Страница:
— Разводы не только поэтому, и безответственностью грешит не только молодежь…
— Конечно, — согласилась Ника. — Это папа так считает. Дело в том, что он немножко реакционер, как все родители… Скажи, а твои родители живы?
— Нет, — сказал Игнатьев. — У меня не осталось никого. Отец погиб на фронте, а мама умерла в блокаду.
— А-а, — сказала Ника сочувственно. — Ужас какой… А ты тоже там был?
— Да. Потом уже меня эвакуировали, мне было пять лет. В эвакуации меня разыскала тетка, в Питер мы вернулись вместе. Мы и жили вместе, она умерла, когда я поступил в университет.
Ника долго молчала, потом спросила:
— Твой папа тоже был археологом?
— Нет, он преподавал математику. Археология мне досталась от тетки — она была историком и вообще большим знатоком античности. От нее и пошло. А чем занимаются твои родители?
— У мамы, собственно, нет никакой специальности, она из-за войны не смогла ничего окончить, она просто работает в одной ведомственной газете. Очень скучно. А папа — инженер, в основном по турбинам.
— На электростанции?
— Нет, он сейчас… в министерстве. Министерство энергетического машиностроения, кажется так.
— Ясно, ясно… У тебя есть братья?
Ника покачала головой.
— У меня был братик, только он умер в войну. Совсем маленьким, грудным. Сейчас ему было бы уже… двадцать шесть лет.
— Да, — сказал Игнатьев, помолчав. — А ты посмотри-ка, нас скоро прогонят и отсюда…
Ника оглянулась — действительно, положение их за это время стало угрожающим. Судя по всему, силы обеих экскурсий соединились и, оставив небольшие гарнизоны на Дозорном утесе и в Консульском замке, готовились теперь со всей мощью неистраченного наступательного порыва штурмовать одну за другой все четырнадцать башен наружной оборонительной стены.
— Да, я думаю, нам лучше убраться самим, — сказала Ника. Пойдем, в самом деле, нужно же посмотреть, что с Мамаем, а то неудобно…
Игнатьев встал и, протянув руку, помог Нике подняться с земли; она вскочила на ноги быстрым гибким движением, но его пальцы не разжались. Так, рука в руке, они и побрели к выходу из крепости. В воротах Ника оглянулась и потянула Игнатьева за руку. Он остановился.
— Ты не брал с собою аппарата? — спросила она, прищуренными от солнца глазами глядя на утес с прилепившейся наверху Дозорной башней. — Жаль. А впрочем, нет! Я все равно запомню это на всю жизнь, а фотография — что-то неживое… Мы еще приедем сюда когда-нибудь?
— Наверное, — сказал он. — Конечно, приедем, Никион.
— Как ты меня назвал? Никион?
Игнатьев смутился.
— Это я как-то думал… по-русски твое имя не имеет ласкательной формы. Мне тогда вспомнилась греческая форма — Никион, от Береники…
— Вероника по-гречески «Береника»?
— Береника — имя древнееврейское, но было распространено в античном мире. По-гречески — Никион…
— Ужасно не хочется уходить, — вздохнула она и еще раз обвела взглядом бурый травянистый холм, неровную линию полуразрушенных стен, тяжелые очертания Консульского замка. Туристы уже овладели мечетью и бесчинствовали на ее плоском куполе.
— Идем, — сказала Ника и опять вздохнула.
Подходя к машине, они еще издали увидели лежащего под нею Мамая и переглянулись С виноватым видом, но потом фигура мученика техники показалась им странно неподвижной. Действительно, при ближайшем рассмотрении она оказалась спящей.
— Странно, — сказал Игнатьев, посмотрев на нетронутую сумку с инструментами. — По-моему, он и не брался ни за какой ремонт…
— Конечно, — согласилась Ника. — Это папа так считает. Дело в том, что он немножко реакционер, как все родители… Скажи, а твои родители живы?
— Нет, — сказал Игнатьев. — У меня не осталось никого. Отец погиб на фронте, а мама умерла в блокаду.
— А-а, — сказала Ника сочувственно. — Ужас какой… А ты тоже там был?
— Да. Потом уже меня эвакуировали, мне было пять лет. В эвакуации меня разыскала тетка, в Питер мы вернулись вместе. Мы и жили вместе, она умерла, когда я поступил в университет.
Ника долго молчала, потом спросила:
— Твой папа тоже был археологом?
— Нет, он преподавал математику. Археология мне досталась от тетки — она была историком и вообще большим знатоком античности. От нее и пошло. А чем занимаются твои родители?
— У мамы, собственно, нет никакой специальности, она из-за войны не смогла ничего окончить, она просто работает в одной ведомственной газете. Очень скучно. А папа — инженер, в основном по турбинам.
— На электростанции?
— Нет, он сейчас… в министерстве. Министерство энергетического машиностроения, кажется так.
— Ясно, ясно… У тебя есть братья?
Ника покачала головой.
— У меня был братик, только он умер в войну. Совсем маленьким, грудным. Сейчас ему было бы уже… двадцать шесть лет.
— Да, — сказал Игнатьев, помолчав. — А ты посмотри-ка, нас скоро прогонят и отсюда…
Ника оглянулась — действительно, положение их за это время стало угрожающим. Судя по всему, силы обеих экскурсий соединились и, оставив небольшие гарнизоны на Дозорном утесе и в Консульском замке, готовились теперь со всей мощью неистраченного наступательного порыва штурмовать одну за другой все четырнадцать башен наружной оборонительной стены.
— Да, я думаю, нам лучше убраться самим, — сказала Ника. Пойдем, в самом деле, нужно же посмотреть, что с Мамаем, а то неудобно…
Игнатьев встал и, протянув руку, помог Нике подняться с земли; она вскочила на ноги быстрым гибким движением, но его пальцы не разжались. Так, рука в руке, они и побрели к выходу из крепости. В воротах Ника оглянулась и потянула Игнатьева за руку. Он остановился.
— Ты не брал с собою аппарата? — спросила она, прищуренными от солнца глазами глядя на утес с прилепившейся наверху Дозорной башней. — Жаль. А впрочем, нет! Я все равно запомню это на всю жизнь, а фотография — что-то неживое… Мы еще приедем сюда когда-нибудь?
— Наверное, — сказал он. — Конечно, приедем, Никион.
— Как ты меня назвал? Никион?
Игнатьев смутился.
— Это я как-то думал… по-русски твое имя не имеет ласкательной формы. Мне тогда вспомнилась греческая форма — Никион, от Береники…
— Вероника по-гречески «Береника»?
— Береника — имя древнееврейское, но было распространено в античном мире. По-гречески — Никион…
— Ужасно не хочется уходить, — вздохнула она и еще раз обвела взглядом бурый травянистый холм, неровную линию полуразрушенных стен, тяжелые очертания Консульского замка. Туристы уже овладели мечетью и бесчинствовали на ее плоском куполе.
— Идем, — сказала Ника и опять вздохнула.
Подходя к машине, они еще издали увидели лежащего под нею Мамая и переглянулись С виноватым видом, но потом фигура мученика техники показалась им странно неподвижной. Действительно, при ближайшем рассмотрении она оказалась спящей.
— Странно, — сказал Игнатьев, посмотрев на нетронутую сумку с инструментами. — По-моему, он и не брался ни за какой ремонт…
ГЛАВА 6
Вечером четвертого, около девяти, Андрей позвонил Ратмановым — безрезультатно, к телефону никто не подошел. По понедельникам люди обычно бывают дома, так что безлюдность ратмановской квартиры скорее всего объяснялась тем, что предки героически сидят в Малаховке, не обращая внимания на не по-августовски собачью погоду. На даче у них, кажется, тоже был телефон, но Андрей не знал номера.
Оставалось ждать. В конце концов, теперь Ника должна была приехать со дня на день, ведь ее спутники связаны сроками своего отпуска. Надо полагать, она позвонит.
Прошло еще три дня, никто не звонил, погода оставалась такой же гнусной, работаться не работалось. Андрей дошел до того, что даже приближающееся начало учебного года стало казаться ему счастливым событием, которого ждешь не дождешься; офонареть можно, как выражается это чудо интеллекта — мисс Борташевич. Кстати, куда они все к черту запропастились? Он всячески старался убедить себя, что возвращения Ники ждет с ничуть не большим нетерпением, чем остальных членов банды, Пита, скажем, или крета Игоря.
В довершение всего он вдруг перестал понимать что-нибудь в искусстве. Зачем оно вообще? Говорят — для того, чтобы приносить радость. Чушь собачья. Кому оно приносит радость? Разве что немногим эстетам; ради них одних нет, в сущности, никакого смысла работать. Большинству людей — подавляющему большинству — оно не дает ровно ничего. Последнее время в музеях он смотрел не столько на самую экспозицию, сколько на лица посетителей. Поучительное зрелище! Вот достать по знакомству бонлоновый джемпер — это их обрадовало бы, а скажи им завтра, что случилась какая-то катастрофа и в мире нет больше ни «Троицы», ни «Граждан Кале», ни Пергамского алтаря, — они и ухом не поведут. Ну, нет так нет!
Так что, если не считать кучки эстетов, искусство доставляет радость только самому творцу, в момент творчества. Но это «радость», от которой иные вешались, стрелялись, сходили с ума. Каторга, самая настоящая каторга. И оттого, что без нее жить еще невыносимее, она легче не становится, именно от этого она еще страшнее. С обычной каторги можно хоть убежать или по меньшей мере надеяться на то, что убежишь рано или поздно. А тут надеяться не на что.
Искусство — и двадцатый век! Рублев, например, тот знал, для чего и ради чего пишет. Тогда это было подвигом. Служением. Человек постился и молился перед началом работы. А для чего — ради чего — пишут сейчас? Воспитательное действие искусства, видите ли; люди увидят новую картину или прочитают новую книгу — и вдруг ахнут, поняв, какими они до сих пор были бяками. Дезактивируют боеголовки, выпустят политических заключенных, перестанут ненавидеть всех тех, у кого иной цвет кожи или иной образ мыслей… В это, что ли, прикажете верить? Уж скорее можно понять откровенного стяжателя, который, не мудрствуя лукаво, кистью или пером выколачивает себе кооперативную квартиру, машину, дачу… Перед таким, во всяком случае, не встает вопрос — а ради чего?
Что ж, если быть честным, то приходится признать: работаешь ты для себя. Только для себя! Потому что эта работа доставляет тебе радость, а ощущение радости творчества отодвигает на задний план все другие соображения — в том числе и вопрос пользы. Но где же тогда общественная функция искусства? Тогда лучше кирпичи класть, это куда проще и честнее.
И не обязательно кирпичи — ведь сколько на свете отличных профессий, интересных и нужных, приносящих людям реальную пользу. Но все они не для тебя. Потому что, чем бы ты ни занимался в жизни, всегда искусство будет стоять между тобой и твоим делом, всегда будет мучить мысль, что ты изменил Призванию. Будь оно проклято!
Что-то мешало Андрею говорить об этом с родителями. Они просто не поняли бы его, стали бы произносить общеизвестные истины — вроде того, что от искусства нельзя ждать мгновенного воздействия на общественное сознание. Родители всегда говорят правильные вещи, которые почему-то никого не убеждают. Несмотря на всю их неоспоримую правильность. Да и потом, это вопрос сугубо специальный, не так просто в нем разобраться человеку, далекому от искусства. Вот если бы познакомиться с кем-нибудь из настоящих художников, — неужели у них нет никаких сомнений? Да нет, едва ли. Какое же это искусство, если нет никаких сомнений и все ясно, и просто, и понятно, как в учебнике арифметики; если есть что-то совершенно противопоказанное искусству, так это самодовольная уверенность в собственной правоте — не какой-то частной правоте в данный момент, а вообще, раз и навсегда, априорно. Во всяком случае, большие художники всегда сомневались и мучились — может быть, это и сделало их большими…
Он встретил Нику в воскресенье семнадцатого, недалеко от ее дома, возле магазина «Изотопы». В этот день он собирался поехать на Выставку посмотреть новые машины, но с утра опять пошел дождь, и ему вдруг расхотелось тащиться в такую даль. Последнее время его настроения и планы сделались вдруг подверженными частым и совершенно внезапным переменам под влиянием любого пустяка — например, погоды. Раньше этого не было. До обеда он проторчал дома, ничего не делая, если не считать безуспешной попытки починить электрический тостер, в котором отказала автоматика. «Хоть бы почитал, что ли, — сказала мама, — я вчера притащила из библиотеки кучу книг, ты даже не поинтересовался…» Он ответил в том смысле, что книги — это заменитель жизни и, как все суррогаты, ни к чему хорошему привести не могут, за что был обозван чудовищем и троглодитом. «Я где-то слышала, что самые антиинтеллектуальные люди — это художники, — добавила она. — Ну, и скульпторы, словом деятели изобразительного искусства, ваш брат. Паоло Трубецкой вообще ничего не читал. Даже работая над головой Данте, не удосужился прочитать „Божественную комедию“. — „И правильно, — сказал Андрей. — Данте у него вышел совсем не плохо, может быть именно поэтому. Что ты вообще понимаешь в этих вещах?“ Мама почему-то обиделась, и тут уж ему не оставалось ничего другого, как пойти бродить по улицам, благо дождь к этому времени почти перестал.
Он увидел Нику и в первую секунду даже не поверил своим глазам, так это получилось неожиданно. Но это действительно была она, очень загорелая и то ли похудевшая немного, то ли просто вытянувшаяся еще больше за это лето. Она была в расстегнутой легкой штормовке с подвернутыми до локтей рукавами, с непокрытой головой, и дождевой бисер блестел в ее волосах, немного выгоревших и порыжевших от солнца и морской воды. Он сразу, мгновенно охватил и словно вобрал в себя одним взглядом все эти детали, которые вдруг показались исполненными для него таким огромным и ему самому не до конца еще понятным смыслом; все, составляющее сейчас ее облик, стало вдруг необыкновенно важным, любая мелочь — и подживающая царапина повыше запястья, и золотисто-смуглый тон загара на ее ногах, и полуоторвавшаяся пряжка на туфле, и хозяйственная сумка, из которой торчал пучок зеленого лука и выглядывали углы бумажных пирамидок с молоком. Его сердце замерло в первый момент от непонятного испуга — замерло и оборвалось, и лишь в следующую секунду он понял, что это был испуг перед возможностью ошибки, случайного сходства. И тут же, когда он понял это и убедился, что ошибки не произошло и что это действительно Ника, он почувствовал огромное облегчение, радость, покой. Это была действительно она. Наконец-то!
— Хэлло, — сказал он как можно более равнодушным тоном. — Ника? Вот так встреча.
Она, в свою очередь увидев его, просияла и подняла свободную руку.
— Андрей! — закричала она радостно. — Привет! А я все собираюсь тебе позвонить.
Что-то сжалось у него внутри от этих слов, но он усмехнулся и небрежно сказал:
— Да уж ты прособиралась бы до первого сентября. Когда приехала?
— В среду. Ой, слушай, погода такая мерзкая, прямо обидно. Сперва приятно было — после тамошнего солнца, представляешь? А сейчас я уже начинаю смотреть на это довольно мрачно — все хорошо в меру… Ну, как ты?
В среду, подумал он. Тринадцатого она была уже в Москве. А сегодня семнадцатое. Четыре дня, и она все «собиралась»…
— Я? — Он пожал плечами. — Да так, ничего. В пределах, А ты как?
— Очень хорошо, — сказала Ника, излучая сияние. — Я себя чувствую просто фантастически!
— Рад за тебя. Ты хоть расскажи про эту твою экспедицию, — сказал Андрей.
— Ох, ну разве про это расскажешь, — возразила она мечтательно. — Это было просто…
— Ты не жалеешь, что просидела там столько времени?
— Ну что ты…
Он помолчал. Первая радость прошла, теперь все становилось каким-то тягостным, как в нелепом сне.
— Ты могла бы позвонить мне еще в среду, — сказал он.
— Знаешь, я такой усталой вернулась, и потом, мы приехали поздно вечером… Но все эти дни я собиралась, честно собиралась, просто закрутилась как-то — ну, ты представляешь себе, тысяча разных дел…
— Каких? — спросил он спокойно и настойчиво, хотя понимал уже, что этими расспросами ставит себя в глупое положение.
— Ой, ну самых разных! Завтра, например, мне нужно ехать в Марьину Рощу за портфелем…
— За каким портфелем?
— А помнишь, я потеряла весной — уронила в Москву-реку? Так вообрази, его нашли, и этот человек даже приходил к нам, пока никого не было. Родители ведь жили на даче, так он оставил записку в почтовом ящике. Прямо чудо, правда? Ну, теперь придется поехать, — портфель, конечно, никуда уже не годится, но хоть поблагодарить за любезность… Так что, Андрей, я действительно ужасно занята все это время, ты не обижайся!
— О'кэй, это все пустяки, — сказал он и забрал сумку у нее из рук. — Ты сейчас домой? Я тебя провожу. Или нельзя?
— Ну что ты говоришь! — запротестовала Ника с преувеличенным, как ему показалось, жаром. — И вообще, ты должен к нам зайти, мы как раз будем обедать, я не отпущу тебя, так и знай, и слушать ничего не хочу…
— Исключено, я уже обедал.
— Ну, знаешь, это просто свинство! Ты ходишь в гости только когда голоден?
— Я не воспринял это как приглашение в гости, — отпарировал Андрей. — Когда приглашают, не говорят «и вообще, ты должен зайти»…
— Придира какой, ужас, — вздохнула Ника. — Что с тобой? Какая муха тебя укусила? И даже не муха, а, наверное, что-то большое и ядовитое. Овод! Слушай, ну не будь злюкой, пойдем. Ты обиделся, что я тебе не позвонила? Я ведь собиралась, честное слово!
— Ничего я не обиделся, — сказал Андрей, пожимая плечами.
Снова начал сеяться дождь, мелкий, почти осенний. Разумеется, идти к Ратмановым не следовало, ее предки никогда не были ему особенно симпатичны, и это приглашение, несмотря на все Никины старания убедить его в обратном, прозвучало слишком случайно, так приглашают человека, от которого уже все равно не отделаться; и сама Ника была какая-то не такая, он сразу это заметил: она не то чтобы скрывала от него что-то — просто в ее душе появилась теперь какая-то запретная для посторонних зона. Для посторонних — и для него в том числе. Потому что теперь он тоже был для нее посторонним.
Он понял это и почувствовал холод и пустоту, почувствовал совершенно отчетливо и безошибочно, и это удивило его, потому что так может чувствовать только влюбленный, узнав вдруг, что его не любят. Но ведь он-то не был влюблен в Нику! Или все-таки был? Был и просто не понимал этого, не понимал до того момента, когда внезапно увидел ее перед собой и его сердце замерло сначала от испуга, а потом от счастья, и он понял вдруг, что это и есть то самое главное, что этого не может заменить мужчине ничто — ни творчество, ни признание, ни слава, — что вообще нет в мире такого, чего он не отдал бы в этот миг за право упасть перед нею на колени, и обнять ее ноги, и прижаться к ним лицом…
Вот еще, страдания целомудренного Вертера, подумал он, пытаясь насмешкой заслониться от чего-то грозного, неведомого, которое шло на него, как идет на берег рожденное во мраке океанских глубин цунами. Все объясняется очень просто, сказал он себе, и нечего возводить это в разряд высоких переживаний… Он снисходительно — сверху вниз — покосился на идущую рядом Нику, увидел ее профиль, и сердце его снова сжалось тревожно и непривычно.
Она шла рядом и не умолкая рассказывала что-то о Крыме, о каких-то дорожных происшествиях, о том, как они в последний день путешествия чуть не сыграли в кювет где-то под Орлом; он слушал и почти ничего не понимал, — он воспринимал только ее голос, сам звук голоса, его неповторимый тембр. Наверное, лучше было не слушать, это уже было ни к чему, так же как ни к чему было принимать ее приглашение и идти к ней домой, — нужно было просто попрощаться и уйти, как только он все понял. Наверное, так поступил бы настоящий мужчина. Андрей понимал это. Но сейчас для него побыть лишний час в обществе Ники, было важнее, чем чувствовать себя «настоящим мужчиной».
Он презирал себя за это, не делая никаких скидок. Единственным утешением было то, что встреча была последней, — он уже решил это для себя. В школе как-нибудь выдержит, на людях и смерть красна; а эти таскания по улицам всей бандой вообще пора прекратить, в десятом классе найдутся занятия и посерьезнее. Так что видеться они будут не так уж часто, в смысле — наедине. И вообще, все это типичная плешь. Пройдет. Такие вещи проходят, и нечего придавать им излишнее значение. Зря только он тащится на этот идиотский обед…
— У вас там будет кто-нибудь? — угрюмо спросил он в лифте, не глядя на Нику.
— Какие-то папины знакомые с женами, я их почти не знаю. Ну, и Светка с мужем. Да, и еще этот, что с нами ездил…
— Кто?
— А, такой Дон Артуро, Юркин сотрудник. Тоже физик.
Все это было сказано каким-то слишком уж небрежным тоном; Андрей внутренне усмехнулся. Что ж, вот, вероятно, и разгадка. Неудивительно — физик! Модная профессия. Когда-то девы сходили с ума по гусарам. Ах, душка ядерщик…
Через минуту, увидев его самого, Андрей окончательно утвердился в своей догадке.
— Что ж, старуха, я тебя понимаю, — сказал он Нике, вызвавшись помочь ей принести что-то из кухни, — не влюбиться в такого было бы даже пошло.
Ника раскрыла рот и сделала большие глаза.
— Влюбиться — в Дона Артуро? — спросила она шепотом и подавилась от смеха. — Ты спятил, я бы скорее повесилась! С чего это ты взял?
Андрей пожал плечами и ничего не ответил.
Когда они вернулись, гости уже рассаживались вокруг раздвинутого во всю длину полированного стола. Стол был без скатерти, только под каждым прибором лежал небольшой прямоугольник какой-то грубой экзотической ткани. «Как в лучших домах Филадельфии», — усмехнулся про себя Андрей, садясь между Никой и ее сестрой. Ратмановская столовая могла служить наглядным пособием по новейшей истории интерьера — здесь было представлено все ставшее особенно модным за последние годы: и чешская люстра со спиралевидными хрустальными ветвями, и гравюры на гладких светло-серых стенах, и два таллинских канделябра кованого железа, и зеленые конические свечи — каждая вещь представляла очередной «последний крик». «Впрочем, хоть со вкусом», — подумал Андрей примирительно и огляделся. Все вокруг переговаривались шумно и беспорядочно.
— …Нет, почему, они теперь тоже строят мощные реакторы, — говорил сидящий напротив длинный парень в очках, которого Ника представила ему как мужа сестры. — В Алабаме нас возили на одну строящуюся АЭС, недалеко от Хантсвилла… как раз шел монтаж первого блока на миллион киловатт. В семьдесят втором, когда вступят в строй все три реактора, станция даст проектную мощность порядка трех миллионов киловатт. Даже свыше трех, там мощность одного блока несколько больше миллиона…
— На «Броунс Ферри»? Миллион шестьдесят пять тысяч, — подсказал душка с другого конца стола, блеснув ослепительными зубами.
— Ну, вот. В сумме почти три миллиона двести, это уже рентабельно. На «Эдисоне» в этом году вводят в строй два новых реактора по семьсот пятнадцать тысяч. Американцы вообще думают к восьмидесятому году перевести на атом двадцать пять процентов своей энергетики, а к двухтысячному — половину…
Обед тянулся томительно долго. Елена Львовна вежливо спросила Андрея, как тот провел лето, вежливо поахала, узнав о происшествии с рукой, и тут же перенесла внимание на других, к его большому облегчению. Он сидел с угрюмым видом, нехотя ковыряя вилкой в своей тарелке, не глядя на сидящую рядом Нику Та, после нескольких безуспешных попыток втянуть его в общий разговор, тоже замолчала, наверное обиделась Тем лучше, подумал он, в другой раз не пригласит.
Он уже дважды бывал здесь — первый раз этой зимой, потом еще в июне, незадолго до отъезда. И оба раза ему не понравились Никины родители, хотя, казалось бы, их нельзя было упрекнуть ни в чем определенном, кроме, пожалуй, того духа буржуазного благополучия, которым был пропитан воздух этой просторной, отлично обставленной квартиры. Слишком уж образцово-показательным выглядело все в ратмановской семье, и очень уж чувствовалось, что Никины родители сознают эту свою «образцовость» и гордятся ею.
Кроме Ники и, пожалуй, длинного Кострецова, Андрею были сейчас неприятны все собравшиеся за этим столом. Неприятны без конкретной причины, просто так, если Не считать причиной то, что все это были те же довольные собой и знающие себе цену, благополучные и преуспевающие люди. Его раздражала их манера держаться, снисходительно-уверенная у мужчин и искусственно, не по возрасту экзальтированная — у дам. Дамы держались особенно раздражающе. О чем бы они ни болтали, заходила ли речь у них о новом спектакле на Таганке, или о нашумевшей повести в «Новом мире», или о модах, или о каком-то происшествии с общим знакомым во время прошлогоднего круиза — все это обсуждалось с таким ненатуральным оживлением, словно дело происходило на сцене плохого театра. Курицы, подумал Андрей с растущим раздражением, типичные великосветские курицы. Сливки общества! Неужели и Ника станет такою же, как и эти дуры?
Сестра ее, правда, не стала. Кострецова Андрею не то чтобы понравилась — он не любил злых и насмешливых женщин, — но она была хоть, по крайней мере, не дура. За столом она больше молчала и курила, раз или два подмигнула Андрею ободряюще, но с таким видом, что он сразу понял: она тоже не в восторге от собравшегося за столом общества. И муж ее совершенно явно томился, зато красавчик — тот чувствовал себя как рыба в воде…
Андрей почти ничего не ел, только потягивал из своего фужера, и ему становилось все грустнее. Еще и вино, как нарочно, оказалось то самое, что они пили тогда в «Праге», терпкое холодное цинандали, и его вкус и запах мучительно напоминали ему тот день. Впрочем, в конце лета всегда печально вспоминать, как оно начиналось. Сейчас предложить бы Нике удрать отсюда и просто побродить вместе по улицам, несмотря на дождь; но это неосуществимо, из разговоров он понял, что Кострецовы и их приятель улетают в Новосибирск сегодня вечером и Ника поедет их провожать. Да и не пойдет она теперь бродить с ним под дождем…
Он все-таки спросил ее, спросил с вызовом, словно желая окончательно убедиться в том, что было ясно и так. Ника сделала гримасу сожаления и отрицательно покачала головой, пожав плечами и покосившись на сидящих за столом. «Ты сам видишь, — говорил ее взгляд, — как же мне уйти?»
— Не обязательно сегодня, — сказал Андрей упрямо. — Я спросил вообще. Мне хотелось бы о многом с тобой поговорить. Можно завтра или в первый погожий день, если ты предпочитаешь. Хочешь, съездим в Останкино?
— Может быть, — ответила она уклончиво. — Ты позвони мне на днях, хорошо?
— Хорошо, — усмехнулся Андрей. — Я обязательно позвоню тебе на днях. А вообще-то занятия начинаются через две недели, можно и не спешить — все равно в школе увидимся.
— Да, действительно, через две недели, — рассеянно сказала Ника. — Кто-нибудь из банды уже вернулся?
— Говорят, видели где-то Ренку. Слушай, я не знаю, удобно ли это, но мне пора идти…
— Я понимаю, — с готовностью кивнула Ника. — Ты посиди еще минут десять, а потом, когда будут вставать из-за стола, мы незаметно ускользнем. Я тебя провожу немного… только недалеко, нам ведь скоро в Шереметьево. А у Светки еще не все собрано, я обещала помочь…
Андрей глянул на Кострецова, подумал о том, как завтра этот длинный молчаливый парень вернется к своей «Огре», или «Токамаку», или как они еще там называются, все эти их фазотроны и стеллараторы, и ему стало вдруг ясно, что он просто завидует Завидует не только Кострецову, который с самого начала показался ему симпатичным, но и самовлюбленному красавцу Дону Артуро, и Никиному отцу, и его важным коллегам. Всех этих очень разных людей объединяло в его глазах одно: у каждого была четкая, конкретная цель, все они знали, чего желать от жизни, и умели брать это желаемое. Оба физика, едва ли старше тридцати, были уже докторами; а эти начальственные манеры Ратманова и его сослуживцев — они ведь свидетельствовали прежде всего о том, что люди эти действительно были начальниками, и, надо полагать, не такими уж плохими…
Это неожиданное открытие — что он может завидовать чужому успеху — неприятно удивило Андрея. Он никогда не был завистником. Не только в классе, но к в художественной студии, где он одно время занимался, его совершенно не волновало, как учатся или рисуют другие; важно было, как делает это он сам, — всегда ведь найдется кто-то способнее или талантливее тебя, глупо из-за этого портить себе нервы. И уж, конечно, вовсе нелепой была эта зависть юнца к преуспевающим деловым людям. Впрочем, он понимал, что завидует не их успеху, — зависть вызывал в нем сейчас весь этот прочный, надежный мир, в котором живут счастливцы, не имеющие отношения к искусству…
— О чем ты думаешь? — спросила Ника.
— Я? Да так… практически ни о чем.
— Ужасно ты какой-то сегодня мрачный, — сказала она с упреком. — У тебя плохое настроение?
Оставалось ждать. В конце концов, теперь Ника должна была приехать со дня на день, ведь ее спутники связаны сроками своего отпуска. Надо полагать, она позвонит.
Прошло еще три дня, никто не звонил, погода оставалась такой же гнусной, работаться не работалось. Андрей дошел до того, что даже приближающееся начало учебного года стало казаться ему счастливым событием, которого ждешь не дождешься; офонареть можно, как выражается это чудо интеллекта — мисс Борташевич. Кстати, куда они все к черту запропастились? Он всячески старался убедить себя, что возвращения Ники ждет с ничуть не большим нетерпением, чем остальных членов банды, Пита, скажем, или крета Игоря.
В довершение всего он вдруг перестал понимать что-нибудь в искусстве. Зачем оно вообще? Говорят — для того, чтобы приносить радость. Чушь собачья. Кому оно приносит радость? Разве что немногим эстетам; ради них одних нет, в сущности, никакого смысла работать. Большинству людей — подавляющему большинству — оно не дает ровно ничего. Последнее время в музеях он смотрел не столько на самую экспозицию, сколько на лица посетителей. Поучительное зрелище! Вот достать по знакомству бонлоновый джемпер — это их обрадовало бы, а скажи им завтра, что случилась какая-то катастрофа и в мире нет больше ни «Троицы», ни «Граждан Кале», ни Пергамского алтаря, — они и ухом не поведут. Ну, нет так нет!
Так что, если не считать кучки эстетов, искусство доставляет радость только самому творцу, в момент творчества. Но это «радость», от которой иные вешались, стрелялись, сходили с ума. Каторга, самая настоящая каторга. И оттого, что без нее жить еще невыносимее, она легче не становится, именно от этого она еще страшнее. С обычной каторги можно хоть убежать или по меньшей мере надеяться на то, что убежишь рано или поздно. А тут надеяться не на что.
Искусство — и двадцатый век! Рублев, например, тот знал, для чего и ради чего пишет. Тогда это было подвигом. Служением. Человек постился и молился перед началом работы. А для чего — ради чего — пишут сейчас? Воспитательное действие искусства, видите ли; люди увидят новую картину или прочитают новую книгу — и вдруг ахнут, поняв, какими они до сих пор были бяками. Дезактивируют боеголовки, выпустят политических заключенных, перестанут ненавидеть всех тех, у кого иной цвет кожи или иной образ мыслей… В это, что ли, прикажете верить? Уж скорее можно понять откровенного стяжателя, который, не мудрствуя лукаво, кистью или пером выколачивает себе кооперативную квартиру, машину, дачу… Перед таким, во всяком случае, не встает вопрос — а ради чего?
Что ж, если быть честным, то приходится признать: работаешь ты для себя. Только для себя! Потому что эта работа доставляет тебе радость, а ощущение радости творчества отодвигает на задний план все другие соображения — в том числе и вопрос пользы. Но где же тогда общественная функция искусства? Тогда лучше кирпичи класть, это куда проще и честнее.
И не обязательно кирпичи — ведь сколько на свете отличных профессий, интересных и нужных, приносящих людям реальную пользу. Но все они не для тебя. Потому что, чем бы ты ни занимался в жизни, всегда искусство будет стоять между тобой и твоим делом, всегда будет мучить мысль, что ты изменил Призванию. Будь оно проклято!
Что-то мешало Андрею говорить об этом с родителями. Они просто не поняли бы его, стали бы произносить общеизвестные истины — вроде того, что от искусства нельзя ждать мгновенного воздействия на общественное сознание. Родители всегда говорят правильные вещи, которые почему-то никого не убеждают. Несмотря на всю их неоспоримую правильность. Да и потом, это вопрос сугубо специальный, не так просто в нем разобраться человеку, далекому от искусства. Вот если бы познакомиться с кем-нибудь из настоящих художников, — неужели у них нет никаких сомнений? Да нет, едва ли. Какое же это искусство, если нет никаких сомнений и все ясно, и просто, и понятно, как в учебнике арифметики; если есть что-то совершенно противопоказанное искусству, так это самодовольная уверенность в собственной правоте — не какой-то частной правоте в данный момент, а вообще, раз и навсегда, априорно. Во всяком случае, большие художники всегда сомневались и мучились — может быть, это и сделало их большими…
Он встретил Нику в воскресенье семнадцатого, недалеко от ее дома, возле магазина «Изотопы». В этот день он собирался поехать на Выставку посмотреть новые машины, но с утра опять пошел дождь, и ему вдруг расхотелось тащиться в такую даль. Последнее время его настроения и планы сделались вдруг подверженными частым и совершенно внезапным переменам под влиянием любого пустяка — например, погоды. Раньше этого не было. До обеда он проторчал дома, ничего не делая, если не считать безуспешной попытки починить электрический тостер, в котором отказала автоматика. «Хоть бы почитал, что ли, — сказала мама, — я вчера притащила из библиотеки кучу книг, ты даже не поинтересовался…» Он ответил в том смысле, что книги — это заменитель жизни и, как все суррогаты, ни к чему хорошему привести не могут, за что был обозван чудовищем и троглодитом. «Я где-то слышала, что самые антиинтеллектуальные люди — это художники, — добавила она. — Ну, и скульпторы, словом деятели изобразительного искусства, ваш брат. Паоло Трубецкой вообще ничего не читал. Даже работая над головой Данте, не удосужился прочитать „Божественную комедию“. — „И правильно, — сказал Андрей. — Данте у него вышел совсем не плохо, может быть именно поэтому. Что ты вообще понимаешь в этих вещах?“ Мама почему-то обиделась, и тут уж ему не оставалось ничего другого, как пойти бродить по улицам, благо дождь к этому времени почти перестал.
Он увидел Нику и в первую секунду даже не поверил своим глазам, так это получилось неожиданно. Но это действительно была она, очень загорелая и то ли похудевшая немного, то ли просто вытянувшаяся еще больше за это лето. Она была в расстегнутой легкой штормовке с подвернутыми до локтей рукавами, с непокрытой головой, и дождевой бисер блестел в ее волосах, немного выгоревших и порыжевших от солнца и морской воды. Он сразу, мгновенно охватил и словно вобрал в себя одним взглядом все эти детали, которые вдруг показались исполненными для него таким огромным и ему самому не до конца еще понятным смыслом; все, составляющее сейчас ее облик, стало вдруг необыкновенно важным, любая мелочь — и подживающая царапина повыше запястья, и золотисто-смуглый тон загара на ее ногах, и полуоторвавшаяся пряжка на туфле, и хозяйственная сумка, из которой торчал пучок зеленого лука и выглядывали углы бумажных пирамидок с молоком. Его сердце замерло в первый момент от непонятного испуга — замерло и оборвалось, и лишь в следующую секунду он понял, что это был испуг перед возможностью ошибки, случайного сходства. И тут же, когда он понял это и убедился, что ошибки не произошло и что это действительно Ника, он почувствовал огромное облегчение, радость, покой. Это была действительно она. Наконец-то!
— Хэлло, — сказал он как можно более равнодушным тоном. — Ника? Вот так встреча.
Она, в свою очередь увидев его, просияла и подняла свободную руку.
— Андрей! — закричала она радостно. — Привет! А я все собираюсь тебе позвонить.
Что-то сжалось у него внутри от этих слов, но он усмехнулся и небрежно сказал:
— Да уж ты прособиралась бы до первого сентября. Когда приехала?
— В среду. Ой, слушай, погода такая мерзкая, прямо обидно. Сперва приятно было — после тамошнего солнца, представляешь? А сейчас я уже начинаю смотреть на это довольно мрачно — все хорошо в меру… Ну, как ты?
В среду, подумал он. Тринадцатого она была уже в Москве. А сегодня семнадцатое. Четыре дня, и она все «собиралась»…
— Я? — Он пожал плечами. — Да так, ничего. В пределах, А ты как?
— Очень хорошо, — сказала Ника, излучая сияние. — Я себя чувствую просто фантастически!
— Рад за тебя. Ты хоть расскажи про эту твою экспедицию, — сказал Андрей.
— Ох, ну разве про это расскажешь, — возразила она мечтательно. — Это было просто…
— Ты не жалеешь, что просидела там столько времени?
— Ну что ты…
Он помолчал. Первая радость прошла, теперь все становилось каким-то тягостным, как в нелепом сне.
— Ты могла бы позвонить мне еще в среду, — сказал он.
— Знаешь, я такой усталой вернулась, и потом, мы приехали поздно вечером… Но все эти дни я собиралась, честно собиралась, просто закрутилась как-то — ну, ты представляешь себе, тысяча разных дел…
— Каких? — спросил он спокойно и настойчиво, хотя понимал уже, что этими расспросами ставит себя в глупое положение.
— Ой, ну самых разных! Завтра, например, мне нужно ехать в Марьину Рощу за портфелем…
— За каким портфелем?
— А помнишь, я потеряла весной — уронила в Москву-реку? Так вообрази, его нашли, и этот человек даже приходил к нам, пока никого не было. Родители ведь жили на даче, так он оставил записку в почтовом ящике. Прямо чудо, правда? Ну, теперь придется поехать, — портфель, конечно, никуда уже не годится, но хоть поблагодарить за любезность… Так что, Андрей, я действительно ужасно занята все это время, ты не обижайся!
— О'кэй, это все пустяки, — сказал он и забрал сумку у нее из рук. — Ты сейчас домой? Я тебя провожу. Или нельзя?
— Ну что ты говоришь! — запротестовала Ника с преувеличенным, как ему показалось, жаром. — И вообще, ты должен к нам зайти, мы как раз будем обедать, я не отпущу тебя, так и знай, и слушать ничего не хочу…
— Исключено, я уже обедал.
— Ну, знаешь, это просто свинство! Ты ходишь в гости только когда голоден?
— Я не воспринял это как приглашение в гости, — отпарировал Андрей. — Когда приглашают, не говорят «и вообще, ты должен зайти»…
— Придира какой, ужас, — вздохнула Ника. — Что с тобой? Какая муха тебя укусила? И даже не муха, а, наверное, что-то большое и ядовитое. Овод! Слушай, ну не будь злюкой, пойдем. Ты обиделся, что я тебе не позвонила? Я ведь собиралась, честное слово!
— Ничего я не обиделся, — сказал Андрей, пожимая плечами.
Снова начал сеяться дождь, мелкий, почти осенний. Разумеется, идти к Ратмановым не следовало, ее предки никогда не были ему особенно симпатичны, и это приглашение, несмотря на все Никины старания убедить его в обратном, прозвучало слишком случайно, так приглашают человека, от которого уже все равно не отделаться; и сама Ника была какая-то не такая, он сразу это заметил: она не то чтобы скрывала от него что-то — просто в ее душе появилась теперь какая-то запретная для посторонних зона. Для посторонних — и для него в том числе. Потому что теперь он тоже был для нее посторонним.
Он понял это и почувствовал холод и пустоту, почувствовал совершенно отчетливо и безошибочно, и это удивило его, потому что так может чувствовать только влюбленный, узнав вдруг, что его не любят. Но ведь он-то не был влюблен в Нику! Или все-таки был? Был и просто не понимал этого, не понимал до того момента, когда внезапно увидел ее перед собой и его сердце замерло сначала от испуга, а потом от счастья, и он понял вдруг, что это и есть то самое главное, что этого не может заменить мужчине ничто — ни творчество, ни признание, ни слава, — что вообще нет в мире такого, чего он не отдал бы в этот миг за право упасть перед нею на колени, и обнять ее ноги, и прижаться к ним лицом…
Вот еще, страдания целомудренного Вертера, подумал он, пытаясь насмешкой заслониться от чего-то грозного, неведомого, которое шло на него, как идет на берег рожденное во мраке океанских глубин цунами. Все объясняется очень просто, сказал он себе, и нечего возводить это в разряд высоких переживаний… Он снисходительно — сверху вниз — покосился на идущую рядом Нику, увидел ее профиль, и сердце его снова сжалось тревожно и непривычно.
Она шла рядом и не умолкая рассказывала что-то о Крыме, о каких-то дорожных происшествиях, о том, как они в последний день путешествия чуть не сыграли в кювет где-то под Орлом; он слушал и почти ничего не понимал, — он воспринимал только ее голос, сам звук голоса, его неповторимый тембр. Наверное, лучше было не слушать, это уже было ни к чему, так же как ни к чему было принимать ее приглашение и идти к ней домой, — нужно было просто попрощаться и уйти, как только он все понял. Наверное, так поступил бы настоящий мужчина. Андрей понимал это. Но сейчас для него побыть лишний час в обществе Ники, было важнее, чем чувствовать себя «настоящим мужчиной».
Он презирал себя за это, не делая никаких скидок. Единственным утешением было то, что встреча была последней, — он уже решил это для себя. В школе как-нибудь выдержит, на людях и смерть красна; а эти таскания по улицам всей бандой вообще пора прекратить, в десятом классе найдутся занятия и посерьезнее. Так что видеться они будут не так уж часто, в смысле — наедине. И вообще, все это типичная плешь. Пройдет. Такие вещи проходят, и нечего придавать им излишнее значение. Зря только он тащится на этот идиотский обед…
— У вас там будет кто-нибудь? — угрюмо спросил он в лифте, не глядя на Нику.
— Какие-то папины знакомые с женами, я их почти не знаю. Ну, и Светка с мужем. Да, и еще этот, что с нами ездил…
— Кто?
— А, такой Дон Артуро, Юркин сотрудник. Тоже физик.
Все это было сказано каким-то слишком уж небрежным тоном; Андрей внутренне усмехнулся. Что ж, вот, вероятно, и разгадка. Неудивительно — физик! Модная профессия. Когда-то девы сходили с ума по гусарам. Ах, душка ядерщик…
Через минуту, увидев его самого, Андрей окончательно утвердился в своей догадке.
— Что ж, старуха, я тебя понимаю, — сказал он Нике, вызвавшись помочь ей принести что-то из кухни, — не влюбиться в такого было бы даже пошло.
Ника раскрыла рот и сделала большие глаза.
— Влюбиться — в Дона Артуро? — спросила она шепотом и подавилась от смеха. — Ты спятил, я бы скорее повесилась! С чего это ты взял?
Андрей пожал плечами и ничего не ответил.
Когда они вернулись, гости уже рассаживались вокруг раздвинутого во всю длину полированного стола. Стол был без скатерти, только под каждым прибором лежал небольшой прямоугольник какой-то грубой экзотической ткани. «Как в лучших домах Филадельфии», — усмехнулся про себя Андрей, садясь между Никой и ее сестрой. Ратмановская столовая могла служить наглядным пособием по новейшей истории интерьера — здесь было представлено все ставшее особенно модным за последние годы: и чешская люстра со спиралевидными хрустальными ветвями, и гравюры на гладких светло-серых стенах, и два таллинских канделябра кованого железа, и зеленые конические свечи — каждая вещь представляла очередной «последний крик». «Впрочем, хоть со вкусом», — подумал Андрей примирительно и огляделся. Все вокруг переговаривались шумно и беспорядочно.
— …Нет, почему, они теперь тоже строят мощные реакторы, — говорил сидящий напротив длинный парень в очках, которого Ника представила ему как мужа сестры. — В Алабаме нас возили на одну строящуюся АЭС, недалеко от Хантсвилла… как раз шел монтаж первого блока на миллион киловатт. В семьдесят втором, когда вступят в строй все три реактора, станция даст проектную мощность порядка трех миллионов киловатт. Даже свыше трех, там мощность одного блока несколько больше миллиона…
— На «Броунс Ферри»? Миллион шестьдесят пять тысяч, — подсказал душка с другого конца стола, блеснув ослепительными зубами.
— Ну, вот. В сумме почти три миллиона двести, это уже рентабельно. На «Эдисоне» в этом году вводят в строй два новых реактора по семьсот пятнадцать тысяч. Американцы вообще думают к восьмидесятому году перевести на атом двадцать пять процентов своей энергетики, а к двухтысячному — половину…
Обед тянулся томительно долго. Елена Львовна вежливо спросила Андрея, как тот провел лето, вежливо поахала, узнав о происшествии с рукой, и тут же перенесла внимание на других, к его большому облегчению. Он сидел с угрюмым видом, нехотя ковыряя вилкой в своей тарелке, не глядя на сидящую рядом Нику Та, после нескольких безуспешных попыток втянуть его в общий разговор, тоже замолчала, наверное обиделась Тем лучше, подумал он, в другой раз не пригласит.
Он уже дважды бывал здесь — первый раз этой зимой, потом еще в июне, незадолго до отъезда. И оба раза ему не понравились Никины родители, хотя, казалось бы, их нельзя было упрекнуть ни в чем определенном, кроме, пожалуй, того духа буржуазного благополучия, которым был пропитан воздух этой просторной, отлично обставленной квартиры. Слишком уж образцово-показательным выглядело все в ратмановской семье, и очень уж чувствовалось, что Никины родители сознают эту свою «образцовость» и гордятся ею.
Кроме Ники и, пожалуй, длинного Кострецова, Андрею были сейчас неприятны все собравшиеся за этим столом. Неприятны без конкретной причины, просто так, если Не считать причиной то, что все это были те же довольные собой и знающие себе цену, благополучные и преуспевающие люди. Его раздражала их манера держаться, снисходительно-уверенная у мужчин и искусственно, не по возрасту экзальтированная — у дам. Дамы держались особенно раздражающе. О чем бы они ни болтали, заходила ли речь у них о новом спектакле на Таганке, или о нашумевшей повести в «Новом мире», или о модах, или о каком-то происшествии с общим знакомым во время прошлогоднего круиза — все это обсуждалось с таким ненатуральным оживлением, словно дело происходило на сцене плохого театра. Курицы, подумал Андрей с растущим раздражением, типичные великосветские курицы. Сливки общества! Неужели и Ника станет такою же, как и эти дуры?
Сестра ее, правда, не стала. Кострецова Андрею не то чтобы понравилась — он не любил злых и насмешливых женщин, — но она была хоть, по крайней мере, не дура. За столом она больше молчала и курила, раз или два подмигнула Андрею ободряюще, но с таким видом, что он сразу понял: она тоже не в восторге от собравшегося за столом общества. И муж ее совершенно явно томился, зато красавчик — тот чувствовал себя как рыба в воде…
Андрей почти ничего не ел, только потягивал из своего фужера, и ему становилось все грустнее. Еще и вино, как нарочно, оказалось то самое, что они пили тогда в «Праге», терпкое холодное цинандали, и его вкус и запах мучительно напоминали ему тот день. Впрочем, в конце лета всегда печально вспоминать, как оно начиналось. Сейчас предложить бы Нике удрать отсюда и просто побродить вместе по улицам, несмотря на дождь; но это неосуществимо, из разговоров он понял, что Кострецовы и их приятель улетают в Новосибирск сегодня вечером и Ника поедет их провожать. Да и не пойдет она теперь бродить с ним под дождем…
Он все-таки спросил ее, спросил с вызовом, словно желая окончательно убедиться в том, что было ясно и так. Ника сделала гримасу сожаления и отрицательно покачала головой, пожав плечами и покосившись на сидящих за столом. «Ты сам видишь, — говорил ее взгляд, — как же мне уйти?»
— Не обязательно сегодня, — сказал Андрей упрямо. — Я спросил вообще. Мне хотелось бы о многом с тобой поговорить. Можно завтра или в первый погожий день, если ты предпочитаешь. Хочешь, съездим в Останкино?
— Может быть, — ответила она уклончиво. — Ты позвони мне на днях, хорошо?
— Хорошо, — усмехнулся Андрей. — Я обязательно позвоню тебе на днях. А вообще-то занятия начинаются через две недели, можно и не спешить — все равно в школе увидимся.
— Да, действительно, через две недели, — рассеянно сказала Ника. — Кто-нибудь из банды уже вернулся?
— Говорят, видели где-то Ренку. Слушай, я не знаю, удобно ли это, но мне пора идти…
— Я понимаю, — с готовностью кивнула Ника. — Ты посиди еще минут десять, а потом, когда будут вставать из-за стола, мы незаметно ускользнем. Я тебя провожу немного… только недалеко, нам ведь скоро в Шереметьево. А у Светки еще не все собрано, я обещала помочь…
Андрей глянул на Кострецова, подумал о том, как завтра этот длинный молчаливый парень вернется к своей «Огре», или «Токамаку», или как они еще там называются, все эти их фазотроны и стеллараторы, и ему стало вдруг ясно, что он просто завидует Завидует не только Кострецову, который с самого начала показался ему симпатичным, но и самовлюбленному красавцу Дону Артуро, и Никиному отцу, и его важным коллегам. Всех этих очень разных людей объединяло в его глазах одно: у каждого была четкая, конкретная цель, все они знали, чего желать от жизни, и умели брать это желаемое. Оба физика, едва ли старше тридцати, были уже докторами; а эти начальственные манеры Ратманова и его сослуживцев — они ведь свидетельствовали прежде всего о том, что люди эти действительно были начальниками, и, надо полагать, не такими уж плохими…
Это неожиданное открытие — что он может завидовать чужому успеху — неприятно удивило Андрея. Он никогда не был завистником. Не только в классе, но к в художественной студии, где он одно время занимался, его совершенно не волновало, как учатся или рисуют другие; важно было, как делает это он сам, — всегда ведь найдется кто-то способнее или талантливее тебя, глупо из-за этого портить себе нервы. И уж, конечно, вовсе нелепой была эта зависть юнца к преуспевающим деловым людям. Впрочем, он понимал, что завидует не их успеху, — зависть вызывал в нем сейчас весь этот прочный, надежный мир, в котором живут счастливцы, не имеющие отношения к искусству…
— О чем ты думаешь? — спросила Ника.
— Я? Да так… практически ни о чем.
— Ужасно ты какой-то сегодня мрачный, — сказала она с упреком. — У тебя плохое настроение?