Страница:
"Ты сукин сын, эгоцентрист проклятый, но я тебя люблю-- черт знает тебя, почему". (Подчеркнуто мной. -- Г.С.)
Чтобы как-то пройти по минному полю собственных открытий, Вера Панова придумывает смехотворную мотивацию: Рябухин на войне был контужен, на время ослеп, а когда прозрел, "ему казались прекрасными все лица вокруг".
...Слепота партийной власти -- и это не предел глубины, а только веха на пути исследования. Вера Панова идет дальше, посягая на неприкасаемое.
Отчего народ терпит Листопада и его холуев? Не справедливо ли беспощадное выражение: каждый народ заслуживает то правительство, которое имеет?
Вот он, представитель народа -- Лукашин, бывший солдат, честнейший человек, тихий, работящий, обойденный наградами. Вера Федоровна постоянно подчеркивает, что именно он, Лукашин -- олицетворение народа в "Кружилихе". Гораздо позднее, в автобиографии, изданной в 1968-м, через двадцать лет после выхода "Кружилихи", она прямо пишет об этом: "В схватке Листопада с Уздечкиным все время рядом присутствует Лукашин и, не вмешиваясь в спор, напоминает: "Товарищи, товарищи, существую и я..."
Голоса его, конечно, никто не слышит. Лукашин -- это своеобразный Теркин на том свете, явившийся в мир задолго до появления Твардовского. Только не улыбчивый, а грустный Теркин. Подземный: у подземных жителей голоса нет...
...Однако роман написан как бы по канонам социалистического реализма; нужна, следовательно, реалистическая мотивация безгласия народа; почему, в самом деле, Лукашин не борется со злом? Бессилен перед подлостью? Что стряслось с героем, олицетворяющим народ?
"В детстве его корова забодало", -- отвечают односельчане.
Что имела в виду Вера Федоровна под этим: татарское нашествие, революцию, годы террора и массовой высылки крестьянства?
Простор для мысли читателя...
Такова сила талантливого иронического подтекста в книге, написанной при жизни самого кровавого самодержца, которого только знала земля!
Листопада и таких, как он, повествует автор, держит наверху народная толща; деревенский и полудеревенский рабочий люд, наши вековечные молчальники; привыкшая к произволу интеллигенция, неукротимый Уздечкин, образом которого начинается и по сути завершается изобличение подлой эпохи. ...Выясняется вдруг, что героически честный, неподкупный Уздечкин, народный страж, борец за огороды и пенсии, человек выборный и уважаемый, так же черств, как и его антипод Листопад, сталинский герой.
Уздечкин черств, правда, не умом, не осознанно и цинично, как Листопад, декларирующий: надо уметь жить так, чтоб "было сладкое", а черств сердцем, измученным всеобщей дерготней, приниженностью, нищетой, деревенской и фабричной. Черств даже к Толику, брату погибшей жены, который молча плачет от безучастия родни, отвернувшись к стене.
Образ Уздечкина, больного человека, страдальца, заслуженно выдвинутого народом, -- может быть, самый сильный удар Веры Пановой по системе, иссушающей, мертвящей даже таких людей...
И "положительный" Рябухин, символ партии на заводе, говорящий на чудовищном языке, где смешаны "харч" и "реноме", такой же. Все руководители "Кружилихи", до единого, душевно черствы, бездушны, безжалостны к самым близким людям своим...
По объективной сути они сближены жестоким временем, как и герои-антиподы Виктора Некрасова.
Такова правда эпохи, какой увидела и описала ее в 1944-- 1947 годах, годах массовых расправ, Вера Федоровна Панова.
Разумеется, расправиться с ней попытались немедля. В журнале "Крокодил" появился издевательский фельетон " Спешилиха". От "Кружилихи" не оставили камня на камне.
Вера Панова была лауреатом Сталинской премии (за повесть "Спутники"); таким тоном со сталинскими лауреатами не говорили -- было очевидно, что погром инспирирован отделом культуры ЦК партии, по крайней мере.
Все работы Пановой были приостановлены. На публичных лекциях "люди из публики" начинали задавать вопросы: "Доколе будут терпеть "очернительство этой Пановой?", "Почему на свободе Панова, оклеветавшая народ и партию?"
Панова не стала ждать "черного ворона". Она знала, как в самодержавной России дела делаются... Она написала письмо "на высочайшее имя" и сумела, через Поскребышева* , это письмо передать.
Сталин не откликался на жалобы писателей (исключения единичны: Горький, Булгаков, еще несколько имен). Но, случалось, бывал "отзывчив", когда писали литераторы-женщины. Незадолго до Веры Пановой к нему обратилась за защитой Вера Инбер, которую он тоже "оградил от посягательств"...
Восточный деспот, Сталин не считал женщин существами вполне равноправными и уж конечно не боялся их.
...Однако В. Панову предупредили, как и Казакевича: "Смо-отрите, Вера Федоровна..."
Казакевич, как мы знаем, был сломлен после повести "Двое в степи", Вера Панова стала иной после "Кружилихи" I *...
Даже в шестидесятых годах у нее тряслись губы, когда она вспоминала о тупой и жестокой государственной машине, которая возвеличила ее премией, а одновременно спустила на нее с цепи всю свору лагерных овчарок во главе с Кочетовым.
Да, странная это была победа... Спустя два года после присуждения Сталинской премии за роман "Кружилиха" вдруг появляется в печати ругательное "письмо читателя".
Была и такая форма расправы, она сохранилась и по сей день: "письмо читателя". Это блистательно описано в стихотворении Александра Галича о Климе Петровиче Коломийцеве, знатном рабочем, которому, помните, "чернильный гвоздь" -- обкомовский порученец сунул в машине, по пути на митинг в защиту мира, бумажку, чтоб тот познакомился наскоро "со своей выдающейся речью..."
21 сентября 1950 года в статье "Мастерство писателя" дважды лауреат Сталинской премии Вера Панова все еще вынуждена отбиваться от подобных "выдающихся речей" знатных токарей, которые почему-то не могли простить ей, нет, не образ токаря, а образ сановного Листопада.
Странные токари, пекущиеся только о бюрократах!.. Выступать против знатных токарей и весьма незнатного тогда Кочетова становилось все трудней и трудней. Порой уж и головы нельзя было поднять. "Кружилиху" критиковали так, словно книга стала другой.
* * *
...Не книга Пановой изменилась -- времена изменились, изменились по-сталински круто. Откровеннее всего это проявилось в шумном разгроме романа Василия Гроссмана "За правое дело", опубликованного журналом "Новый мир" в 1952 году.
Казалось бы, этот роман о войне. Только о войне. Однако в нем то и дело пробиваются наружу темы, впервые поставленные в послевоенной литературе Верой Пановой, -- невыносимые Сталину темы социального размежевания советского общества... Вот только два небольших эпизода, чтобы вы сами судили об этом.
Любимый герой автора, полковник Крымов, едет к фронту. Он подъехал к переправе, забитой бегущими от немцев людьми. На переправе некий генерал, "открыв дверцу легковой машины, крикнул в толпу, шагавшую по мосту: "Куда вы? Посторонитесь! Дайте проехать!"
И пожилой крестьянин, положив руку на крыло машины, сказал необычайно добродушно, лишь с легкой укоризной, как крестьянин говорит крестьянину: "Куда, куда, сами ведь видите, туда, куда и вы, -- жить-то всем хочется"...
И в этом простодушии крестьянина-беженца было нечто такое, что заставило генерала молча и поспешно захлопнуть дверцу".
Но вот началась паника, очередной жестокий налет на переправу. Крымов хоть и ехал он к фронту, а не от фронта, и потому ему отдавалось предпочтение, крикнул нетерпеливо шоферу, топнув ногой, чтоб ехал быстрее.
Вот как описывает это, казались бы, малоприметное событие Василий Гроссман:
"На плоских понтонах, упершись грудью в настил моста, стояли два красноармейца, их службу на понтонах считали тяжелой даже саперы и регулировщики, обслуживающие переправу, им доставалось больше огня и осколков, чем тем, кто работал на берегу, да и нельзя уберечься от этих осколков посреди реки в тонкобортных понтонах.
Когда Крымов нетерпеливо звал водителя, один понтонер сказал второму: "Легкари!" Этим словом, они, видимо, обозначали не только едущих на легковых машинах, но и тех, кто хотел легко отделаться от войны и долго жить на свете.
Второй спокойно, без осуждения подтвердил: "Легкарик, торопится жить".
Что началось после выхода романа Василия Гроссмана! Заголовки газет кричали: "На ложном пути!" Писатель Михаил Бубеннов отправил письмо о романе Гроссмана Сталину.
(Сталину писала вся Россия. Измученная Россия искала у него правды и защиты.
Никакая канцелярия не могла бы справиться с таким потоком писем, и большая часть писем сжигалась. Мне рассказывал об этом знакомый литератор, служивший в те годы солдатом в охране Кремля. Даже через много лет голос его пресекался от волнения, когда он говорил, как бросались в огонь тысячи нераспечатанных конвертов с заветным адресом: "Москва, Кремль, товарищу Сталину Иосифу Виссарионовичу" . )
...А письмо Михаила Бубеннова попало на рабочий стол Сталина в тот же день.
В газете "Правда", куда письмо было сразу же переправлено, к тексту боялись прикоснуться, не поставили даже нужных запятых. Сами рассказывали потом об этом с восторгом: то был уж не текст Бубеннова. После того как его прочитал, с карандашом в руках, сам, это был уже текст исторический, неприкасаемый, вроде государственного гимна...
"Новый мир", опубликовавший Гроссмана, немедля отмежевался от своего автора.
Фадеев потребовал распять виновников.
И взошла звезда Александра Чаковского, страстного обличителя В. Гроссмана.
"Желтая звезда... в красной каемочке полезного еврея".
Василия Гроссмана рвали в клочья, как годы спустя -- Солженицына.
И писатель не вынес, когда позднее вдруг "арестовали" вторую часть романа о Сталинграде, изъяли все 17 экземпляров рукописи; он умер от рака, успев ударить своих убийц из гроба посмертно изданной повестью "Все течет". Но об этом разговор особый...
Трагический опыт Василия Гроссмана спас много рукописей советских писателей, "пишущих в стол" ради будущего. Рукописи снова стали прятать, и надежно.
Василию Гроссману не было пощады. Время шло к новым процессам. К убийству писателей, творивших на языке идиш. Эти факты известны. Но есть одно обстоятельство, исследователями литературы не замеченное.
Шовинист, антисемит Сталин расстрелял вовсе не крамольных, опасных ему Гроссмана и Казакевича, а вполне советских еврейских поэтов и прозаиков, прославлявших сталинскую эпоху, колхозы и ударные бригады. Расстрелял всех -- Переца Маркиша, Д. Бергельсона, Фефера, Квитко, создавшего восторженные стихи, которые все наше одураченное поколение твердило наизусть:
Климу Ворошилову письмо я написал:
Товарищ Ворошилов, народный комиссар...
За полгода до смерти Сталин успел уничтожить весь цвет советской литературы на идиш.
Этакое неожиданное кви про кво -- один вместо другого из итальянской комедии масок. Кви про кво кровавой деспотии.
12 августа 1952 года по приказу Сталина были свезены в один лагерь и расстреляны члены Еврейского антифашистского комитета.
То, что разгром литературы и интеллигенции примет после революции антисемитский характер, очень точно предвидели сами черносотенцы, вернее, их идеологи. Вот отрывок из стенограммы заседания 3-й Государственной думы. Выступает редактор погромного листка "Киевлянин" Шульгин, позднее пригретый Хрущевым.
"Революция в России пойдет по еврейским трупам!" -- воскликает Шульгин с трибуны.
Пуришкевич, глава черносотенного "Союза Михаила Архангела" кричит с места: "Так!"
Шульгин продолжает: "...пойдет по еврейским трупам, потому что евреи есть сторона наименьшего сопротивления, и толпа будет бить по ним!"
Пуришкевич с места: "Правильно".
Космополитическая кампания развивалась, как видим, точно по этой программе...
В те дни Илья Эренбург получил звание лауреата Сталинской премии... И творчество и личность Ильи Эренбурга были сложны, противоречивы и несли на себе, за немногим исключением, печать соглашательства: он пытался уцелеть. Но... жертвам погромных кампаний писать больше было некуда, Сталин не отвечал, -- и они писали Эренбургу; его дача в Новом Иерусалиме под Москвой была едва ль не до самой крыши завалена письмами растоптанных и поруганных. Что он мог сделать? Он опубликовал в "Правде" статью, умолявшую не удивляться духовному единству гонимых: "Если завтра начнут преследовать рыжих и курносых, мы станем свидетелями единения рыжих и курносых..." Он переслал в ЦК несколько ужасающих писем. среди которых, помню, было письмо от соседей русской женщины-уборщицы. Прочитав в газете, что ее муж, оказывается, злодей-космополит, она сошла с ума и ночью зарубила топором и самого космополита, и троих детей, прижитых от него.
Трагедии, пострашнее шекспировских, разыгрывались в снежных глубинах России, привыкшей верить печатному слову.
Даже робкое вмешательство Эренбурга вызвало ярость профессиональных убийц.
Заведующий отделом культуры ЦК партии товарищ Головенченко объявил на заседании редакторов газет под бурные аплодисменты о том, что "сегодня утром арестован, враг народа космополит No 1 Илья Эренбург".
Поспешил Головенченко, не проверив информации; непростительно поспешил: Сталин не любил, когда аппарат забегал вперед...
Один из редакторов тут же из зала позвонил на квартиру Эренбурга и... застал его дома.
Илья Эренбург потребовал, в свою очередь, немедля соединить его со Сталиным, и новому лауреату Международной Сталинской премии не отказали.
...Головенченко вынесли из собственного кабинета на Старой площади с инфарктом, тогда-то и облетела Москву знаменитая фраза Льва Кассиля: "И у них бывают инфаркты..."
Не знаю, может быть, сыграли роль горы писем, эти потоки скорби, которые подхватили и понесли его утлую писательскую ладью, -- Илья Эренбург нашел в себе силы распрямиться и ослушаться Сталина...
В Сибири, Казахстане и Голодной степи уже выстроили бараки для высылки еврейского населения СССР, в день, когда на Красной площади 30 апреля 1953 года у Лобного места вздернут на виселицу "врачей-убийц"...
В комбинате "Правды" собрали "государственных евреев" -- подписываться под статьей, одобряющей высылку всех евреев, до грудных детей включительно, чтоб спасти-де их от гнева народа...
Лев Кассиль, который вслед за генералом Драгунским, историком Минцем и другими уже подписал этот документ ("А куда деваться?" -- бурчал он), рассказывал, как Илья Эренбург поднялся и, ступая по ногам и пошатываясь, пошел к выходу... На него смотрели с ужасом, как на человека, выпавшего из окна небоскреба. Илья Григорьевич позже сам рассказывал, что испытал в эти минуты, когда впервые решился воспротивиться воле Сталина, то есть умереть.
"Я думал, меня возьмут тут же, у выхода из конференц-зала... Вижу, в коридоре никого. Ну, думаю, у гардероба... Нет, дали одеться. Вышел, сказал шоферу: "На дачу самой длинной дорогой..."
Эренбург писал в машине письмо-завещание, ни минуты не сомневаясь, что его возьмут у дачи...
Эренбург распрямился в конце жизни.
Об этих его годах, пожалуй, можно сказать словами поэта Иосифа Керлера, брошенного в рудники Воркуты:
Мне кажется, в то время
Я был уже гранатой,
Весь начиненный
смертью
и расплатой.
На том "патриотическом сборище" никто, кроме Эренбурга не осмелился поднять головы.
Впрочем, протесты были, но несколько своеобразные: смертным запоем запил во время погромных кампаний Всеволод Вишневский, хотя лично ему не грозило ничего. В ответ на предостережение врача он спросил, сколько еще проживет, если будет пить так же.
Три года, -- ответил врач.
-- Впо-олне достаточно.
И -- умер. Точно в отведенный самому себе срок...*
Кровавый разгул был удесятерен первьм в России атомным взрывом. На заявление ТАСС немедля откликнулся Е. Долматовский; он написал -- что бы вы думали? -- "Атомную колыбельную":
...не тол, не динамит,
Есть посильнее вещество
Теперь в твоем краю.
Не буду называть его...
Баюшки-баю...
Империя ощутила себя неуязвимой -- атомным эхом пришел указ о расстрелах.
12 января 1950 года в СССР была восстановлена смертная казнь.
Кровавый девятый вал сталинщины ударил, как мы уже знаем, и по Союзу писателей.
Кто, зная это, бросит камень, скажем, в Веру Панову, отшатнувшуюся от социальных проблем, как отшатываются от мчащегося поезда.
С кем была она все эти годы, о чем молчала, когда писала свою талантливую лирическую прозу: "Сережа", "Валя", "Володя", сценарии-кормильцы?..
В 1967 году было передано в Президиум IY Всесоюзного съезда писателей, а затем в самиздат и широко разошлось по России письмо, подписанное незнакомой широкому читателю фамилией "Д. Дар, член СП".
Д. Дар, автор нескольких книг, общительный, добрый старик, который уже давным-давно не обижался, когда его представляли молодым писателям так:
-- А это муж Веры Федоровны...
Мужу Веры Федоровны было посвящено в те годы почти дружеское четверостишие:
Хорошо быть Даром:
Получаешь даром
Каждый год по новой
Повести Пановой.
Вот отрывки из этого письма Президиуму IV Всесоюзного съезда писателей СССР 16.
"Не имея возможности выступить на съезде, прошу приложить к материалам съезда мое нижеследующее открытое письмо:
...пришло время покончить с иллюзией, будто государственные или партийные служащие лучше, чем художники, знают, что служит интересам партии и народа, а что вредит этим интересам. Сколько их было в России, разных Бенкендорфов*, Ильичевых и Поликарповых**, безуспешно пытавшихся задушить и поработить русское искусство!
Нынешний съезд должен назвать своим подлинным именем такое явление, как бюрократический реализм. Только то, что угодно чиновникам и служащим разных ведомств (в том числе и такого бюрократического ведомства, как Союз писателей), получает спасительный ярлычок социалистического реализма...
Мы не нуждаемся ни в чьей опеке. А тот литератор, который не чувствует своего права самостоятельно творить, тот, кто по своей глупости, невежеству, неопытности или трусости испытывает необходимость в подсказке, руководстве и опеке, тот попросту не достоин носить высокое звание писателя.
9 мая 1967 г.
Ленинград"
Это письмо подписано Д. Даром, мужем Веры Пановой. Я верю, что она разделяла мысли, выраженные в этом письме.
5. КАРАТЕЛИ
Выход смелой книги в СССР походит на бегство опасного арестанта из тюрьмы. Объявляется тревога, погоня, травля собаками.
Состоялось первое Всесоюзное совещание молодых писателей.
Оно было созвано как по пожарной тревоге -- после выхода книг Казакевича и Некрасова. Молодых писателей доставляли самолетами. Секретари ЦК комсомола отвели для них свои кабинеты. Денег не жалели.
Над притихшими парнями в застиранных гимнастерках навис величественно-красивый, с седыми висками Александр Фадеев, раскрывая основы соцреализма:
"Мы должны показать нашего человека правдиво и показать его таким, каким он должен быть, осветить его завтрашний день. -- Он шелестел листочками, шелестел все эти годы, на всех Пленумах и совещаниях: после "государственного камнепада" он был возвышен в Генеральные секретари, вместо блокадного ленинградского поэта Николая Тихонова, мягкого к людям.
-- Яблоко, какое оно есть в природе, довольно кислый плод. Яблоко, какое оно есть в саду... это яблоко, "какое оно есть", и одновременно, "каким оно должно быть"... -- теоретизировал Александр Фадеев.
Через десять лет он уже не прибегал к метафорам. Каялся -- косноязычно, прячась за газетные стереотипы.
Невыправленная, честная стенограмма 56-го года, которую уже через год давали читать в Союзе писателей под большим секретом, свидетельствует об этом красноречиво:
"... Нужно полностью выявить последствия культа личности... что сводилось к попытке, к насильственной попытке привития партийности..."
... Всего двадцать дней оставалось жить Фадееву. Через двадцать дней он пустит себе пулю в висок.
Выстрелить в висок -- решится Александр Фадеев, быть правдивым до конца -- нет. Даже в эти дни.
"Я был вызван ночью в "Правду", где было просто сказано Поспеловым:
"Товарищ Сталин дал срочное задание разгромить антипатриотическую группу космополитов... Статья "Правды" была сделана по указанию и написана в одни сутки..."
Подлинную правду знали многие; не очень скрывал ее и сам Фадеев, в беседах с глазу на глаз. Я впервые услыхал, как дело было, от Иосифа Юзовского, театрального критика.
Я помню захватанные пальцами странички журнала "Театр" с искрометными статьями Юзовского, Юза, как называли его друзья. И его самого, маленького, сухонького, доброго гнома, едва не погибшего в лесу. Он ушел с утра на лыжах, голый до пояса, с рюкзаком за плечами. Потерял направление и четырнадцать часов подряд мчал, а затем брел на лыжах, чтоб не окоченеть.
Он прибился к своим лишь к ночи. Напрасно мы целый день искали его, аукали. Юз не отзывался.
Таким он навсегда и остался в моем сердце: отчаянный, в вязаной шапочке, на ночном снегу. В лютый мороз свернувший с лыжни...
И позднее, в той же подмосковной Малеевке, у огромного, как сундук, приемника, когда мы ловили новости.
Неслышной походочкой приблизился "номенклатурный" критик Корнелий Зелинский, слащаво-вежливая, учтивая литературная гиена. Спросил как бы небрежно: "Что ловите? Чужедальное..."
Не страшно умирать, -- произнес вдруг Юзовский, -- страшно, что именно те, кто всю жизнь тебя травил, они-то и будут разглагольствовать над твоим гробом.
Корнелий Зелинский отпрянул столь же неслышно, как и подошел, а через несколько лет, как и предвидел мудрый Юз, разглагольствовал над его гробом.
Александр Фадеев любил веселого, искреннего Юза, а кто его не любил!
В феврале 49-го года они встретились вдруг на заваленной снегом Пятницкой улице, нос к носу, палач и его жертва. Багроволицый, под винными парами, благополучный Фадеев и щупленький, голодный Юзовский, которого все газеты крестили в те дни "диверсантом" и "разбойником пера" и который ждал ареста с часу на час...
Остановились, поскользнувшись и уставясь друг на друга, затем Фадеев предложил своему старому товарищу зайти в закусочную, где теснились у высоких столов красноносые завсегдатаи... Распив на двоих с "безродным космополитом" пол-литра водки, Фадеев поведал извиняющимся тоном о том, сколь серьезно дело, и жалеет он Иосифа от всей души.
Дело обстояло так. Несколько руководителей Союза писателей -- Софронов, Грибачев, Суров, Бубеннов и другие -- написали Сталину письмо о том, что группа антипатриотов -- литературных критиков мешает развитию истиннорусской патриотической драматургии.
"Юз, что я мог ответить Иосифу Виссарионовичу? -- воскликнул виновато Фадеев, булькая водкой. -- Что я мог?"II
Спустя семь лет Фадеев скажет на совещании в Союзе писателей хорошо поставленным голосом профессионального проповедника: "В статье "Правды" (о Юзовском и других -- Г. С.) был оттенок шовинизма".
Перед понуро-трезвым Фадеевым сидел тогда в первом ряду Василий Гроссман. Лицо Гроссмана было окаменело-презрительным.
Скользнув взглядом по рядам, Фадеев приоткрыл рот, словно губы обжег:
"Еще один пример. Вся история с романом Гроссмана... мы его насиловали, крутили. Но он человек умный, он понимает, что это зависит не от нас...
Совершенно ясно, что перегибы в борьбе с космополитизмом были по всему идеологическому фронту... И если Шолохов обвиняет Фадеева и Суркова, что они фельдфебели, то возникает вопрос, не является ли это одной из сторон прикрыть (ох и язычок у художника слова. -- Г.С.)... прикрыть большее количество фельдфебелей...
Яшин написал "Алену Фомину". Он плакал, когда писал. Он говорил: "Я не могу смотреть на то, что делается в деревне"*.
Получилась платформа неправды, на которой ничего толкового создать невозможно... Литература и искусство не могут существовать на неправде... Если взять XIII пленум (1949 г. -- Г.С.) и прочитать стенограмму... если бы теперь заставить вслух прочитать свое выступление, то никто этого сделать не решился бы, испугался бы аудитории, она его съела бы. Это касается и Шкерина, и Белика, и Кирсанова, и Первенцева -- они громили всех...
Я хорошо проинформирован и хорошо знаю, как произошло закрытие театров Мейерхольда и Таирова. Театр Мейерхольда был закрыт потому, что на него было два показания, что сам Мейерхольд является французским шпионом... нужно людям снять пелену с мозга и сказать: давайте свободно покритикуем все ошибки... Вот все мои мысли в грубой форме... Вы понимаете, что сейчас обдумываешь свою жизнь..."
Замолчал Фадеев, хотел уйти с трибуны. Но из зала на него глядели писатели, только что вернувшиеся из лагерей. Среди них -- нервный ироничный Юрий Домбровский, молчаливый Макарьев, который публично обозвал Фадеева негодяем. Вскоре Макарьев, увидев, что ничего не меняется, повесился. Но в те дни он еще требовал справедливости, и Фадеев выдавил из себя то, что уж никак нельзя было скрыть. Бывшие зэки не дали бы...
"Этот вопрос связан с групповщиной: Грибачев, Суров, она существует и сейчас... У нас есть одна группировка, которая была при "Октябре".
Возглас с места: "Да, и не одна!"
"... Мы так привыкли жить в условиях группы, -- вяло, через силу продолжал Фадеев, -- что не стремились и не в силах были подняться на эту большую вышку (?1) Меня вызвали в органы и сказали, как вы смотрите на Киршона, когда он был арестован. Я сказал, что Ягода, Авербах и Киршон* -это одно и то же. Я привык так мыслить. Но такой ответ для Киршона мог стать роковым" (та же стенограмма от 19 апреля 56-го года).
Чтобы как-то пройти по минному полю собственных открытий, Вера Панова придумывает смехотворную мотивацию: Рябухин на войне был контужен, на время ослеп, а когда прозрел, "ему казались прекрасными все лица вокруг".
...Слепота партийной власти -- и это не предел глубины, а только веха на пути исследования. Вера Панова идет дальше, посягая на неприкасаемое.
Отчего народ терпит Листопада и его холуев? Не справедливо ли беспощадное выражение: каждый народ заслуживает то правительство, которое имеет?
Вот он, представитель народа -- Лукашин, бывший солдат, честнейший человек, тихий, работящий, обойденный наградами. Вера Федоровна постоянно подчеркивает, что именно он, Лукашин -- олицетворение народа в "Кружилихе". Гораздо позднее, в автобиографии, изданной в 1968-м, через двадцать лет после выхода "Кружилихи", она прямо пишет об этом: "В схватке Листопада с Уздечкиным все время рядом присутствует Лукашин и, не вмешиваясь в спор, напоминает: "Товарищи, товарищи, существую и я..."
Голоса его, конечно, никто не слышит. Лукашин -- это своеобразный Теркин на том свете, явившийся в мир задолго до появления Твардовского. Только не улыбчивый, а грустный Теркин. Подземный: у подземных жителей голоса нет...
...Однако роман написан как бы по канонам социалистического реализма; нужна, следовательно, реалистическая мотивация безгласия народа; почему, в самом деле, Лукашин не борется со злом? Бессилен перед подлостью? Что стряслось с героем, олицетворяющим народ?
"В детстве его корова забодало", -- отвечают односельчане.
Что имела в виду Вера Федоровна под этим: татарское нашествие, революцию, годы террора и массовой высылки крестьянства?
Простор для мысли читателя...
Такова сила талантливого иронического подтекста в книге, написанной при жизни самого кровавого самодержца, которого только знала земля!
Листопада и таких, как он, повествует автор, держит наверху народная толща; деревенский и полудеревенский рабочий люд, наши вековечные молчальники; привыкшая к произволу интеллигенция, неукротимый Уздечкин, образом которого начинается и по сути завершается изобличение подлой эпохи. ...Выясняется вдруг, что героически честный, неподкупный Уздечкин, народный страж, борец за огороды и пенсии, человек выборный и уважаемый, так же черств, как и его антипод Листопад, сталинский герой.
Уздечкин черств, правда, не умом, не осознанно и цинично, как Листопад, декларирующий: надо уметь жить так, чтоб "было сладкое", а черств сердцем, измученным всеобщей дерготней, приниженностью, нищетой, деревенской и фабричной. Черств даже к Толику, брату погибшей жены, который молча плачет от безучастия родни, отвернувшись к стене.
Образ Уздечкина, больного человека, страдальца, заслуженно выдвинутого народом, -- может быть, самый сильный удар Веры Пановой по системе, иссушающей, мертвящей даже таких людей...
И "положительный" Рябухин, символ партии на заводе, говорящий на чудовищном языке, где смешаны "харч" и "реноме", такой же. Все руководители "Кружилихи", до единого, душевно черствы, бездушны, безжалостны к самым близким людям своим...
По объективной сути они сближены жестоким временем, как и герои-антиподы Виктора Некрасова.
Такова правда эпохи, какой увидела и описала ее в 1944-- 1947 годах, годах массовых расправ, Вера Федоровна Панова.
Разумеется, расправиться с ней попытались немедля. В журнале "Крокодил" появился издевательский фельетон " Спешилиха". От "Кружилихи" не оставили камня на камне.
Вера Панова была лауреатом Сталинской премии (за повесть "Спутники"); таким тоном со сталинскими лауреатами не говорили -- было очевидно, что погром инспирирован отделом культуры ЦК партии, по крайней мере.
Все работы Пановой были приостановлены. На публичных лекциях "люди из публики" начинали задавать вопросы: "Доколе будут терпеть "очернительство этой Пановой?", "Почему на свободе Панова, оклеветавшая народ и партию?"
Панова не стала ждать "черного ворона". Она знала, как в самодержавной России дела делаются... Она написала письмо "на высочайшее имя" и сумела, через Поскребышева* , это письмо передать.
Сталин не откликался на жалобы писателей (исключения единичны: Горький, Булгаков, еще несколько имен). Но, случалось, бывал "отзывчив", когда писали литераторы-женщины. Незадолго до Веры Пановой к нему обратилась за защитой Вера Инбер, которую он тоже "оградил от посягательств"...
Восточный деспот, Сталин не считал женщин существами вполне равноправными и уж конечно не боялся их.
...Однако В. Панову предупредили, как и Казакевича: "Смо-отрите, Вера Федоровна..."
Казакевич, как мы знаем, был сломлен после повести "Двое в степи", Вера Панова стала иной после "Кружилихи" I *...
Даже в шестидесятых годах у нее тряслись губы, когда она вспоминала о тупой и жестокой государственной машине, которая возвеличила ее премией, а одновременно спустила на нее с цепи всю свору лагерных овчарок во главе с Кочетовым.
Да, странная это была победа... Спустя два года после присуждения Сталинской премии за роман "Кружилиха" вдруг появляется в печати ругательное "письмо читателя".
Была и такая форма расправы, она сохранилась и по сей день: "письмо читателя". Это блистательно описано в стихотворении Александра Галича о Климе Петровиче Коломийцеве, знатном рабочем, которому, помните, "чернильный гвоздь" -- обкомовский порученец сунул в машине, по пути на митинг в защиту мира, бумажку, чтоб тот познакомился наскоро "со своей выдающейся речью..."
21 сентября 1950 года в статье "Мастерство писателя" дважды лауреат Сталинской премии Вера Панова все еще вынуждена отбиваться от подобных "выдающихся речей" знатных токарей, которые почему-то не могли простить ей, нет, не образ токаря, а образ сановного Листопада.
Странные токари, пекущиеся только о бюрократах!.. Выступать против знатных токарей и весьма незнатного тогда Кочетова становилось все трудней и трудней. Порой уж и головы нельзя было поднять. "Кружилиху" критиковали так, словно книга стала другой.
* * *
...Не книга Пановой изменилась -- времена изменились, изменились по-сталински круто. Откровеннее всего это проявилось в шумном разгроме романа Василия Гроссмана "За правое дело", опубликованного журналом "Новый мир" в 1952 году.
Казалось бы, этот роман о войне. Только о войне. Однако в нем то и дело пробиваются наружу темы, впервые поставленные в послевоенной литературе Верой Пановой, -- невыносимые Сталину темы социального размежевания советского общества... Вот только два небольших эпизода, чтобы вы сами судили об этом.
Любимый герой автора, полковник Крымов, едет к фронту. Он подъехал к переправе, забитой бегущими от немцев людьми. На переправе некий генерал, "открыв дверцу легковой машины, крикнул в толпу, шагавшую по мосту: "Куда вы? Посторонитесь! Дайте проехать!"
И пожилой крестьянин, положив руку на крыло машины, сказал необычайно добродушно, лишь с легкой укоризной, как крестьянин говорит крестьянину: "Куда, куда, сами ведь видите, туда, куда и вы, -- жить-то всем хочется"...
И в этом простодушии крестьянина-беженца было нечто такое, что заставило генерала молча и поспешно захлопнуть дверцу".
Но вот началась паника, очередной жестокий налет на переправу. Крымов хоть и ехал он к фронту, а не от фронта, и потому ему отдавалось предпочтение, крикнул нетерпеливо шоферу, топнув ногой, чтоб ехал быстрее.
Вот как описывает это, казались бы, малоприметное событие Василий Гроссман:
"На плоских понтонах, упершись грудью в настил моста, стояли два красноармейца, их службу на понтонах считали тяжелой даже саперы и регулировщики, обслуживающие переправу, им доставалось больше огня и осколков, чем тем, кто работал на берегу, да и нельзя уберечься от этих осколков посреди реки в тонкобортных понтонах.
Когда Крымов нетерпеливо звал водителя, один понтонер сказал второму: "Легкари!" Этим словом, они, видимо, обозначали не только едущих на легковых машинах, но и тех, кто хотел легко отделаться от войны и долго жить на свете.
Второй спокойно, без осуждения подтвердил: "Легкарик, торопится жить".
Что началось после выхода романа Василия Гроссмана! Заголовки газет кричали: "На ложном пути!" Писатель Михаил Бубеннов отправил письмо о романе Гроссмана Сталину.
(Сталину писала вся Россия. Измученная Россия искала у него правды и защиты.
Никакая канцелярия не могла бы справиться с таким потоком писем, и большая часть писем сжигалась. Мне рассказывал об этом знакомый литератор, служивший в те годы солдатом в охране Кремля. Даже через много лет голос его пресекался от волнения, когда он говорил, как бросались в огонь тысячи нераспечатанных конвертов с заветным адресом: "Москва, Кремль, товарищу Сталину Иосифу Виссарионовичу" . )
...А письмо Михаила Бубеннова попало на рабочий стол Сталина в тот же день.
В газете "Правда", куда письмо было сразу же переправлено, к тексту боялись прикоснуться, не поставили даже нужных запятых. Сами рассказывали потом об этом с восторгом: то был уж не текст Бубеннова. После того как его прочитал, с карандашом в руках, сам, это был уже текст исторический, неприкасаемый, вроде государственного гимна...
"Новый мир", опубликовавший Гроссмана, немедля отмежевался от своего автора.
Фадеев потребовал распять виновников.
И взошла звезда Александра Чаковского, страстного обличителя В. Гроссмана.
"Желтая звезда... в красной каемочке полезного еврея".
Василия Гроссмана рвали в клочья, как годы спустя -- Солженицына.
И писатель не вынес, когда позднее вдруг "арестовали" вторую часть романа о Сталинграде, изъяли все 17 экземпляров рукописи; он умер от рака, успев ударить своих убийц из гроба посмертно изданной повестью "Все течет". Но об этом разговор особый...
Трагический опыт Василия Гроссмана спас много рукописей советских писателей, "пишущих в стол" ради будущего. Рукописи снова стали прятать, и надежно.
Василию Гроссману не было пощады. Время шло к новым процессам. К убийству писателей, творивших на языке идиш. Эти факты известны. Но есть одно обстоятельство, исследователями литературы не замеченное.
Шовинист, антисемит Сталин расстрелял вовсе не крамольных, опасных ему Гроссмана и Казакевича, а вполне советских еврейских поэтов и прозаиков, прославлявших сталинскую эпоху, колхозы и ударные бригады. Расстрелял всех -- Переца Маркиша, Д. Бергельсона, Фефера, Квитко, создавшего восторженные стихи, которые все наше одураченное поколение твердило наизусть:
Климу Ворошилову письмо я написал:
Товарищ Ворошилов, народный комиссар...
За полгода до смерти Сталин успел уничтожить весь цвет советской литературы на идиш.
Этакое неожиданное кви про кво -- один вместо другого из итальянской комедии масок. Кви про кво кровавой деспотии.
12 августа 1952 года по приказу Сталина были свезены в один лагерь и расстреляны члены Еврейского антифашистского комитета.
То, что разгром литературы и интеллигенции примет после революции антисемитский характер, очень точно предвидели сами черносотенцы, вернее, их идеологи. Вот отрывок из стенограммы заседания 3-й Государственной думы. Выступает редактор погромного листка "Киевлянин" Шульгин, позднее пригретый Хрущевым.
"Революция в России пойдет по еврейским трупам!" -- воскликает Шульгин с трибуны.
Пуришкевич, глава черносотенного "Союза Михаила Архангела" кричит с места: "Так!"
Шульгин продолжает: "...пойдет по еврейским трупам, потому что евреи есть сторона наименьшего сопротивления, и толпа будет бить по ним!"
Пуришкевич с места: "Правильно".
Космополитическая кампания развивалась, как видим, точно по этой программе...
В те дни Илья Эренбург получил звание лауреата Сталинской премии... И творчество и личность Ильи Эренбурга были сложны, противоречивы и несли на себе, за немногим исключением, печать соглашательства: он пытался уцелеть. Но... жертвам погромных кампаний писать больше было некуда, Сталин не отвечал, -- и они писали Эренбургу; его дача в Новом Иерусалиме под Москвой была едва ль не до самой крыши завалена письмами растоптанных и поруганных. Что он мог сделать? Он опубликовал в "Правде" статью, умолявшую не удивляться духовному единству гонимых: "Если завтра начнут преследовать рыжих и курносых, мы станем свидетелями единения рыжих и курносых..." Он переслал в ЦК несколько ужасающих писем. среди которых, помню, было письмо от соседей русской женщины-уборщицы. Прочитав в газете, что ее муж, оказывается, злодей-космополит, она сошла с ума и ночью зарубила топором и самого космополита, и троих детей, прижитых от него.
Трагедии, пострашнее шекспировских, разыгрывались в снежных глубинах России, привыкшей верить печатному слову.
Даже робкое вмешательство Эренбурга вызвало ярость профессиональных убийц.
Заведующий отделом культуры ЦК партии товарищ Головенченко объявил на заседании редакторов газет под бурные аплодисменты о том, что "сегодня утром арестован, враг народа космополит No 1 Илья Эренбург".
Поспешил Головенченко, не проверив информации; непростительно поспешил: Сталин не любил, когда аппарат забегал вперед...
Один из редакторов тут же из зала позвонил на квартиру Эренбурга и... застал его дома.
Илья Эренбург потребовал, в свою очередь, немедля соединить его со Сталиным, и новому лауреату Международной Сталинской премии не отказали.
...Головенченко вынесли из собственного кабинета на Старой площади с инфарктом, тогда-то и облетела Москву знаменитая фраза Льва Кассиля: "И у них бывают инфаркты..."
Не знаю, может быть, сыграли роль горы писем, эти потоки скорби, которые подхватили и понесли его утлую писательскую ладью, -- Илья Эренбург нашел в себе силы распрямиться и ослушаться Сталина...
В Сибири, Казахстане и Голодной степи уже выстроили бараки для высылки еврейского населения СССР, в день, когда на Красной площади 30 апреля 1953 года у Лобного места вздернут на виселицу "врачей-убийц"...
В комбинате "Правды" собрали "государственных евреев" -- подписываться под статьей, одобряющей высылку всех евреев, до грудных детей включительно, чтоб спасти-де их от гнева народа...
Лев Кассиль, который вслед за генералом Драгунским, историком Минцем и другими уже подписал этот документ ("А куда деваться?" -- бурчал он), рассказывал, как Илья Эренбург поднялся и, ступая по ногам и пошатываясь, пошел к выходу... На него смотрели с ужасом, как на человека, выпавшего из окна небоскреба. Илья Григорьевич позже сам рассказывал, что испытал в эти минуты, когда впервые решился воспротивиться воле Сталина, то есть умереть.
"Я думал, меня возьмут тут же, у выхода из конференц-зала... Вижу, в коридоре никого. Ну, думаю, у гардероба... Нет, дали одеться. Вышел, сказал шоферу: "На дачу самой длинной дорогой..."
Эренбург писал в машине письмо-завещание, ни минуты не сомневаясь, что его возьмут у дачи...
Эренбург распрямился в конце жизни.
Об этих его годах, пожалуй, можно сказать словами поэта Иосифа Керлера, брошенного в рудники Воркуты:
Мне кажется, в то время
Я был уже гранатой,
Весь начиненный
смертью
и расплатой.
На том "патриотическом сборище" никто, кроме Эренбурга не осмелился поднять головы.
Впрочем, протесты были, но несколько своеобразные: смертным запоем запил во время погромных кампаний Всеволод Вишневский, хотя лично ему не грозило ничего. В ответ на предостережение врача он спросил, сколько еще проживет, если будет пить так же.
Три года, -- ответил врач.
-- Впо-олне достаточно.
И -- умер. Точно в отведенный самому себе срок...*
Кровавый разгул был удесятерен первьм в России атомным взрывом. На заявление ТАСС немедля откликнулся Е. Долматовский; он написал -- что бы вы думали? -- "Атомную колыбельную":
...не тол, не динамит,
Есть посильнее вещество
Теперь в твоем краю.
Не буду называть его...
Баюшки-баю...
Империя ощутила себя неуязвимой -- атомным эхом пришел указ о расстрелах.
12 января 1950 года в СССР была восстановлена смертная казнь.
Кровавый девятый вал сталинщины ударил, как мы уже знаем, и по Союзу писателей.
Кто, зная это, бросит камень, скажем, в Веру Панову, отшатнувшуюся от социальных проблем, как отшатываются от мчащегося поезда.
С кем была она все эти годы, о чем молчала, когда писала свою талантливую лирическую прозу: "Сережа", "Валя", "Володя", сценарии-кормильцы?..
В 1967 году было передано в Президиум IY Всесоюзного съезда писателей, а затем в самиздат и широко разошлось по России письмо, подписанное незнакомой широкому читателю фамилией "Д. Дар, член СП".
Д. Дар, автор нескольких книг, общительный, добрый старик, который уже давным-давно не обижался, когда его представляли молодым писателям так:
-- А это муж Веры Федоровны...
Мужу Веры Федоровны было посвящено в те годы почти дружеское четверостишие:
Хорошо быть Даром:
Получаешь даром
Каждый год по новой
Повести Пановой.
Вот отрывки из этого письма Президиуму IV Всесоюзного съезда писателей СССР 16.
"Не имея возможности выступить на съезде, прошу приложить к материалам съезда мое нижеследующее открытое письмо:
...пришло время покончить с иллюзией, будто государственные или партийные служащие лучше, чем художники, знают, что служит интересам партии и народа, а что вредит этим интересам. Сколько их было в России, разных Бенкендорфов*, Ильичевых и Поликарповых**, безуспешно пытавшихся задушить и поработить русское искусство!
Нынешний съезд должен назвать своим подлинным именем такое явление, как бюрократический реализм. Только то, что угодно чиновникам и служащим разных ведомств (в том числе и такого бюрократического ведомства, как Союз писателей), получает спасительный ярлычок социалистического реализма...
Мы не нуждаемся ни в чьей опеке. А тот литератор, который не чувствует своего права самостоятельно творить, тот, кто по своей глупости, невежеству, неопытности или трусости испытывает необходимость в подсказке, руководстве и опеке, тот попросту не достоин носить высокое звание писателя.
9 мая 1967 г.
Ленинград"
Это письмо подписано Д. Даром, мужем Веры Пановой. Я верю, что она разделяла мысли, выраженные в этом письме.
5. КАРАТЕЛИ
Выход смелой книги в СССР походит на бегство опасного арестанта из тюрьмы. Объявляется тревога, погоня, травля собаками.
Состоялось первое Всесоюзное совещание молодых писателей.
Оно было созвано как по пожарной тревоге -- после выхода книг Казакевича и Некрасова. Молодых писателей доставляли самолетами. Секретари ЦК комсомола отвели для них свои кабинеты. Денег не жалели.
Над притихшими парнями в застиранных гимнастерках навис величественно-красивый, с седыми висками Александр Фадеев, раскрывая основы соцреализма:
"Мы должны показать нашего человека правдиво и показать его таким, каким он должен быть, осветить его завтрашний день. -- Он шелестел листочками, шелестел все эти годы, на всех Пленумах и совещаниях: после "государственного камнепада" он был возвышен в Генеральные секретари, вместо блокадного ленинградского поэта Николая Тихонова, мягкого к людям.
-- Яблоко, какое оно есть в природе, довольно кислый плод. Яблоко, какое оно есть в саду... это яблоко, "какое оно есть", и одновременно, "каким оно должно быть"... -- теоретизировал Александр Фадеев.
Через десять лет он уже не прибегал к метафорам. Каялся -- косноязычно, прячась за газетные стереотипы.
Невыправленная, честная стенограмма 56-го года, которую уже через год давали читать в Союзе писателей под большим секретом, свидетельствует об этом красноречиво:
"... Нужно полностью выявить последствия культа личности... что сводилось к попытке, к насильственной попытке привития партийности..."
... Всего двадцать дней оставалось жить Фадееву. Через двадцать дней он пустит себе пулю в висок.
Выстрелить в висок -- решится Александр Фадеев, быть правдивым до конца -- нет. Даже в эти дни.
"Я был вызван ночью в "Правду", где было просто сказано Поспеловым:
"Товарищ Сталин дал срочное задание разгромить антипатриотическую группу космополитов... Статья "Правды" была сделана по указанию и написана в одни сутки..."
Подлинную правду знали многие; не очень скрывал ее и сам Фадеев, в беседах с глазу на глаз. Я впервые услыхал, как дело было, от Иосифа Юзовского, театрального критика.
Я помню захватанные пальцами странички журнала "Театр" с искрометными статьями Юзовского, Юза, как называли его друзья. И его самого, маленького, сухонького, доброго гнома, едва не погибшего в лесу. Он ушел с утра на лыжах, голый до пояса, с рюкзаком за плечами. Потерял направление и четырнадцать часов подряд мчал, а затем брел на лыжах, чтоб не окоченеть.
Он прибился к своим лишь к ночи. Напрасно мы целый день искали его, аукали. Юз не отзывался.
Таким он навсегда и остался в моем сердце: отчаянный, в вязаной шапочке, на ночном снегу. В лютый мороз свернувший с лыжни...
И позднее, в той же подмосковной Малеевке, у огромного, как сундук, приемника, когда мы ловили новости.
Неслышной походочкой приблизился "номенклатурный" критик Корнелий Зелинский, слащаво-вежливая, учтивая литературная гиена. Спросил как бы небрежно: "Что ловите? Чужедальное..."
Не страшно умирать, -- произнес вдруг Юзовский, -- страшно, что именно те, кто всю жизнь тебя травил, они-то и будут разглагольствовать над твоим гробом.
Корнелий Зелинский отпрянул столь же неслышно, как и подошел, а через несколько лет, как и предвидел мудрый Юз, разглагольствовал над его гробом.
Александр Фадеев любил веселого, искреннего Юза, а кто его не любил!
В феврале 49-го года они встретились вдруг на заваленной снегом Пятницкой улице, нос к носу, палач и его жертва. Багроволицый, под винными парами, благополучный Фадеев и щупленький, голодный Юзовский, которого все газеты крестили в те дни "диверсантом" и "разбойником пера" и который ждал ареста с часу на час...
Остановились, поскользнувшись и уставясь друг на друга, затем Фадеев предложил своему старому товарищу зайти в закусочную, где теснились у высоких столов красноносые завсегдатаи... Распив на двоих с "безродным космополитом" пол-литра водки, Фадеев поведал извиняющимся тоном о том, сколь серьезно дело, и жалеет он Иосифа от всей души.
Дело обстояло так. Несколько руководителей Союза писателей -- Софронов, Грибачев, Суров, Бубеннов и другие -- написали Сталину письмо о том, что группа антипатриотов -- литературных критиков мешает развитию истиннорусской патриотической драматургии.
"Юз, что я мог ответить Иосифу Виссарионовичу? -- воскликнул виновато Фадеев, булькая водкой. -- Что я мог?"II
Спустя семь лет Фадеев скажет на совещании в Союзе писателей хорошо поставленным голосом профессионального проповедника: "В статье "Правды" (о Юзовском и других -- Г. С.) был оттенок шовинизма".
Перед понуро-трезвым Фадеевым сидел тогда в первом ряду Василий Гроссман. Лицо Гроссмана было окаменело-презрительным.
Скользнув взглядом по рядам, Фадеев приоткрыл рот, словно губы обжег:
"Еще один пример. Вся история с романом Гроссмана... мы его насиловали, крутили. Но он человек умный, он понимает, что это зависит не от нас...
Совершенно ясно, что перегибы в борьбе с космополитизмом были по всему идеологическому фронту... И если Шолохов обвиняет Фадеева и Суркова, что они фельдфебели, то возникает вопрос, не является ли это одной из сторон прикрыть (ох и язычок у художника слова. -- Г.С.)... прикрыть большее количество фельдфебелей...
Яшин написал "Алену Фомину". Он плакал, когда писал. Он говорил: "Я не могу смотреть на то, что делается в деревне"*.
Получилась платформа неправды, на которой ничего толкового создать невозможно... Литература и искусство не могут существовать на неправде... Если взять XIII пленум (1949 г. -- Г.С.) и прочитать стенограмму... если бы теперь заставить вслух прочитать свое выступление, то никто этого сделать не решился бы, испугался бы аудитории, она его съела бы. Это касается и Шкерина, и Белика, и Кирсанова, и Первенцева -- они громили всех...
Я хорошо проинформирован и хорошо знаю, как произошло закрытие театров Мейерхольда и Таирова. Театр Мейерхольда был закрыт потому, что на него было два показания, что сам Мейерхольд является французским шпионом... нужно людям снять пелену с мозга и сказать: давайте свободно покритикуем все ошибки... Вот все мои мысли в грубой форме... Вы понимаете, что сейчас обдумываешь свою жизнь..."
Замолчал Фадеев, хотел уйти с трибуны. Но из зала на него глядели писатели, только что вернувшиеся из лагерей. Среди них -- нервный ироничный Юрий Домбровский, молчаливый Макарьев, который публично обозвал Фадеева негодяем. Вскоре Макарьев, увидев, что ничего не меняется, повесился. Но в те дни он еще требовал справедливости, и Фадеев выдавил из себя то, что уж никак нельзя было скрыть. Бывшие зэки не дали бы...
"Этот вопрос связан с групповщиной: Грибачев, Суров, она существует и сейчас... У нас есть одна группировка, которая была при "Октябре".
Возглас с места: "Да, и не одна!"
"... Мы так привыкли жить в условиях группы, -- вяло, через силу продолжал Фадеев, -- что не стремились и не в силах были подняться на эту большую вышку (?1) Меня вызвали в органы и сказали, как вы смотрите на Киршона, когда он был арестован. Я сказал, что Ягода, Авербах и Киршон* -это одно и то же. Я привык так мыслить. Но такой ответ для Киршона мог стать роковым" (та же стенограмма от 19 апреля 56-го года).