озябшим. Затяжная питерская весна никак не хотела уступить место лету. И облака-то бежали, к сожалению, с Балтики — рассчитывать на устойчивую хорошую погоду не приходилось.
Свернув на Кирочную, Игнатьев шел вдоль садовой решетки, задумчиво насвистывая сквозь зубы. В принципе Шмерлинг права: жениться бы неплохо. Но по заказу не женишься, это ведь не квартиру обменять — решил, дал объявление, выбрал подходящий вариант. Все не так просто. Конечно, если предварительно влюбиться… Но Игнатьеву трудно было представить себя влюбленным. В самом деле, дамским угодником он никогда не был, в обществе женщин становился замкнут и молчалив, легкий компанейский треп ему не удавался, а когда его начинали расспрашивать о работе, — «ах, раскопки, это так интересно!» — смущался, мрачнел и начинал бормотать нечто маловразумительное. Его жизнь проходила в совершенно ином плане, ином измерении, куда не было доступа женщинам; женщины оставались где-то в стороне. Но, конечно, вполне абстрагироваться от них он тоже не мог, не удавалось…
На углу Потемкинской Игнатьева застал дождь. К счастью, троллейбус как раз подходил к остановке, он помчался следом, прыгая через лужи, как кенгуру, влетел в уже закрывающиеся двери и, очень довольный собственной ловкостью, покатил на Невский завтракать.
Лапшин ждал его в пельменной и даже успел занять столик.
— Под европейца, Женя, работаете, — сказал Игнатьев, разгружая свой поднос. — Назначаете деловое свидание в кафе, словно биржевая акула. Не проще ли было бы у меня?
Лапшин, застенчивый юноша, ужасно смутился.
— Понимаете, я вчера звоню вечером Нейгаузу, узнать ваш телефон, а он говорит: «Вы только домой к нему не ходите, он этого не любит…»
— Больной человек, — Игнатьев пожал плечами. — Откуда, скажите на милость… А впрочем, однажды я действительно принял его не очень любезно… Понимаете, нужно было срочно заканчивать отчет, а он тут является с какой-то своей очередной ахинеей…
— Ну вот видите. — Лапшин смущенно засмеялся. — Поскольку у меня вопрос тоже не из важных…
— Да бросьте, тогда я действительно был в цейтноте. Не знал, что он это так воспринял… нужно будет извиниться хотя бы задним числом.
Игнатьев сокрушенно покачал головой, намазывая вареньем блинчик.
— Но вообще-то я тоже становлюсь немного психопатом, — сказал он доверительно. — Сегодня, например, собрался утром в институт — решил, что пятница. Скажите, вам сны снятся?
Лапшин подумал.
— Недавно снилось, что «Пахтакор» выиграл у «Зенита», — сказал он застенчиво. — Так, знаете ли, приятно было проснуться…
— Правда? А меня все какие-то автомобили идиотские преследуют.
— Это вы мечтаете выиграть «Волгу».
— На кой черт мне «Волга»? У нас Витя Мамай — автолюбитель… правда, платонический. Я бы деньгами взял, — подумав, добавил Игнатьев. — Мне большой ремонт предстоит — потолок к черту потрескался. Так что у вас за вопрос ко мне?
— А я, Дмитрий Палыч, хотел посоветоваться. Вы понимаете, мне Криничников предлагает ехать в Запорожскую область, копать вместе с киевлянами…
— Куда именно?
— Я не знаю точно. Охранные раскопки: там сооружают какую-то гидросистему и некоторые курганы попали в зону затопления.
— Понимаю. И что же вас смущает?
— Да вот не знаю теперь, что делать. С одной стороны, это кажется интересным… Мне не приходилось еще работать с курганами. Но, может быть, нет смысла кидаться от темы к теме? Здесь уже как-то освоился, вошел в курс…
— Вы с Бирман работаете?
— Да, с Бирман и с Сокальским. Конечно, на их работе мой уход нисколько не отразится, поэтому я и счел себя вправе подумать над предложением Криничникова, — но вот как лучше мне самому?
Игнатьев помолчал, методично уничтожая свои блинчики.
— Я вам хочу задать контрвопрос, — сказал он, доев последний — Вы с работами Арциховского в Новгороде знакомы?
— Да, в общих чертах.
— А с работами Картера в Египте?
— Естественно, — Лапшин недоуменно пожал плечами.
— Как по-вашему, кто больше обогатил историческую науку?
— Ну, как сказать… Конечно, гробница Тутанхамона — это была сенсация, но…
— Но?
— Нет, я хочу сказать, что ее чисто научное значение, пожалуй, не так уж и велико. Собственно, к нашим знаниям о Древнем Египте она мало что прибавила… мне так думается.
— Правильно, Женя, вам думается. Совершенно правильно. Сенсации чаще всего науку не обогащают. Науку обогащает другое: кропотливое собирание фактов. По крохам, по черепкам. Я почему вспомнил Арциховского? Он золотых саркофагов не находил, но его работы помогли нам более детально и во многом по-новому увидеть всю картину общественных отношений в средневековом Новгороде. Возьмите, скажем, традиционное представление о «всенародном вече» новгородцев. Кто только об этом не писал, начиная с Карамзина! А Арциховский сделал простую вещь: определил место, где собирались вечники, измерил площадь и подсчитал, сколько людей могло там поместиться. И оказалось, ко всеобщему удивлению, совсем немного; значит, это самое вече вовсе не было общегородской сходкой, где каждый мог кричать что вздумается, а был это, скорее всего, обычный выборный орган, своего рода совет представителей. Понимаете? Вот пример, как должен работать археолог. А кладоискательство — ну что ж, это, конечно, занятие увлекательное…
Он отодвинул пустую тарелку и принялся за кофе.
— В общем, вы считаете, — нерешительно сказал Лапшин, — что мне к этим киевлянам ехать не стоит?
— Я бы не поехал. Чего ради? Оставайтесь лучше с Бирман, она прекрасный научный руководитель, и Кушанское царство — тема интереснейшая, перспективная. Там такой сплав культур! А этих скифов мы уже знаем вдоль и поперек, ну, раскопают еще один Чертомлык — что это даст? В лучшем случае лишнюю коллекцию для музейных фондов…
— Выходит, вы вообще против курганных раскопок?
— Ну, нет, почему же! В кургане всегда может найтись что-нибудь интересное, даже в разграбленном. Они, кстати, почти все и разграблены — в большей или меньшей степени. Но «интересное» — это одно, а вот «ценное для науки» — совсем другое. Это, в общем-то, для археологии пройденный этап, курганы. Она с них начинала, это естественно, но сейчас.
— Я понимаю… Но ведь бывают находки и интересные сами по себе, и ценные для науки?
— Например?
— Ну, Шлиман, Кольдевей…
— Шлиман! — Игнатьев пожал плечами. — Шлимана вы не верите, это чудо, которое вряд ли повторится. Здесь все слишком на грани фантастики, а Кольдевей или там Вулли — ну что ж, они были первопроходцами, в некотором смысле им всегда проще. В археологии, мне кажется, миновало время научных сенсаций. Я подчеркиваю, именно научных. Правда вот, кумранские свитки. Но их, заметьте, нашла коза, а не археолог. Случайности, конечно, никогда не исключены…
Однако они продолжали сниться, и вот сейчас он опять ехал на каком-то нелепом транспортном средстве — очень низком и длинном, вроде раскладушки на колесах, — ехал очень быстро, прямо-таки мчался, и сердце у него замирало от страха, потому что мчался он лежа почему-то на спине и мог видеть лишь мелькающие над ним верхушки деревьев, а что делалось впереди — он и понятия не имел; там могло делаться что угодно. И сознавать это было нестерпимо страшно. Он хотел завопить, что хочет и не может остановиться, но голоса не было, он не мог издать ни одного звука и уже весь сжался в предчувствии неминуемого столкновения с чем-то ужасным, сжался так, что заныли все мускулы, — и от этого проснулся.
Мускулы действительно ныли, потому что одеяло сползло на пол, и, вероятно, уже давно, а форточка была открыта с вечера, комнату чертовски выстудило, и он спал, съежившись от холода. Облегченно вздохнув (пронесло-таки на этот раз!), он нашарил край одеяла, натянул на голову, полежал так с минуту, оттаивая, потом выглянул наружу одним глазом и прислушался. За высоким закругленным сверху окном было серое бесцветное небо. Шума дождя слух не уловил, но проезжающие внизу машины подозрительно шипели покрышками — асфальт на Таврической улице был явно мокрым.
— Та-а-ак, — пробормотал вслух Игнатьев. — Узнаю великолепный Санкт-Питер-бурх!
Он снова спрятался, чтобы не видеть этого великолепия даже одним глазом, но теперь под одеялом стало жарко, и он вынырнул окончательно, повернулся на спину, сунул сплетенные кисти рук под затылок. Да, уж выбрал царь-плотник местечко для своего парадиза…
Как бы ни любить этот город, в больших дозах он переносится с трудом. Впрочем, теперь уже недолго осталось: май на исходе, в середине июня выезжают основные научные силы отряда, а там, следом за практикантами, и он сам. Только таким вот безрадостным, чисто ленинградским утром можно в полную меру оценить близкую перспективу полевого сезона.
А вообще обстановку Менять полезно. Осенью, в начале каждого камерального периода, блага городской цивилизации некоторое время радуют — еще бы, асфальт, театры, телефон, — потом их перестаешь замечать, а проходит еще месяц-другой, и от всего этого начинаешь понемногу становиться неврастеником. Телефонные звонки в самую неподходящую минуту, очереди, транспорт в часы пик, отравленный воздух… С начала апреля Игнатьев уже мечтал о поле, как студентка, впервые собирающаяся на практику.
Сейчас он вспомнил, что средства на экспедицию в этом году опять урезали. Режут, лиходеи, из сезона в сезон, хоть караул кричи. Так ведь не поможет, кричали уже.
— Толцыте, и отверзется вам, — пробормотал Игнатьев, зевнув, и с привычным отвращением обозрел потолок. Многолетняя пыль, скопившаяся в завитках карниза, вида особенно не портила, напротив, она даже оттеняла рельеф роскошной лепнины, как-то оживляя его. Но сам потолок требовал побелки. А попробуй доберись — пять метров, шутка ли сказать. Ладно, потолок еще потерпит, а вот полки завалиться могут. Игнатьев повернул голову и оценивающе глянул на верхний ряд, плотно уставленный пожелтевшими комплектами «Археологического вестника». Кажется, прогнулось еще больше. Хорошо, если это произойдет днем, когда он на работе…
Рядом пронзительно заверещал будильник.
— Чтоб ты сдох, — сказал Игнатьев и, не глядя, на ощупь нажал кнопку.
Встав, он взялся за гантели, потом долго прыгал и приседал перед открытым окном. Небо оставалось безрадостным, хотя кое-где начинало уже просвечивать, словно до дыр протертая ластиком серая бумага, а над стеклянной пирамидой крыши Таврического дворца даже угадывалось нечто оптимистично-голубоватое. Как знать, вдруг еще и распогодится!
В коридоре, когда он возвращался из ванной, окончательно взбодрившись от ледяного душа, его перехватила старуха Шмерлинг-младшая.
— Митенька, бонжур, — сказала она простуженным басом. — Вы богаты куревом?
— Сейчас принесу! — крикнул он жизнерадостно.
— Не трудитесь, голубчик, я уже забрала ту пачку, что вы оставили давеча на кухне. Просто ежели это у вас единственная, то мы поделимся.
— У меня есть еще, Матильда Генриховна, я обычно покупаю с запасом.
— Ну благодарствую. А то я в лавку с утра не пойду, а моя Аннет, сумасшедшая старуха, курит еще больше меня. Это в ее-то возрасте. А куда это вы нынче так рано собрались, коли не секрет?
— Помилуйте, какой же секрет, — Игнатьев улыбнулся, подумав, что бедняга становится такой же забывчивой и рассеянной, как и ее старшая восьмидесятилетняя сестра. — В институт собрался, Матильда Генриховна, на Дворцовую набережную.
— А что, разве нынче… как это теперь называют, дай бог памяти, кабалистическое такое выражение… черная суббота?
— Отчего же суббота, — продолжая приятно улыбаться, возразил Игнатьев, — сегодня у нас пятница. И, надеюсь, не черная.
— Опомнитесь, голубчик, какая пятница? Суббота нынче!
— Пятница, Матильда Генриховна, — уже не совсем уверенно сказал он, сам чуя неладное. — Пятница, двадцать третье…
— Ну, Митенька, вы упрямы бываете, как, пардон, настоящий осел, — в сердцах заявила Шмерлинг-младшая — Точь-в-точь моя Аннет! Нынче у нас суббота, суббота, двадцать четвертое мая!
— Гм, а ведь вы правы, — сконфуженно признал Игнатьев, вспомнив вдруг вчерашнее заседание ученого совета. — Действительно, пятница была вчера. Как же это я…
— То-то же, — сказала Шмерлинг. — Вы уж со мною не спорьте, я еще не выжила из ума, чтобы числа путать. Вам, Митенька, непременно следует жениться.
— Вот еще, — сказал он. — Только этого мне и не хватало.
— Да, да, непременно! Вам скоро тридцать, а холостой мужчина после тридцати начинает деградировать: либо он становится педантом и аккуратистом, а точнее — занудой, как говорят ваши сверстники, либо постепенно превращается в пыльное и рассеянное чучело. Вы пойдете по второму пути; это, конечно, лучше первого, я понимаю, но все же и тут не стоит заходить слишком далеко. Вас, кстати, недавно видели с какой-то весьма эффектной барышней.
— Меня? — удивленно переспросил Игнатьев.
— Вас, голубчик, вас. Третьего дня, возле «Норда».
— А, — сказал он. — Да, это… одна наша лаборантка.
— Понимаю, — высокомерно пробасила Шмерлинг-младшая. — Ну, видите, у вас еще и лаборантки такие обольстительные. Женитесь, голубчик, все равно этого никому не избежать. А за «Беломор» благодарствую. Кофием напоить вас?
— Что? Нет, нет, спасибо, я… позже!
Вернувшись к себе, Игнатьев постоял у дверей, задумчиво оглядывая свое жилище, словно впервые его увидел. У самого входа, в похожем на альков закоулке, помещался платяной шкаф, столик из польского кухонного гарнитура, белый, с ярко-оранжевой пластиковой крышкой, и белый же висячий шкафчик для посуды. Это было, так сказать, подсобное помещение, дальше шло уже непосредственно жилище, — выгороженное в давние времена из большого зала, оно, благодаря непомерно высоким потолкам, казалось меньше своих истинных размеров, а вообще-то это была отличная, просторная по нынешним масштабам, тридцатиметровая комната; в ней был даже камин — роскошный, резной, из белого когда-то мрамора. Он, правда, давно бездействовал, и в нем явно не хватало каких-то деталей, но каждую осень, возвращаясь из экспедиции, Игнатьев собирался найти специалиста, отремонтировать камин и зимними вечерами предаваться сибаритству. Хорошо бы собаку купить.
Камин украшал левую длинную стену комнаты, а вся правая была на высоту поднятой руки занята книжными стеллажами из некрашеных досок. Прямо напротив двери находилось окно, слева от него, поближе к камину, — столик с радиоприемником, новомодное кресло на растопыренных ножках и диван-кровать, которым Игнатьев сам обычно не пользовался, предпочитая более привычную раскладушку. Справа от окна, впритык к стеллажам, стоял огромный старый письменный стол, заваленный книгами и папками, с приколотыми над ним фотографиями раскопов и вскрытых захоронений.
— Воображаю, пустить сюда жену, — пробормотал Игнатьев. — Перевернет все вверх дном, пойдут всякие уборки, натирание паркета Книги еще начнет переставлять… по цвету корешков! Нет уж, гран мерси, окончательно я еще с ума не сошел.
Он раскрыл шкаф и задумчиво погляделся в зеркало на внутренней стороне дверцы. У англичан, говорят, есть прекрасный обычай — не бриться по воскресеньям. Хорошо бы его перенять и внедрить, распространив заодно и на субботу… целый уик-энд без бритвы, какое блаженство. Но тут, увы, прямые аналогии неуместны; начать с того, что англичанин по воскресеньям торчит дома и читает «Тайме», а ему сейчас нужно идти куда-то завтракать…
Поняв, что настоящего англомана из него не выйдет, Игнатьев все-таки побрился и даже, покряхтывая, растер лицо одеколоном. Когда он кончал одеваться, в недрах квартиры раздался телефонный звонок, в дверь стукнули и Кащеев своим склочным голосом объявил, что звонят ему.
— Спасибо! — крикнул Игнатьев, спешно заканчивая свой туалет. — Бегу, Степан Архипыч…
Оказалось, что звонит сотрудник по институту, некто Лапшин.
— Да, Женя, — отозвался Игнатьев. — Да, я слушаю…
— Извините, Дмитрий Палыч, — церемонно сказал Лапшин. — Надеюсь, я вам не помешал? Скажите, вы сейчас никуда не уходите?
— Собираюсь идти завтракать А что?
— Нет, мне просто хотелось с вами поговорить… посоветоваться тут по одному вопросу…
— Ну, давайте. После одиннадцати буду дома, примерно до пяти. Приходите в любое время.
Лапшин принялся витиевато объяснять, что не хочет, собственно, его беспокоить и отрывать от дел, вопрос у него не столь уж важный и спешный, — в институте, правда, ему не хотелось бы говорить на эту тему, хотя вчера он совсем уж было собрался, но из-за ученого совета…
— Пустяки, Женя, у меня нет никаких неотложных дел, приходите, и поговорим, — прервал Игнатьев.
— А завтракаете вы где?
— Сегодня, по случаю субботы, в пельменной возле Дома искусств.
— На Невском? — удивленно спросил Лапшин.
— Я понимаю, с Таврической это получается за семь верст киселя хлебать, но у них блинчики хорошие. А что, вы хотели бы встретиться там?
— Если не возражаете. Это и вам удобнее, чтобы не терять времени.
— Ну, как хотите, — сказал Игнатьев, посмеиваясь. — Подваливайте тогда в пельменную. Часиков в десять? Ну, договорились…
К тому времени, когда он вышел из дому, совсем распогодилось, хотя было довольно холодно. Над едва начавшими зеленеть липами Таврического сада бежали клочья разодранных облаков, и солнце то выглядывало, празднично сверкая в лужах на асфальте, то снова пряталось, и тогда все опять становилось тусклым, серым, озябшим. Затяжная питерская весна никак не хотела уступить место лету. И облака-то бежали, к сожалению, с Балтики — рассчитывать на устойчивую хорошую погоду не приходилось.
Свернув на Кирочную, Игнатьев шел вдоль садовой решетки, задумчиво насвистывая сквозь зубы. В принципе Шмерлинг права: жениться бы неплохо. Но по заказу не женишься, это ведь не квартиру обменять — решил, дал объявление, выбрал подходящий вариант. Все не так просто. Конечно, если предварительно влюбиться… Но Игнатьеву трудно было представить себя влюбленным. В самом деле, дамским угодником он никогда не был, в обществе женщин становился замкнут и молчалив, легкий компанейский треп ему не удавался, а когда его начинали расспрашивать о работе, — «ах, раскопки, это так интересно!» — смущался, мрачнел и начинал бормотать нечто маловразумительное. Его жизнь проходила в совершенно ином плане, ином измерении, куда не было доступа женщинам; женщины оставались где-то в стороне. Но, конечно, вполне абстрагироваться от них он тоже не мог, не удавалось…
На углу Потемкинской Игнатьева застал дождь. К счастью, троллейбус как раз подходил к остановке, он помчался следом, прыгая через лужи, как кенгуру, влетел в уже закрывающиеся двери и, очень довольный собственной ловкостью, покатил на Невский завтракать.
Лапшин ждал его в пельменной и даже успел занять столик.
— Под европейца, Женя, работаете, — сказал Игнатьев, разгружая свой поднос. — Назначаете деловое свидание в кафе, словно биржевая акула. Не проще ли было бы у меня?
Лапшин, застенчивый юноша, ужасно смутился.
— Понимаете, я вчера звоню вечером Нейгаузу, узнать ваш телефон, а он говорит: «Вы только домой к нему не ходите, он этого не любит…»
— Больной человек, — Игнатьев пожал плечами. — Откуда, скажите на милость… А впрочем, однажды я действительно принял его не очень любезно… Понимаете, нужно было срочно заканчивать отчет, а он тут является с какой-то своей очередной ахинеей…
— Ну вот видите. — Лапшин смущенно засмеялся. — Поскольку у меня вопрос тоже не из важных…
— Да бросьте, тогда я действительно был в цейтноте. Не знал, что он это так воспринял… нужно будет извиниться хотя бы задним числом.
Игнатьев сокрушенно покачал головой, намазывая вареньем блинчик.
— Но вообще-то я тоже становлюсь немного психопатом, — сказал он доверительно. — Сегодня, например, собрался утром в институт — решил, что пятница. Скажите, вам сны снятся?
Лапшин подумал.
— Недавно снилось, что «Пахтакор» выиграл у «Зенита», — сказал он застенчиво. — Так, знаете ли, приятно было проснуться…
— Правда? А меня все какие-то автомобили идиотские преследуют.
— Это вы мечтаете выиграть «Волгу».
— На кой черт мне «Волга»? У нас Витя Мамай — автолюбитель… правда, платонический. Я бы деньгами взял, — подумав, добавил Игнатьев. — Мне большой ремонт предстоит — потолок к черту потрескался. Так что у вас за вопрос ко мне?
— А я, Дмитрий Палыч, хотел посоветоваться. Вы понимаете, мне Криничников предлагает ехать в Запорожскую область, копать вместе с киевлянами…
— Куда именно?
— Я не знаю точно. Охранные раскопки: там сооружают какую-то гидросистему и некоторые курганы попали в зону затопления.
— Понимаю. И что же вас смущает?
— Да вот не знаю теперь, что делать. С одной стороны, это кажется интересным… Мне не приходилось еще работать с курганами. Но, может быть, нет смысла кидаться от темы к теме? Здесь уже как-то освоился, вошел в курс…
— Вы с Бирман работаете?
— Да, с Бирман и с Сокальским. Конечно, на их работе мой уход нисколько не отразится, поэтому я и счел себя вправе подумать над предложением Криничникова, — но вот как лучше мне самому?
Игнатьев помолчал, методично уничтожая свои блинчики.
— Я вам хочу задать контрвопрос, — сказал он, доев последний — Вы с работами Арциховского в Новгороде знакомы?
— Да, в общих чертах.
— А с работами Картера в Египте?
— Естественно, — Лапшин недоуменно пожал плечами.
— Как по-вашему, кто больше обогатил историческую науку?
— Ну, как сказать… Конечно, гробница Тутанхамона — это была сенсация, но…
— Но?
— Нет, я хочу сказать, что ее чисто научное значение, пожалуй, не так уж и велико. Собственно, к нашим знаниям о Древнем Египте она мало что прибавила… мне так думается.
— Правильно, Женя, вам думается. Совершенно правильно. Сенсации чаще всего науку не обогащают. Науку обогащает другое: кропотливое собирание фактов. По крохам, по черепкам. Я почему вспомнил Арциховского? Он золотых саркофагов не находил, но его работы помогли нам более детально и во многом по-новому увидеть всю картину общественных отношений в средневековом Новгороде. Возьмите, скажем, традиционное представление о «всенародном вече» новгородцев. Кто только об этом не писал, начиная с Карамзина! А Арциховский сделал простую вещь: определил место, где собирались вечники, измерил площадь и подсчитал, сколько людей могло там поместиться. И оказалось, ко всеобщему удивлению, совсем немного; значит, это самое вече вовсе не было общегородской сходкой, где каждый мог кричать что вздумается, а был это, скорее всего, обычный выборный орган, своего рода совет представителей. Понимаете? Вот пример, как должен работать археолог. А кладоискательство — ну что ж, это, конечно, занятие увлекательное…
Он отодвинул пустую тарелку и принялся за кофе.
— В общем, вы считаете, — нерешительно сказал Лапшин, — что мне к этим киевлянам ехать не стоит?
— Я бы не поехал. Чего ради? Оставайтесь лучше с Бирман, она прекрасный научный руководитель, и Кушанское царство — тема интереснейшая, перспективная. Там такой сплав культур! А этих скифов мы уже знаем вдоль и поперек, ну, раскопают еще один Чертомлык — что это даст? В лучшем случае лишнюю коллекцию для музейных фондов…
— Выходит, вы вообще против курганных раскопок?
— Ну, нет, почему же! В кургане всегда может найтись что-нибудь интересное, даже в разграбленном. Они, кстати, почти все и разграблены — в большей или меньшей степени. Но «интересное» — это одно, а вот «ценное для науки» — совсем другое. Это, в общем-то, для археологии пройденный этап, курганы. Она с них начинала, это естественно, но сейчас.
— Я понимаю… Но ведь бывают находки и интересные сами по себе, и ценные для науки?
— Например?
— Ну, Шлиман, Кольдевей…
— Шлиман! — Игнатьев пожал плечами. — Шлимана вы не верите, это чудо, которое вряд ли повторится. Здесь все слишком на грани фантастики, а Кольдевей или там Вулли — ну что ж, они были первопроходцами, в некотором смысле им всегда проще. В археологии, мне кажется, миновало время научных сенсаций. Я подчеркиваю, именно научных. Правда вот, кумранские свитки. Но их, заметьте, нашла коза, а не археолог. Случайности, конечно, никогда не исключены…