— Да-да, мы сейчас, Ник, — говорит Пит почти испуганно.
   Они наконец уходят. Ника сидит, смотрит на лежащие на столе деньги — семь зеленых пятидесятирублевых бумажек — и не знает, что делать, с чего начинать сборы. Потом достает со шкафа чемодан — тот самый, с которым ездила в Крым, — красивый немецкий чемодан, черный, округло-плоский, опоясанный широкой хромированной полосой со скрытыми в ней потайными замками и удобной, словно отлитой по ладони ручкой. Ника раскрывает его, проводит рукой по темно-зеленому шелку внутри, под пальцами у нее песок. Еще тот, крымский. А чемодан они купили с мамой в июне, незадолго до отъезда, зашли однажды в ГУМ — в отдел чемоданов в переулочке за главным корпусом, — и этот так ей понравился, что она упросила купить…
   Ника опять садится и плачет, долго и беззвучно, но бой часов в столовой напоминает ей о времени. Она раскрывает шкаф, берет что-то с полок, швыряет в раскрытый чемодан — почти наугад, что попадается под руку. Потом стоит перед выдвинутыми ящиками письменного стола — нечего и думать разобрать все это, взять нужное… Это невозможно, тут каждая вещь или бесценна, или не имеет ровно никакой цены, в зависимости от того, как посмотреть. Старая тетрадка стихов, какие-то записки, коробочка с янтарным кулоном, подаренным к окончанию девятого класса, несколько рисунков Андрея, театральные программки, проспекты международных выставок — словом, целая жизнь, которой больше нет. Зачем ей теперь все это?
   Из черепков, разложенных в ряд за стеклом книжной полки, она решает взять один — тот единственный, что увезла без разрешения, попросту украла. На этом небольшом треугольном черепке темной глины глубоко оттиснуты шесть очень четких букв — дельта, эпсилон, мю, эпсилон, тау, ро. Дальше идет отлом, слово не окончено; возможно, это часть посвятительной надписи богине Деметре. Но она предпочитает видеть в нем имя Дмитрия. Разве не могли звать так гончара — Деметриос?
   Она осторожно заворачивает черепок в папиросную бумагу, прячет его в шкатулочку, где письма, щелкает крошечным ключиком. Вместе со шкатулкой в чемодан отправляется пачка открыток с видами Феодосии, туристская схема Крыма, подаренный Мамаем план «Как проехать по Ленинграду», потрепанный и истертый на сгибах, и «Античная полевая археология» Блаватского, которую Дима купил ей в тот день, когда они попали под ливень. Потом она долго ходит по квартире, пытаясь что-то вспомнить, заставляет себя поесть, перекрывает газовый кран, проверяет, выключен ли свет в ванной и туалете. Удивительное спокойствие овладевает ею теперь. Она пишет короткую записку Татьяне Викторовне, находит конверт, надписывает и запечатывает. Потом берет еще один лист почтовой бумаги и пишет крупными буквами: «Мама! Я все узнала насчет Славика. Жить с вами я не могу. Пожалуйста, не надо меня разыскивать, я все равно не вернусь. Вероника».
   Она кладет лист посреди стола, придавив угол таллинским канделябром. Потом, уже одетая, в овчинковой куртке, брюках и сапожках, она еще раз возвращается в столовую, чтобы положить ключи от квартиры поверх записки. На лестничной площадке она секунду медлит, сердце у нее колотится, во рту сухо и горько, ей вдруг с пугающей несомненностью становится ясно, что в некоторых случаях смерть — это действительно самый простой выход. Сильным рывком на себя Ника намертво захлопывает тяжелую дверь и с чемоданом в руке идет к лифту.
   А на вокзале оказывается, что еще очень рано — до отхода поезда остается полтора часа. Чемодан получился тяжелым, Ника сдает его в камеру хранения, выходит на площадь, смотрит в последний раз на ночную Москву. Дождь перестал, сильно похолодало, и, если присмотреться, на небе можно различить мелкие озябшие звезды. Нику начинает трясти. В буфете Ленинградского вокзала она, чтобы согреться, выпивает стакан кофе, не отрываясь смотрит на проходящих к перронам пассажиров. Не нужно было сюда идти, она понимает это, но все-таки идет следом за всеми. «Стрела» стоит у шестой платформы, отражения тележек носильщиков плывут, изламываясь, в вишневом лаке вагонов, какие-то беспечные люди курят за зеркальными стеклами. Завтра в половине девятого они будут в Ленинграде.
   Ника медленно идет вдоль вишневого состава, оцепенев от непереносимой боли, судорожно стиснув в кармане куртки кошелек с жетоном камеры хранения и билетом до Новоуральска. На сигнальном табло горят цифры, последняя меняется каждую минуту — 23.44, 23.45, 23.46, 23.47… Еще несколько минут, и экспресс тронется, всю ночь он будет лететь с ураганным грохотом по самой прямой в мире дороге, чтобы в половине девятого утра бесшумно подплыть к ленинградскому перрону. А там, чтобы попасть на Таврическую, нужно просто сесть в троллейбус, пятый или седьмой, и по Суворовскому проспекту доехать до улицы Салтыкова-Щедрина, которую каждый уважающий себя ленинградец называет только Кирочной. О, как она знает этот коротенький маршрут, на память, наизусть, всем сердцем, как она благодарна Мамаю за его шутливый прощальный подарок — потрепанную схему «Как проехать по Ленинграду»…
   23.53, 23.54, 23.55 — и лакированный вагон вишневого цвета беззвучно трогается и уже плывет вдоль перрона. Проплывает щеголеватая проводница в открытой двери, литые гербы и буквы, зеркальные стекла мелькают все быстрее и быстрее, они уже летят, сливаясь в сверкающую полосу, потом все это великолепие вдруг обрывается — вспышка красных фонарей — и перрон пуст.
   Ника добегает до стеклянной кабинки автоматической междугородной связи, лихорадочно роется в кошельке — слава богу, кажется мелочи хватит… Дрожащими пальцами, закусив губу, она сует монеты в щель, набирает цифры по инструкции, слишком много цифр, не может быть, чтобы это действительно соединилось, это просто чудо какое-то было бы… И чудо происходит — в трубке слышатся далекие гудки, долго никто не подходит, потом старушечий голос спрашивает: «Вам кого?»
   — Пожалуйста, — говорит Ника задыхаясь, — попросите Дмитрия Павловича, я очень вас прошу…
   Пробурчав что-то, старушка уходит, — конечно, уже ведь полночь, кто же звонит в такое время; впрочем, он-то не спит, конечно, лишь бы был дома… И чудо продолжается!
   — Да, я слушаю, — звучит в трубке. — Кто это?
   — Дима… Это я, Дима!
   — Ника? Здравствуй, солнышко, ты что так поздно? Послушай, я уже беспокоился — что с тобой, почему ты молчишь, что вообще случилось? Ника!
   — Да, Дима. Я… слушай, Дима, я уезжаю из Москвы…
   — Уезжаешь? Ничего не понимаю. Ника! Куда ты уезжаешь? В чем дело? Откуда ты звонишь?
   — С вокзала, Дима. Я сейчас на Ленинградском вокзале…
   — На Ленинградском? Ты едешь в Ленинград? Ника, ну ты просто молодец, как это тебе удалось, — послушай, ты с родителями или тебя встречать? И каким поездом?
   — Дима, — говорит она, кусая губы и захлебываясь слезами. — Дима, я тебе потом все объясню, я не могу сейчас. Я еду не в Ленинград, ты понимаешь, я вообще уезжаю из Москвы, насовсем, я тебе напишу потом…
   — Ника, послушай, я ничего не понимаю, погоди — куда ты едешь? Ника! Что случилось?
   — У меня большое несчастье, Дима. Я не могу больше жить в Москве, понимаешь, я уезжаю отсюда, насовсем, я обещаю потом тебе написать…
   — Ника! — кричит он уже в панике. — Не смей никуда ехать — ты слышишь? У тебя есть карандаш? Я продиктую адрес своих друзей, поезжай немедленно к ним, — ты слышишь? — а утром я приеду, тут есть, кажется, какой-то поезд около часа — я сейчас прямо на вокзал, время еще есть, утром буду в Москве…
   — Нет, Дима, — говорит она твердо. — Не нужно, я тебе объясню потом, ты ведь ничего не знаешь…
   — Ника, я тебе запрещаю, ты слышишь!!
   — Дима, прощай, я не могу больше…
   Зажмурившись, Ника дергает книзу рычаг — так, наверное, спускают курок, когда дуло у виска. Она долго стоит на площади, без мыслей, без чувств, совершенно пустая и легкая, потом возвращается на Ярославский вокзал, забирает чемодан из камеры, идет на перрон. Вот и поезд «Москва — Владивосток», зеленый, бесконечно длинный. В тускло освещенном вагоне она растерянно задерживается в дверях — здесь почему-то нет ни купе, ни коридора, просто полки и отовсюду торчат ноги. Душно, отвратительный спертый воздух, за боковым столиком трое, раздевшись до маек, шумно пьют водку. Сзади Нике наподдают чемоданом, она подхватывает свой и торопливо пробирается вперед, уклоняясь по возможности от торчащих на уровне лица чужих ног. Разыскав свое место, она вскарабкивается наверх и сидит там, съежившись, испуганная, совершенно оглушенная. Как здесь раздеваются, если нет перегородок? Видимо, никак; придется спать в одежде, но эта невыносимая духота, и вообще…
   На нижние полки Ника предпочитает даже не заглядывать — там очень шумно и многолюдно и, кажется, тоже пьют. Судя по всему, она попала в какой-то особый вагон для пьющих, но теперь уж ничего не поделаешь… Она с трудом стаскивает куртку, сапожки, начинает кое-как умащиваться на узкой и жесткой полке — и вдруг чуть не слетает вниз от резкого рывка.
   — Поехали, стало быть, — удовлетворенно басит кто-то за стенкой. — Чего ж, нагостевались в Белокаменной, пора и за дело браться…



ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ




ГЛАВА 1


   Он позвонил, прислушался, позвонил еще раз. Дверь, добротно обитая черным дерматином, с поблескивающей на ней хромированной табличкой «И.А.Ратманов», продолжала молчать. Шепотом выругавшись, Игнатьев кинулся звонить в соседнюю квартиру.
   — Прошу прощения, — сказал он, изо всех сил стараясь, чтобы голос звучал спокойно. — Не знаете ли, есть кто-нибудь дома у ваших соседей?
   — У Ратмановых? Понятия не имею. — Выглянувшая из двери толстуха в халате и бигуди пожала плечами, — Сами они в отъезде, но Ника должна быть дома… если не вышла куда-нибудь!
   — Вы видели ее сегодня? — спросил он со внезапно вспыхнувшей надеждой.
   Но женщина отрицательно покачала головой:
   — Сегодня? Нет, сегодня не видела, я только что встала, — ответила она уже удивленно. — А что, собственно, случилось?
   — Да ничего не случилось, просто я хотел повидать… Вы случайно не знаете, в какой школе Ника учится?
   — Точно Не знаю, но только не в нашем районе. Елена Львовна жаловалась как-то, что девочке приходится далеко ездить — кажется, на Ордынку куда-то, да-да, совершенно верно, она обычно возвращается тридцать третьим троллейбусом, с Октябрьской площади…
   Ордынка, ну конечно же, вспомнил Игнатьев, сбегая по лестнице; в тот день в Феодосии, когда они попали под ливень, Ника рассказывала ему о своей школе — это тот же район, где они жили раньше, в Замоскворечье, такой настоящий уголок старой Москвы… Да, и вот еще что: недалеко от их школы, говорила Ника, есть действующая церковь — совсем близко, через несколько домов, — а рядом с церковью что-то вроде маленького сквера… Это уже примета, подумал он, на Ордынке, надо полагать, не так уж много действующих церквей!
   Беда в том, что сегодня школа наверняка закрыта; разве что какое-нибудь воскресное мероприятие? В его время — когда он учился — по выходным иногда устраивались утренники. Впрочем, нет, едва ли, обычно это бывало в связи с тем или другим праздником… Но все равно, попытка не пытка.
   На углу у «Изотопов» Игнатьев удачно перехватил такси.
   — На Ордынку, пожалуйста. Вы не знаете, есть там какая-нибудь действующая церковь?
   — Действующая, говорите? — водитель включил счетчик, подумал. — Вообще-то есть, точно, я одну бабку туда возил. Желтая такая церквуха, круглая.
   — Вот туда и давайте!
   — Только это с того конца придется заезжать, от набережной. По Ордынке одностороннее движение.
   — Как вам удобнее…
   Через двадцать минут он вышел из такси у церкви. Там действительно шла служба, и остальные приметы совпадали — рядом был крошечный разгороженный скверик. Игнатьев постоял, осматриваясь, спросил у подвернувшегося мальчишки, где тут школа.
   — А вот она, — мальчишка показал в ту сторону, откуда Игнатьев приехал. — Через улицу, там дом семнадцать, это за ним сразу — во дворе… Белые столбы у ворот — видите?
   Школа, как и следовало ожидать, оказалась запертой Ну что ж, завтра, сказал себе Игнатьев. Может быть, Ника никуда еще и не уехала, может быть завтра он найдет ее здесь. А если нет, то поговорит хотя бы с этой преподавательницей, Болховитиновой. Как удачно, что он знает ее фамилию! В лагере однажды Ника сказала, перелистывая затрепанную «лошадиными силами» «Науку и жизнь»: «Как интересно, здесь главный редактор — Болховитинов, а у нас в классе Болховитинова преподает литературу…» И еще добавила, что это мать того самого мальчика, ее одноклассника, который увлекается искусством. Это ему хорошо запомнилось, потому что ему уже тогда запоминалось все, хоть отдаленно связанное с Никой…
   Вот и прекрасно, завтра он с ней поговорит. Она не может не знать — хотя бы в самых общих чертах, — что случилось с ее ученицей, да еще приятельницей сына.
   Жаль, что он не знает ее имени-отчества, иначе можно было обратиться в адресный стол и побывать сегодня же у нее дома. Ждать еще сутки? Но ничего другого не остается — только ждать. И пока не думать, не строить никаких предположений. За эту бессонную ночь в купе, под храп верхнего соседа и неумолчный рокот колес под полом, он уже все передумал, перебрал все возможные варианты случившегося с Никой и так и не додумался ни до чего определенного. Что могло вынудить ее к этому бегству? Будь дома родители, самое простое было бы предположить какую-нибудь бурную домашнюю ссору — может быть, даже из-за него, из-за их переписки; кто знает, в конце концов, как они к этому отнеслись…
   Но Ника неделю назад писала ему, что родители уезжают в отпуск, то же подтвердила сегодня и соседка. Значит, дело не в родителях. Но в чем тогда?
   Нет, сейчас бессмысленно ломать голову над этим вопросом, если он хочет сохранить ее ясной и способной к трезвым размышлениям. Нужно просто взять себя в руки и дождаться завтрашнего утра.
   Взять себя в руки оказалось не так просто. Внешне Игнатьев был спокоен — он не налетал на прохожих, не разговаривал сам с собой; расспросив дорогу, вышел переулками к станции метро, приехал в центр, зашел побриться, позавтракал, позвонил приятелю и договорился о ночлеге. Потом просто бродил по улицам, прикуривая сигарету от сигареты. Лавки букинистов были закрыты, он посмотрел в маленьком душном кинотеатрике совершенно идиотский фильм, снова ходил, пока ноги не налились чугунной усталостью, и наконец, пообедав в какой-то забегаловке, поехал в Лефортово к Сашке Демидову. Утро вечера мудренее.

 
   И действительно, утром он узнал если не все, то, во всяком случае, самое существенное. Ники, правда, в школе не было, зато Татьяне Викторовне Болховитиновой объяснять ничего не пришлось.
   — Я догадываюсь, — сказала она, когда Игнатьев представился и начал было излагать цель своего прихода. — Это вы руководили экспедицией, где Вероника работала летом?
   — Отрядом, — уточнил он машинально. — Только отрядом.
   — Да, да. Я о вас слышала от нее. Вы, вероятно, приехали узнать…
   — Да, я… Ника мне позвонила — позавчера вечером, но ничего толком…
   — Вчера я получила ее письмо, она отправила его в субботу, перед отъездом.
   — Значит, она действительно… уехала? — охрипшим вдруг голосом спросил Игнатьев. — Но почему? И куда?
   — Куда — я еще не знаю, но это можно выяснить, — сказала преподавательница. — А вот что касается «почему»… как бы вам сказать. Ну, в общем, Ника уехала по семейным делам.
   — Татьяна Викторовна, — помолчав, сказал Игнатьев. — Я понимаю, вы не можете быть слишком откровенны с незнакомым человеком… тем более когда речь идет о чужих семейных делах. Но поверьте, что все, касающееся Ники Ратмановой, для меня важно.
   — Я понимаю, но… Словом, пока могу сказать вам только одно. У Ники есть старший брат, который живет отдельно от семьи. К нему она и уехала.
   — Без ведома родителей?
   — Да. Но родителям я уже сообщила.
   Игнатьев помолчал, разглядывая пластиковое покрытие пола.
   — Вы можете мне показать ее письмо? — спросил он.
   — Я оставила его дома. Оно совсем короткое: Ника пишет, что накануне говорила по телефону с сестрой, которая живет в Новосибирске, и та дала ей адрес брата…
   — Ч-черт! — воскликнул Игнатьев, ударив себя по лбу. — Ведь у меня же есть ее телефон! Разумеется, она должна быть в курсе всего!
   — Вы знаете сестру Вероники?
   — Ну да, они же вместе были в Крыму… Но какой идиот — уже вчера утром мог позвонить в Новосибирск, ведь я сутки болтаюсь в Москве…
   — Позвоните сегодня. Ну, а что вы намерены делать дальше?
   — Как — что? Узнаю адрес и поеду туда.
   — Прямо сразу? — подумав, спросила Татьяна Викторовна.
   — Конечно! А вы считаете…
   — Я бы, пожалуй… выждала день-другой. Мне кажется, так будет лучше, Дмитрий Павлович. Девочке нужно дать время в чем-то разобраться самой… вы понимаете? Тем более, если уж говорить откровенно, вряд ли ей будет приятно ваше присутствие там… хотя бы в эти первые дни. Насколько я догадываюсь, у Ники отношение к вам не просто дружеское… а в таких случаях, Дмитрий Павлович, потребность в душевной откровенности часто сочетается с повышенной ранимостью и… ну, условно назовем это стыдливостью. Вы понимаете, что я хочу сказать? Выждите еще день-другой, а потом поезжайте. С родителями Ники вы уже знакомы?
   — Нет.
   — Отложите и это. Сейчас, как вы понимаете, просто не время. Что вы должны сделать в первую очередь, так это позвонить в Новосибирск. Вот если бы ее сестра смогла немедленно вылететь к ней… Или пусть хотя бы попытается связаться по телефону.
   Когда они вышли из пустого директорского кабинета, где происходил разговор, оглушительный звонок возвестил перемену. Захлопали двери, коридор наполнился школьниками всех возрастов. Татьяна Викторовна сделала кому-то замечание строгим учительским голосом, перехватила какую-то старшеклассницу и напомнила ей о сегодняшнем факультативе. У одной из дверей, откуда только что начали выходить великовозрастные акселераты, она обернулась к Игнатьеву.
   — А вот и мои питомцы — Вероникин класс…
   Эти шли несколько более чинно, — один парнишка, правда, по-модному длинноволосый и даже едва ли не подвитой, дал вдруг козла и понесся по коридору. Другой, белокурый, в черном свитере, проходя мимо них, бросил внимательный, на секунду задержавшийся взгляд. «Не сын ли, — подумал Игнатьев, — что-то есть общее…» Он покосился на Татьяну Викторовну — та ничего не сказала, юноша в свитере прошел дальше с независимым видом. Да, пожалуй… И если это он, то можно понять, почему Ника так усердно его «соблазняла»: интересный юноша — высокий, широкоплечий, с умным и уже волевым лицом. А сходство определенно есть — короткий прямой нос, широко расставленные глаза. Болховитинова — он дал бы ей лет сорок пять, не больше, — была еще хороша собой, несмотря на утомленный вид и довольно заметную уже седину в каштановых, бронзового отлива волосах. Ранняя седина, впрочем, многим идет, если ее не пытаются замаскировать.
   — Да, — сказал он, — взрослые у вас питомцы. Интересно, наверное, с такими работать?
   — Интересно, — согласилась Татьяна Викторовна и добавила, подавив вздох: — Но как иногда бывает трудно…

 
   Андрей тоже с первого взгляда догадался, кто этот загорелый незнакомец, стоящий рядом с матерью у дверей класса. Догадался сразу, по какому-то наитию. Впрочем, не совсем наитие: помогла наблюдательность. Загар! Такой загар может быть только у человека, который много времени проводит на солнце, и не здесь, в умеренных широтах, а где-нибудь там… в Крыму, скажем. На раскопках.
   Он прошел мимо — мать не сочла нужным их познакомить, ей виднее. Да и права она. К чему? Подумаешь, радость. Но любопытно, чего это он примчался…
   Из-за Ники — это понятно. Что все-таки случилось? Вчера, когда он вынул из почтового ящика конверт, надписанный знакомым почерком, его сразу, как током, ударило неосознанной тревогой. Почему Ника пишет матери, если завтра они увидятся в школе?
   — Тебе, — сказал он матери, протягивая конверт. — Если не ошибаюсь, от Ратмановой.
   Не проявляя больше интереса к письму, он вышел в коридор и занялся полкой, которую давно обещал закончить. Но, проработав несколько минут, не выдержал и вернулся в комнату — мать стояла у окна с расстроенным, испуганным даже, как ему показалось, лицом. Порывшись для вида в ящике письменного стола, где держал инструменты, Андрей, не оборачиваясь, спросил:
   — Да, так о чем она — если не секрет?
   — Что? — не сразу отозвалась мать. — А, ты о письме… Вероника некоторое время не будет ходить в школу. Ей пришлось уехать… ненадолго.
   — Уехать? Как — уехать? Куда?
   — По семейным делам, насколько я поняла…
   Больше он ничего не узнал. Действительно ли Ника в своем письме не назвала причин внезапного отъезда, или просто мать не сочла нужным о них сказать — он больше не расспрашивал, делая вид, что вся эта история его не интересует. Позже, входя в комнату, Андрей услышал, как мать негромко говорила отцу: «…Позвоню завтра же с утра — там должны знать, каким теплоходом они уехали, — если дать радиограмму…» При его появлении они заговорили о другом, он обиделся, но чувство обиды тут же заглушилось страхом — страхом за Нику. Что случилось, если нужно сообщать родителям? И что это за «семейные дела», о которых они не знают?
   А теперь появился этот. Он сразу догадался, когда увидел. «Я действительно влюбилась в одного человека там, в экспедиции, я даже думаю, что я его люблю…» Неужели она уехала к нему — но тогда почему он здесь? А что, если… Приехала, а ему это и не нужно, теперь явился сюда — просить повлиять, уговорить… Или еще хуже — но что? Да что угодно!
   Мать с загорелым археологом уже ушли, Андрей клял себя, что не подошел, не заговорил, не спросил прямо. Дурак, тряпка, не нашелся сразу! Если он… если он что-нибудь себе позволил… если Ника из-за него… Тогда он его убьет. Приедет в Ленинград, разыщет этот его проклятый институт и убьет его, убьет как собаку, такие мерзавцы не должны жить… Но чего он ждал сейчас? Ехать в Ленинград, когда он только что стоял здесь, перед ним?
   Андрей бросился вниз по лестнице, прыгая через три ступени, едва не сбив с ног какую-то мелюзгу. В коридоре второго этажа ему навстречу вышла мать.
   — Где он? — спросил Андрей сдавленным голосом. — Это он был? Ника из-за него… уехала?
   — Андрей, опомнись, — негромко сказала Татьяна Викторовна. — Как ты себя ведешь!
   — Ты должна мне сказать — я не мальчишка уже, чтобы от меня скрывали…
   — От тебя ничего не скрывают, — мягче сказала мать и устало улыбнулась. — Не выдумывай себе бог знает чего, дурачок. Дмитрий Павлович приезжал узнать о Веронике, понимаешь? Она звонила ему, сообщила о своем отъезде… и он, естественно, тоже волнуется. А ты решил, что… он в чем-то виноват перед ней? Дурачок, — повторила она, вздохнув с той же усталой улыбкой. — Это совсем не то, что ты думаешь. Ступай, Андрей, сейчас будет звонок…


ГЛАВА 2


   А здесь была зима — прочная, обложная, установившаяся, как видно, всерьез, с легким даже морозцем, непривычно ранним, по московским понятиям, для середины октября. Ника уже минут двадцать одиноко топталась на стоянке такси, оглядывая привокзальную площадь и наблюдая, как на другой ее стороне аборигены штурмуют подкатывающие автобусы — не хуже, чем где-нибудь на Садовом кольце в час пик. Такси так и не было.
   Толпа на автобусной остановке между тем поредела. «Да пропади оно пропадом, это дурацкое такси», — с отчаянием подумала Ника и, подхватив чемодан, побежала через площадь. Очередной автобус, и даже почти пустой, как раз показался из-за угла.
   — Извините, — немного задыхаясь от бега, спросила она у дремлющего на остановке гражданина. — На каком номере я доеду до улицы Новаторов, вы не скажете?
   — Ч-чего? — мрачно переспросил гражданин откуда-то из воротника. — А, Новаторов. До Новаторов доедешь, а Как же. На каком хошь, на том и доедешь. Они туды… все. Как мост будет, так сразу и на выход. Раньше-то «тройка» через Соцгородок ходила, а теперь шоссейку снова перекопали, так они все туды… через мост. Там увидишь, панельные дома, по праву руку.
   Автобус подкатил, дребезжа и поскрипывая, но кондукторша пронзительно закричала: «В парк!» — и, выпустив через переднюю дверь троих пассажиров, так и не открыла заднюю. Сунувшийся было на посадку гражданин, пошатавшись и восстановив равновесие, забубнил что-то насчет стервей кондукторш и насчет шоссейки, которую перекапывают уже седьмой раз, и все под зиму, все под зиму, туды их родительницу…
   Он придвинулся ближе и, видимо, настроился обличать местные нравы долго и обстоятельно, но тут подвалила новая компания, и через пять минут началась посадка — это было почище, чем в Москве. Ника и охнуть не успела, как ноги ее отделились от земли и, уцепившись за чемодан, как за спасательный круг, она оказалась наконец в автобусе. Ехать, к счастью, было недалеко. Услышав под колесами гул мостового настила, Ника протолкалась поближе к двери, на первой же остановке вывалилась наружу и действительно увидела по правую руку новый район, застроенный типовыми пятиэтажными домами. Она вытащила из кармана записную книжечку, еще раз прочитала адрес — и почувствовала вдруг, что не может сделать шагу от страха и волнения.
   Было уже темно, двумя параллельными цепочками огней сияли фонари на мосту, слева было разлито в небе тусклое красноватое зарево, и оттуда, если прислушаться, доносился ровный, непрерывный гул, вероятно, там был расположен большой завод. А широкие окна новых домов светились приветливо и разноцветно, и весь этот район ничем не отличался на первый взгляд от какого-нибудь Тридцать седьмого квартала, но сходство было лишь кажущимся, обманным; больше двух тысяч километров пришлось ей проехать, чтобы стоять теперь здесь, на улице захолустного городка, где-то между Свердловском и Тюменью. Кругом была ночь, и Азия, и Сибирь, и плоский элегантный чемоданчик сиротливо чернел у ее ног на этом азиатском, сибирском снегу, а еще недавно он пылился в продутой горячим ветром палатке на берегу Феодосийского залива. Зачем она здесь? Что она здесь будет делать? Что она вообще наделала?