Позвали ее на семейные торжества -- отказалась. Умаялась!
   Кликнул ее в гости Петр Иванович, начальство. Хвора -- не хвора, а потащилась.
   Кто же окажется там, в гостях у Петра Ивановича, который ревизиями занимается? Перво-наперво, размышляет Пелагея, головка, конечно: "председатель сельсовета и председатель колхоза, потом будет председатель сельпо с бухгалтером, потом начальник лесопункта -- этот наособицу, сын Петра Ивановича у него служит. Потом пойдет народ помельче: пилорама, машина грузовая, Антоха-конюх..."
   Пелагея всех гостей мысленно перебирает: почему того пригласили? почему этого? И сама идет, через силу, чтобы с нужным человеком потолковать.
   Как вы помните, мы читали такое у Дудинцева, в романе "Не хлебом единым". У директора огромного завода Дроздова "съезд гостей". Друзей нет, одна "номенклатура".
   Но ведь там речь шла о разложении бюрократии. О появлении "нового класса".
   По следам Дудинцева советская пресса вынуждена изредка писать о вырождении нового класса. Помню нашумевшие очерки под заголовками "Плесень" и др. Этих тем пресса касается, когда уж никак нельзя замолчать.
   А ведь "Пелагея" -- пострашнее. Расчет, черствость, бездушие покрывают ржавчиной уже самые низы, зарабатывающие хлеб свой адовым трудом.
   Сюда, оказывается, проникла государственная безнравственность, вот каких глубин достигло духовное перерождение!
   Крушение нравственных начал даже в самом низу, в народной толще -- вот о чем сравнительно небольшой рассказ Федора Абрамова "Пелагея".
   Нет, не сразу стала такой Пелагея-труженица! Жизнь пригнула. Сила солому ломит. Чтоб с голоду не опухнуть, попасть в пекарню, пришлось ей, женщине суровых правил, искренне презирающей мужнину сестру Анисью за то, что та "за каждые штаны имается", пришлось ей, подавив гордость и женскую честь, с Олешей переспать. Сказал Олеша, "рабочий комитет": переспит с ним ночку Пелагея -- место в пекарне ее.
   А уж Алька, дочь Пелагеи, и вовсе совесть потеряла. Один расчет остался. Задержались у них в деревне солдаты, Алька вцепилась в офицера. На солдат даже не взглянула. Сбежала с офицером Владиславом Сергеевичем на пароходе, никого не спросясь. Добив тем самым больного отца. Через три дня отец не выдержал -- умер.
   И Пелагея от всех горестей, обрушившихся на нее, прихворнула. Пошла в пекарню, а там грязь, запустение. Тут уж вовсе Пелагея слегла.
   Посетил ее Петр Иванович. Думала, от добрых чувств, проведать. Какое!
   Оказывается, жаловал он ее, потому что сын его в Альку влюбился, Пелагеину дочку. Как Алька сбежала, с тех пор пьет сын, не остановится.
   "Пелагея, -- говорит он тоскливым голосом. -- Я тебя выручал? Не забыла еще... Ну, а теперь ты меня выручи... Парень у меня погибает... Ты бы написала Альке... (Офицер бросил Альку, об этом Петр Иванович разведал стороной.)
   Написала б Альке. А?"
   В ту ночь померла Пелагея, нашли ее утром на полу, на который она ложилась, по давней привычке, чтоб охолонить.
   А Альки, той и на похоронах матери не было, прикатила через неделю, все распродала да снова умчалась, чтобы не упустить веселое и выгодное место буфетчицы на пароходе.
   Пелагея, как видим, не потенциальная героиня, не "маяк", как окрестил деревенских героев Никита Хрущев, самая рядовая, честная, опора семьи, соседей. И она -- поддалась... А уж о дочке ее и говорить нечего. Эпоха, оказывается, оставила следы и на них, следы разрушительные, необратимые.
   Коготок увяз -- всей птичке пропасть.
   ...Любители сталкивать писателей лбами заговорили о скрытой полемике "Пелагеи" с "Матрениным двором" Александра Солженицына. Голоса эти усилились в дни, когда Федор Абрамов стал руководителем писателей Ленинграда, т. е. партийной номенклатурой, а Александр Солженицын -- изгнанником, окрещенном "Литгазетой" "монархо-шовинисто-фашистом", бранью, которая пришла на смену известной формуле: "Англо-японо-германо-диверсано..."
   Существует ли она, эта скрытая полемика писателей, оказавшихся на разных мировоззренческих орбитах?
   Александр Солженицын и его Матрена, крепкие верой своей, отрицают режим. Каждый по своему, но -- отрицают!
   Пелагея пытается к нему приспособится: "жить-то надо..."
   Какая же тут полемика?!
   Приведись Матрене узнать о Пелагее (допустим такое!), единственное, что вырвалось бы у нее: "Да простит ее Господь"!
   ...Матрену сбил паровоз, шедший задом наперед, -- слепое бездушное время.
   Оно же, время это, охолонило и Пелагею на ее деревянном ложе; не столь нищетой и болезнями, с ними-то свыклась, сколько аморализмом, с которым и ей пришлось брезгливо соприкоснуться, -- охолонило навсегда.
   5. ВАСИЛИЙ БЕЛОВ
   ...Следом за Федором Абрамовым Вологда подарила России Василия Белова. "Плотницкие рассказы" его были напечатаны в "Новом мире" летом 1968 года и читались под аккомпанемент танковых гусениц, крошивших брусчатку Праги. И поэтому впечатляли еще сильнее.
   Ироническая нота зазвучала в них сразу, она потом крепла от рассказа к рассказу, став доминирующей в вологодских "бухтинах", вышедших годом позднее.
   В "Плотницких рассказах" Василий Белов излагает как бы веселую и незначительную историю вековечного спора двух вологодских стариков, которые вспоминают будто невзначай о людской неправде, окружавшей их сызмальства. Одному поп на исповеди ухо драл за честность. "Надо было говорить: "Грешен, батюшка!", а я правду говорил, что в чужой огород не лазил"... За честность и отвертел ухо.
   Мальчонка прошел сто пятьдесят километров до города за свидетельством о рождении, а его ни с чем отправили обратно, сказали: "Никаких записей на тебя нет... Получается, ты и не рождался вовсе. Нету тебя..."
   Слово за слово плетутся стариковские байки, пока очередной "взрыв" не рассорит стариков.
   О чем же они спорят за "чекушкой" водки, сухожильный старичок-колхозник Авинер Павлович Козонков и старик Олеша Смолин, которого так до глубокой старости и прозывают в деревне Олешей?.. Кстати, чокнулся с ними и мальчонка шести лет, Славко. Выпил, как взрослый... Ну, это так, деталь деревенского быта.
   Рассказывает Авинер Козонков. Все про жизнь свою боевую. "У меня голова крепкая... Бывало, против религии наступление вели -- кого на колокольню колокола спехивать? Меня... Полез и полез. Да встал на самый край, да еще и маленькую нужду оттудова справил, с колокольни-то..."
   Поведав о своих подвигах, Авинер Козонков все спрашивает автора, который из самой Вологды, не дадут ли ему "персональную" (т.е. персональную пенсию). За то, что колокола "спехивал", с наганом ходил и прочее.
   На проводы автора опять старики сошлись, да тут же и схватились: Олеша Смолин Козонкову его бахвальства "наганной молодостью" не спускал.
   -- А ты как был классовый враг, так и остался! -- повысил голос Козонков. Подрались старики.
   -- Я за коллектив родному брату головы не пожалею! -- кричал Авинер.
   Автор чувствует себя виноватым в драке: вызвал из прошлого притихших было духов. Не выдержал, пошел к Олеше. А там сидят они, старики, как ни в чем не бывало. Пьют чай. Словно и не дрались. Разговор мирный: "Я уж подсчитал, на гроб надо сорок восемь гвоздей". Заказ делает один другому: "А вот чего, парень: сделай мне гроб на шипах..."
   "На шипах домовина, конечно, не то что на гвоздях, оно поплотнее".
   А потом запели старики старинную протяжную песню.
   Вот и весь рассказ. Ни о чем вроде. А рассказ-то очень серьезный, Об истории России, как видится она тем, кто помоложе: и чего петушились, колокола "спехивали", с наганом ходили? Все равно, одному домовина на гвоздях, другому на шипах... А крови-то, кровищи пролито, пол-России в крови.
   Если иметь в виду, что рассказ вышел за месяц до вторжения в Чехословакию, а читался, когда Авинеры Козонковы из ЦК продолжали "колокола спехивать", только на этот раз колокола назывались "социализмом с человеческим лицом", реакцию читателя на этот ироничный рассказ можно себе представить.
   Спустя год, когда счет жизни "Нового мира" Твардовского пошел уж не на месяцы, а на дни и часы, такие вещи больше не проходили.
   В годину бед трагедий писать не дозволено. В 1939 году -- году массового террора -- в Союзе писателей спорили о возможности самого жанра трагедии при социализме. Ученые оппоненты, вздрагивавшие при каждом стуке в дверь, конечно, склонялись к тому, что при социализме трагедийный жанр отомрет.
   К концу шестидесятых годов он начал "отмирать" снова...
   Если в 1964 году еще могла появиться повесть "На Иртыше" Сергея Залыгина, а в 1966, хоть и по недосмотру, но все же выскочила "Колывушка" И. Бабеля, то в 1969, смертном для "Нового мира" году, о серьезном и трагическом удалось сказать лишь так: "Бухтины вологодские (завиральные, в шести темах). "Бухтина -- ложь, враки -- вологодский, архангельский говоры (достоверно записаны автором со слов печника Кузьмы Ивановича Барахвостова...".
   Ну, а насколько бухтины веселые да завиральные, уж судите сами:
   Биография. 1. Родился. "Успел. Как раз к земельному переделу". 2. Лежу с незавязанным пупом. А они только нитку прядут... 7. Делились "богачеством". "Полкоровы мне, полкоровы отцу".
   Домой жена не пустила, после того как колхоз образовали: "Ночевай в любом доме, для чего и колхоз..."
   Началась общеколхозная жизнь. "А в ту пору все мы переживали подъем напряженных нервов..."
   И лишь невзначай обронил автор: "Ведь что за народ нынче! Бухтины гнешь -- уши развесят. Верят. Начнешь правду сказывать -- никто не слушает". Что ж, вот вам тогда бухтины...
   "Как прожить колхознику? В избе несметный содом. Штурм Берлина, подписка на заем... Одно утешение -- охота... Вдруг навстречу медведь. "Стой, кричу, шаг влево, шаг вправо считается побег!" Я ему чекушку подал, он выпил. Спрашиваю, вот ты всю зиму спишь, не кушаешь. Хлеба тебе не надо. Как это у тебя ловко выходит? Открой секрет. Семья, говорю, большая, на всю зиму завалились бы, любо-дорого..."
   Прибыли из города охотники. В газете потом была заметка: "Уничтожили хЫщника". "Это мишка-то хЫщник?" -- удивляется рассказчик.
   И дальше -- все про то же колхозное "счастье". "Вожжей нет, -- говорят в правлении. -- Вожжей нет -- дела нет. Не отвезти, не привезти. Я тут же: а из паутины. Обдираем с кустов паутину. Поезжай куда хочешь, любо-дорого".
   А вот тема -- совсем темная, предупреждает автор. Можно сказать, "светлой" памяти Никиты Хрущева. "Решил помереть. Прихожу на тот свет. Не пускают. Стучусь. "Местов нет!" Думаю: в ад или в рай. "Газеты, гражданин, надо читать, отвечают, -- ни ада, ни рая давно нету. Произошло слияние ведомств".
   Следующая тема куда мрачней. "Разжился" -- называется одна из бухтин. Совесть поехал покупать Барахвостов. Ни у кого нет. Наконец нашел. Домой приехал, сумку -- в погреб (с совестью). Лежит третий год.
   Ждет "Новый мир" телефонного звонка. Когда прикрывать начнут. Тем и бухтины вологодские завершаются. "Конец известен" -- называется последняя.
   Вдруг бумага из области: "Прекратить разбазаривание бухтин! Барахвостова остановить!" Приходят с понятыми: "Приказано все бухтины у вас описать, принять под расписку". -- "Что вы, ребята?" -- "Не разводи частную собственность".
   "Делать нечего -- сдал. Теперь по вечерам дома сижу, помалкиваю..."
   Вот так представлялся порой редакции "Нового мира" ее конец. С улыбочкой. Не думали только, гнали эту мысль от себя, что когда с понятыми приходят, много не наулыбаешься. Год прошел -- хоронили Александра Твардовского.
   Наступал конец легальной литературы. Вскоре не разрешат и бухтины. Все талантливое схоронит советский писатель в погреб. Куда Барахвостов совесть спрятал. На будущее. Или для самиздата.
   ...Чтобы не осталось ощущения, что Василий Белов интереснее всего именно в этом "шутейно-бухтинном жанре", что именно тут он нашел себя, вспомним горестный и умный рассказ "Мазурик", один из его реалистических рассказов, опубликование которого и выдвинуло В. Белова в первые ряды писателей, печальников русской деревни.
   Главный герой его Сенька Груздев -- самый веселый и беззаботный парень, инвалид войны. Жену свою, красавицу Тайку любил и хвалил. Да себе на шею. Пока он воевал, Тайка ему двойню родила, "гульнула слегка с одним из уполномоченных", спокойно сообщает автор. Спокоен и Сенька. Мудрый человек, предвидел. Когда его на фронт отправляли, он отплясывал у подводы и пел одну и ту же частушку:
   В Красну Армию, робятушки,
   Дорога широка.
   Вы гуляйте, девки-матушки,
   Годов до сорока. Чужих детишек принял, как своих. Только частенько ругал Тайку: "Ты бы, дура, хоть не двойников, понимаешь! Ты бы хоть одного, дура, а то, вишь, сразу двоих заворотила".
   Не прошло и года, как Тайка снова родила двойню. На этот раз кровных, Сенькиных. Один умер. Но все равно, два своих (одного еще до войны соорудил) да два от начальства. Четверо ртов да Тайка. Прокорми-ка такую ораву. Подыми на ноги!..
   И вот как-то ночью Сенька, назло Илюхе-бригадиру, "уволок с полосы ячменный сноп. Хотелось ему, чтоб пришел утром Илюха и увидел, что снопа нет, хотелось как-то насолить бригадиру, который на ночь все снопы пересчитывал".
   Сколько может выразить писатель одним придаточным предложением! "...который на ночь все снопы пересчитывал". Рассказ, по неизбежности, только о Сеньке, без гроссмановских обобщений, невозможных в подцензурной литературе.
   "Все течет" Василия Гроссмана, с подробным описанием организованного Сталиным голода, крестьяне, вымирающие -- село за селом, страшная жизнь села, вынужденного воровать, чтобы не околеть, сосредоточена здесь, у Василия Белова, в одном придаточном предложении из шести слов.
   Не оскудевает талантами Вологда!
   Что же касается Сенькиной семьи, то тут сноп оказался в самый раз. И тогда Сенька, чуть поколебавшись, уволок еще один сноп. Потом утащил сразу два. "После этого у Груздева пошло: он навострился таскать все, что попадало под руку. Копна так копна, овчина так овчина, -- начал жить по принципу: все должно быть общим. Воровал он тоже весело и никогда не попадался, хотя все знали, какой Сенька стал мазурик".
   Воровал Сенька и для колхоза: то хомут новехонький притащит, где-то плохо лежал, то целые дровни приволок, перепряг в добротные дровни своего мерина.
   И бригадир, и председатель лишь усмехались и "домовито" принимали добычу на колхозный баланс... И каждый раз посылали в извоз именно Сеньку. Старшим.
   -- Ой, Семен, -- охает Марюта (одна из баб, посланных с Сенькой в извоз. -- Г.С.), -- гли-ка ты мазурик-то! Ой, не бери больше чужого! Ой, голову оторвут!
   -- Не ой, а год такой, -- весело отвечает Сенька и тут же крадет козу, у той самой бабки, которая пустила их ночевать (что сразу и выясняется).
   -- У, дура душная! Рогатая! (бранит Сенька козу. -- Г.С.). -- Так бы и говорила, что не чужая, а здешняя...
   "...Что верно, то верно, -- завершает рассказ Василий Белов, -- бабы и Борька пропали бы в райцентре, если б не Сенька...
   Лошади фыркают, полозья сегодня не визжат, а стонут, погода слегка отмякла..."
   Вот и весь рассказ. На десяти новомирских страницах, всего лишь.
   Эммануил Казакевич выразил свою глубокую симпатию к офицеру, приговоренному военным трибуналом к расстрелу.
   Другая пора -- другие преступники. И тоже без вины виноватые.
   Прошла сталинщина, а в российских лагерях, по одним данным, миллион человек. А по другим -- четыре миллиона. И мне, объездившему в шестьдесят девятом-- семидесятом годах глубинную Россию, Воркуту и Норильск, Красноярск и ухтинские шахты, последняя цифра кажется более вероятной.
   Кто же они, эти три или четыре миллиона преступников, из-за которых еще миллион молодых парней оторван от семей и полезного труда: мобилизован в конвойные войска? Сенька Груздев -- мазурик, которого автор любит, всей душой любит, -- вот кто ныне на Руси главный преступник, вот кого мордует конвой, превращая таких груздевых в озлобленных преступников, порой убийц.
   Вот что сумел сказать на страницах подцензурной печати, в годы бесчинств тройной новомирской цензуры, казалось, спятившей от бдительности, прозаик Василий Белов!
   Есть в рассказе Василия Белова такое областническое выражение: "дрова не горели, а только шаяли".
   Когда народной мысли властью запрещено ярко гореть, дозволено лишь "шаять", т.е. тлеть, шипеть, и тогда Василий Белов исхитряется ударить хотя бы "бухтиной завиральной", вроде бы шуточной. А с шутки какой спрос!..*
   ____________________________________
   *"Шаяла-шаяла" затем мысль Василия Белова в поисках первопричин беды русского крестьянства и дотлела-дошаяла: инородцы! От них все!..
   Что вдруг?! И вовсе, как увидим позднее, не "вдруг" начал Василий Белов "спехивать" колокола и со своей колокольни.
   6. ВАСИЛИЙ ШУКШИН
   Вместе с Василием Беловым вышли на литературный большак и писатели помоложе: Битов, Астафьев, Лихоносов Виктор, которому в рассказе "Родные" удается, к примеру, сказать о старухе Арсеньевне: "Много лет подряд она ждала: вот уже на следующий год станет легче и с покосом и с мясом, тогда освободит их коровушка от забот, ранних вставаний, маяты и тревог. Ждала, и теперь ей уже семьдесят семь лет".
   Идут и идут писатели -- и вологодские, и сибирские, и кубанские, далеко не лучшие рассказы которых издавались комсомольским издательством "Молодая гвардия", накрывшим молодых, как, случается, накрывают птенцов шапкой. Душно, темно под шапкой, а куда денешься...
   Книги молодых вроде бы пожиже книг Василия Белова. Мысль не столь глубока, как яшинская. Темы помельче.
   Мельчают писатели? Думается, нет. Власть год от года ставит цензурные сети все более густо и хитро. Как пограничную "колючку". С незримой сигнализацией, инструкциями-капканами, К юбилейным годам обнесли издательства сетями такими плотными, что не только крупные темы -- рыбины крупные, но и плотвишка-то едва продерется.
   Отдельно, наособицу, как говорят в Вологде, мы должны остановиться на человеке редкого таланта -- Василии Шукшине.
   Василий Шукшин -- талант поистине всесторонний. Одаренный писатель, одаренный кинорежиссер, завершивший свой путь в кино трагическим фильмом "Калина красная", в котором словно бы предсказал свою судьбу; наконец, актер, снимавшийся во многих фильмах, а в последнем -- шолоховском... Вот тут-то и начинаются отгадки.
   Честнейший, словно "без кожи", человек, едва став известным, попал в капкан. Кинулась к нему со всех сторон нечисть. Ты, мол, наш, деревенский, русский, исконный. Поселили его у пышнотелой дочери Анатолия Софронова, повезли к Шолохову.
   Каково-то было ему печататься в "Новом мире" у Твардовского, а домой ехать -- к Софронову.
   Жизнь, которой, как известно, руководил Отдел культуры ЦК КПСС, подталкивала его в спину -- к шолоховым и софроновым. Сердце же рвалось -- к правде...
   Чего ж мудреного в том, что к сорока с небольшим он нажил болезнь сердца и внезапно умер.
   Такова трагическая судьба этого таланта. Впервые я узнал о Василии Шукшине по его рассказам, опубликованным в "Новом мире" No 2 за 1963 год. Рассказы сочные по языку, но... осторожные. Без серьезных проблем. Всеобщее внимание, пожалуй, привлек рассказ "Классный водитель". Талантливый, веселый, трогательный. Водителю Пашке понравилась Настя, девчонка из себя видная, за которой инженер ухаживает. Подсел к Насте в клубе и произнес роковую фразу:
   -- Поговорим, как жельтмены...
   -- Боже мой! -- вздохнула Настя и пошла в другой конец зала.
   Не таков Пашка человек, чтобы отступить. Ночью поехал невесту красть! Залез к ней в окно. Обнял в темноте. Она прильнула было к нему, но тут же поняла, что это не жених ее. Надавала Пашке по щекам со всего размаха.
   Пашка опешил, походил-походил по комнате Насти и, человек действия, вскричал: "Поехали!" Отвез Настю на полной скорости к нерешительному жениху-инженеру, прямо к крыльцу, подтолкнул в спину. Мол, живите, черти, коль друг друга любите!.. И -- уехал, тяжко вздыхая...
   Десятилетие Солженицына оказало влияние на всю литературу. Не мог писать по-старому и Василий Шукшин. Становился смелее.
   Появляются рассказы "Змеиный яд" и "Степка". Автор теперь не старается пригасить гнев своих героев, срезать углы. Достает парень змеиный яд. Весь город обежал, нигде не дают. Пришел в последнюю аптеку, там тоже говорят: "Нету!"
   -- У меня мать помирает.
   -- Нету, -- повторили.
   Парень поглядел на аптекаря и сказал, не скрывая чувств своих:
   -- А мне надо! Я не уйду отсюда, понял? Я вас всех ненавижу, гадов...
   Отыскался яд.
   Еще более недвусмысленный рассказ -- "Степка".
   "В ...задумчивый хороший вечер", минуя большак, пришел к родному селу Степан Воеводин. Из лагеря вернулся. Отец-мать счастливы. Сеструха немая вне себя от радости. Собрались соседи. Гуляют.
   И вдруг появляется милиционер. Чтоб не нарушать семейного веселья, поманил молча Степку, увел куда-то. Первой сеструха спохватилась, немая. Кинулась следом, в милицию. Милиционер там протокол составляет, изумляется. Первый раз, говорит, такого дурака вижу. Оказывается, Степка сбежал из лагеря... за три месяца до конца срока. Три года отсидел, за драку, видно, потому срок такой несерьезный, да пустился в бега. Теперь по новой дадут, за побег. Начинай все сначала...
   "Ничего, -- отвечает Степка. -- Я теперь подкрепился. Теперь можно сидеть. А то меня сны замучили -- каждую ночь деревня снится... Хорошо у нас весной, верно?"
   Господи, сколько в этом рассказе горечи! Горечи и бессильных проклятий тупой лагерной практике, которая держит душу живую взаперти, как говорят в России, от звонка до звонка.
   Как видим, повернул Солженицын Василия Шукшина, как ни держали его под локти родные софроновы.
   "В профиль и анфас". Отняли у шофера Ивана права. На год. Он пьет, готовится к отъезду. Мать плачет, уговаривает остаться. Он все ж уезжает, трудно расставаясь и с матерью, и с домом, и с собакой.
   Его самого, по сути, выталкивают, как собаку.
   Серьезный разговор у него вышел перед отъездом. Со стариком, который угостил его самогоном, потому как парень-то Иван хороший, да только к начальству непочтительный.
   "Нет счастья в жизни, -- сказал он (Иван. -- Г.С.)... Вот тебе хорошо было жить?
   ...Старик долго молчал.
   -- В твои годы я так не думал, -- негромко заговорил он. -- Знал работал за троих. Сколько одного хлеба вырастил!.. Собрать бы весь, наверное, с год все село кормить можно было. Некогда было так думать.
   -- А я не знаю, для чего я работаю (ответил Иван. -- Г.С.). Ты понял? Вроде нанялся, работаю. Но спроси: "Для чего?" -- не знаю. Неужели только нажраться? Ну, нажрались. А дальше что? -- Иван серьезно спрашивал, ждал, что старик скажет. -- Что дальше-то? Душа все одно вялая какая-то.
   -- Заелись, -- пояснил старик. (Так объяснял, между прочим, весь агитпроп ЦК, все газеты, все политические наставники, выше мысль не подымалась, не смела подняться. Старик существует в рассказе с большим подтекстом.)
   -- И ты не знаешь (вздыхает Иван. -- Г.С.). У вас никакого размаха не было, поэтому вам хватало... Вы дремучие были. Как вы-то жили, я так сумею. Мне чего-то больше надо".
   Старик сердится. Тебе, говорит, полторы тысячи в месяц неохота заробить, а я за такие денежки все лето горбатился.
   "-- А мне не надо столько денег... Ты можешь это понять? Мне чего-то другого надо... Я тебе говорю: наелся. Что дальше? Я не знаю. Но я знаю, что это меня не устраивает..."
   Вот какие речи произносят герои Шукшина в славную годовщину пятидесятилетия советской власти.
   Совершенно в той же тональности и повествование о старике председателе колхоза, дельном трудовом человеке, у которого не было в жизни радости, одна лямка колхозная ("Думы"). Ругал он, ругал Кольку Малашкина за то, что спать не дает, по ночам с гармошкой ходит. "Завтра исключу из колхоза", -говорил. Но не исключал. Гармошка вызывала мысли о том часе, когда он был счастлив. Гнал коня, молоко братцу умиравшему достать. Будто летел. "Какой-то такой желанный час непосильной радости. Именно это воспоминание вызывала гармонь. И мысли, какая она, любовь, бывает. А всю остальную жизнь только и была работа, работа, работа..."
   Но вот замолчала Колькина гармонь: женился парень. "Светло было на деревне. И ужасающе тихо".
   Нет, отбился Василий Шукшин от родственных рук. Хоть и соседствуют рядом с крамольными произведениями и столь же талантливые, и в прежнем ключе -- о душах чистых, незамутненных, деревенских: "Как помирал старик", "Чудак", "Раскас...", -- все равно за Василия Шукшина решили взяться всерьез. По-родственному.
   Наконец отыскался мотив, сам ли отыскался или подсказали? -- такой, который, с одной стороны, в какой-то мере, удовлетворял и бывшего смоленского крестьянина Александра Твардовского, взятого властью на прицел, а с другой -- и шолоховско-софроновскую мафию, настоянную на водке и погромной идеологии. В беде Россия. Однако власть тут ни при чем. Город во всем виноват. Город проклятый! Со своими интеллигентиками. Умниками, рушащими вековой уклад деревни. И, конечно, жидочками. Хотя этот последний мотив не мог прозвучать в новомирских рассказах, однако он все сильнее внедрялся в сознание Шукшина, сдружившегося с псевдославянофилами, организаторами клуба "Родина" -- подсадной утки КГБ.
   В более поздних рассказах, когда Александра Твардовского уже не было, антигородские мотивы, вытеснившие глубинный анализ, присущий Шукшину ранее, заполонили рассказы почти целиком.
   Об этом особенно впечатляюще повествуется в "Сватовстве". "У старика Глухова погибли на войне три сына. 9 мая, в День победы, село собиралось на кладбище, сельсоветский забирался на табуретку, зачитывал списки погибших. Среди многих других перечислял: ...Глухов Василий Емельянович. Глухов Степан Емельянович. Глухов Павел Емельянович. Всегда у старика, когда зачитывали его сынов, горе жесткими пальцами передавливало горло, дышать было трудно...