Страница:
Тухачевский, Блюхер и другие военачальники были врагами народа, и мечтает - ни больше, ни меньше - о свободе печати...
"Спокойная обыденность мадьяровского голоса казалась немыслимой".
Нетрудно понять, почему от образа вольнолюбивого Мадьярова в романе остались ножки да рожки. Столь "немыслимый" текст не только написать, но и хранить в СССР - опасность смертельная... Во скольких домах, во скольких столах побывали экземпляры рукописи, числившиеся "в бегах"!..
Тем не менее высказаться Мадьярову удалось. В полной мере. Это сделал за него автор. Можно сказать, открытым текстом. В рукописи, предназначенной для московского журнала. Для этого ему пришлось прибегнуть к литературному приему, в высшей степени - для Гроссмана - рискованному.
Действие романа происходит то по одну линию фронта, то по другую. Перед нами концентрационные лагеря - немецкие и советские, окопы и штабы немецкие и советские. ставка Гитлера и ставка Сталина. Поначалу возникает ощущение, что книга написана как бы двухцветной; перемежаются страницы коричневые - о гитлеровцах, и красные - о силах "прогресса и демократии". Но вскоре понимаешь, что ощущение это - ложное. Оптический обман, не более того. На "коричневых" страницах обстоятельно разъясняется все то, что недосказано на страницах "красных". Мотивы поступков. Закономерности явлений, психологических и социальных. Однотипность размышлений по обе стороны фронта поражает.
Немецкий офицер Питер Бах, когда-то ненавидевший Гитлера, подводит итоги своему заблуждению: "...Удивительная вещь, долгие годы я считал, что государство подавляет меня. А теперь я понял, что именно оно выразитель моей души".
Советский ученый Штрум, теоретик ядерной физики, ощущал родное государство как могильную плиту, - "навалится на него, и он хрустнет, пискнет, взвизгнет и исчезнет". Однако после звонка Сталина к Штруму духовная эволюция советского человека зеркально отражает эволюцию новоявленного нациста Питера Баха. "Но ведь звонок Сталина не был случайностью. Ведь Сталин - это государство, а у государства не бывает прихотей и капризов". "Все происходившее невольно стало казаться естественным и законным. Правилом стала жизнь, которой жил Штрум... Исключением стала казаться жизнь, которая была раньше, и Штрум стал отвыкать от нее". Штрум вспоминает рассказ Крымова о "психологической перестройке" следователя военной прокуратуры, который был арестован в 1937 г. и в первую ночь после скорого освобождения произносил свободолюбивые речи, сострадал всем лагерникам, а когда его восстановили в партии, перестал звонить Крымову, попавшему в беду..."
И снова, и снова многоточия вместо целых страниц...
Тем не менее в книге нет темных мест. Нам понятны мотивы, заставляющие, скажем, ученого Штрума, который гордился своей независимостью, послушно, с рабской готовностью, подписать коллективное письмо о том, что... сталинского террора не было вообще, все подозрения - провокация Запада... Диктатура ломает личность, растирает ее в порошок, остается лишь "темное, тошное чувство покорности".
Путем гитлеровского офицера Питера Баха следует и советский комиссар Гетманов, - автор не утаивает от нас, как нарастал, креп дикий страх в дуще бессменного партийного вождя; этим же путем самогипноза следует и старый большевик Крымов, убедивший самого себя в постоянной правоте государства, которое в конце концов с ним и расправляется.
Коричневое и красное в книге совмещаются ошеломляюще. Умница, смельчак майор Ершов, захваченный немцами в плен и ставший любимцем советских военнопленных, отсылается подпольным комитетом коммунистов-военнопленных в лагерь уничтожения, поскольку он, майор Ершов, "из кулацкой семьи". Не побрезговали советские комиссары и генералы использовать в своих целях Освенцим.
Роман Василия Гроссмана многогранен, как сама жизнь. За его героями вся страна. Кромешный ад Сталинграда ("Сталинградская опупея", - говорит солдат), эвакуация, пьянство генералитета и черствый солдатский сухарь, тему социального размежевания народа, начатую еще в первой, изданной при Сталине, части, он продолжает неумолимо: "...Буксир потихоньку тянул баржу... Ехавшим на празднование секретарям и членам бюро наскучило стоять на ветру, и они вновь сели в машины. Красноармейцы смотрели на них сквозь стекла, как на тепловодных рыб в аквариуме". Для этих "тепловодных рыб" человеческие жизни - ничто. "Где пьют, там и льют", - как говорит комиссар Гетманов, заранее оправдывая ненужные потери.
Гроссман описывает и нищету военных лет, и сытую жизнь академического института, в котором начинаются генения на теорию Эйнштейна, и ужин Эйхмана - в газовой камере, подготовленной к действию, и лубянские камеры, где сидят и невинные жертвы, и вчерашние доносчики, и снова и снова - ужас истребительной войны, которую столь впечатляюще мог передать лишь человек, мерзший в окопах, глотавший пыль сталинградских руин, из-под которых откапывали горожан (жителей Сталинграда н е о п о в е с т и л и о прорыве немцев и неминуемой бомбежке), сам слышавший хриплую брань вечно пьяного генерала Чуйкова, скорого на расправу... И все, о чем говорится в многоплановой сталинградской дилогии Василия Гроссмана, пронизывает грозовая тема свободы, самая запретная в Советской России тема: не только писать о ней, но и шепнуть ближнему было порой равносильно самоубийству.
Тем не менее Гроссман завершает и предлагает в печать свою книгу, "двуцветность" которой становится условной уже настолько, что, скажем, высказывания советского генерала Неудобнова, работавшего с Берия, и гитлеровского жандарма Хальба из штаба генерала Паулюса воспринимаются как дружеская перекличка единомышленников. "Теперь особенно видна мудрость партии". - Чьи это слова? Товарища Неудобнова? Партайгеноссе Хальба? "Мы без колебаний удаляли из народного тела не только зараженные куски, но и с виду здоровые части, которые в трудных обстоятельствах могли загнить". Сравнения можно продолжать без конца. Одна и та же лексика и в гитлеровском, и в советском стане: "Мудрость партии...", "Партийный товарищ..."
А душа?! Бог мой, как манипулировали словами "душа" и "сердце" по обе стороны фронта!
"...Немецкая душа и есть главная правда, смысл мира". К этому приходит Питер Бах, ставший горячим поклонником Гитлера. Комиссар Гетманов в те же дни и часы подымает тост "за русское сердце" своего командира и "сигнализирует" насчет калмыка Басангова: "Национальный признак, знаешь, большое дело. Определяющее значение будет иметь...".
Вторит ему начальник штаба генерал Неудобнов, старый чекист:
- В наше время большевик, прежде всего - русский патриот.
Полковника Новикова, командира танкового корпуса, слова Неудобнова и Гетманова раздражали: он "выстрадал свое русское чувство в тяжелые дни войны, а Неудобнов, казалось, заимствовал его из какой-то канцелярии, в которую Новиков не был вхож".
Но, как правило, он не перечил, полковник Новиков, когда речь шла о политической благонадежности, "русском сердце", душе. Здесь он скисал, и "деловые качества людей вдруг переставали казаться важными". Василий Гроссман говорит о причине этого с прямотой исчерпывающей: "Народная война, достигнув своего высшего пафоса во время сталинградской обороны, именно в этот сталинградский период дала возможность Сталину открыто декларировать идеологию государственного национализма".
Всесторонне и обстоятельно развивается эта тема, в частности, устами... гитлеровского следователя Лисса. Этот прием позволяет Гроссману оставаться внутренне свободным, свободным предельно...
- Когда мы смотрим в лицо друг другу, - говорит эсэсовец Лисс военнопленному Мостовскому, старому большевику, соратнику Ленина, - мы смотрим не только на ненавистное лицо, мы смотрим в зеркало... Наша победа это ваша победа. Понимаете? А если победите вы, то мы и погибнем, и будем жить в вашей победе.
Вначале слова Лисса казались Мостовскому бредом. "Ошеломляющие, неожиданные, страшные и нелепые слова".
"Но было, - продолжает автор, - нечто еще более гадкое, опасное, чем слова... Было то, что иногда то робко, то зло шевелилось, скреблось в душе и мозгу Мостовского. Это были гадкие и грязные сомнения, которые Мостовский находил не в чужих словах, а в своей душе".
А Лисс продолжает все более убедительно: "...Пропасти нет. Ее выдумали. Мы - форма единой сущности - партийного государства... Национализм - душа эпохи! Социализм в одной стране - высшее выражение национализма". "На земле есть два великих революционера. Сталин и наш вождь. Их воля родила национальный социализм государства".
Эсэсовец Лисс называет Мостовского учителем: "Вы лично знали Ленина. Он создал партию нового типа. Он понял, что только партия и вождь выражают импульс нации, и покончил учредительное собрание... Но Гитлер не только ученик, он гений! Ваше очищение партии в тридцать седьмом году Сталин увидел в нашем очищении от Рема..."
И Лисс завершает: "Учитель... вы всегда будете учить нас и всегда у нас учиться. Будем думать вместе".
При этих словах в душе ленинца Мостовского творится ад. Он ощущает все явственнее, что его давние сомнения в неизменной правоте партии "может быть, не были знаком слабости, бессилия, грязной раздвоенности, усталости, неверия. Может быть, в них-то и есть зерно революционной правды? В них динамит свободы!".
Мостовский понимает: чтобы "оттолкнуть Лисса, его скользкие, липучие пальцы", нужно отказаться от того, чем жил всю жизнь, осудить то, что защищал и оправдывал. "Но нет, нет, еще больше, - мысленно восклицает Мостовский с пугающей его самого страстью. - Не осудить, а всей силой души, всей революционной страстью ненавидеть лагеря, Лубянку, кровавого Ежова, Ягоду, Берия! Но мало, - Сталина, его диктатуру! Но нет, нет, еще больше! Надо осудить Ленина! Край пропасти!".
Можно спорить - выражает ли Лисс взгляды самого Гроссмана? Справедлив ли автор, придумавший страшноватый для советского писателя прием коричневым судить красное? Может быть, Гроссман остался вместе с Мостовским - на краю пропасти? С Лениным.
Можно спорить, но - не нужно. Это ясно и по книге "Жизнь и судьба", в которой Василий Гроссман не жалует сектантскую - от Аввакума до Ленина человечность, приносящую человека в жертву. Это стало ясно еще в 1946 году, когда появилась его пьеса "Если верить пифагорейцам", в которой говорилось, что народ, любой народ - это квашня. В нем может подняться вверх то доброе, то злобное, отвратительное. На страх врагам. И - на руку пастырям...
А теперь существует также и последняя книга Василия Гроссмана "Все течет..." ("Посев", 1970), не оставляющая никаких сомнений насчет того, как писатель относится к идеологическим пастырям, иначе говоря, остался он "на краю пропасти" или нет.
"...Ленин не разрушил, а закрепил связь русского развития с несвободой, с крепостью". "Сталин казнил ближайших друзей и соратников Ленина потому, что они, каждый по-своему, мешали осуществиться тому главному, в чем была сокровенная суть Ленина".
"Синтез несвободы с социализмом" - вот уроки Ленина и ленинизма, усвоенные и Муссолини, и Гитлером.
Василия Гроссмана, как видим, не страшили никакие пропасти, он пытался говорить о жажде свободы еще в сталинские годы, в первой части своей эпопеи ("За правое дело"); он знал, что будет наказан за свой "глоток свободы", как был наказан в "Жизни и судьбе" любимый его герой - полковник Новиков, освободитель Сталинграда.
Пожалуй, именно его судьба бросает самый яркий и страшный отсвет на судьбу самого Гроссмана. Но, прежде всего, с каким ощущением живет этот герой, командир танкового корпуса?
"Война выдвинула его на высокую командную должность. Но, оказалось, хозяином он не сделался. По-прежнему он подчинялся силе, которую постоянно чувствовал, но не мог понять.
Два человека, оказавшиеся в его подчинении, не имевшие права командовать, были выразителями этой силы...". Новиков неизменно чувствовал свою "слабость и робость" в разговоре с Гетмановым и Неудобновым, сталинскими соглядатаями, ждущими своего часа. И они дождались...
Командир корпуса ослушался Сталина. И только поэтому выполнил боевую задачу малой кровью, сберег людей и технику. Эта поразительная сцена занимает лишь несколько страниц, становясь ключевой во взрывной гроссмановской теме свободы.
"Сталин волновался. В этот час будущая сила государства сливалась с его волей...
Его соединили с Еременко.
- Ну, что там у тебя, - не здороваясь, спросил Сталин. - Пошли танки?
Еременко, услыша раздраженный голос Сталина, быстро потушил папиросу.
- Нет, товарищ Сталин... Танки в прорыв еще не вошли".
Начинается нервический перезвон командующих:
"- ...Немедленно пустить танки! - резко сказал Еременко генералу Толбухину".
Толбухин звонит Новикову в изумлении и страхе:
"- Вы, что, товарищ полковник, шутите? Почему я слышу артиллерийскую стрельбу? Выполняйте приказ!.."
Однако еще не все огневые точки противника подавлены, танкисты неминуемо нарвутся на огонь и смерть, и Новиков не дает приказа о наступлении. Просит поработать артиллеристов. Пушки взревели с новой силой. Танки - стоят.
Восемь минут своей жизни Новиков вел себя, как подсказывали ему его опыт и совесть.
Когда корпус прорвался в тылы противника почти без потерь, "Гетманов обнял Новикова, оглянулся на стоявших рядом командиров, на шоферов, вестовых, радистов, шифровальщиков, всхлипнул, громко, чтобы все слышали, сказал:
- Спасибо тебе, Петр Павлович, русское советское спасибо... низкий тебе поклон...".
А ночью зашел к начальнику штаба Неудобнову, товарищу по партии, и подал рапорт-донос - о том, что "командир корпуса самолично задержал на восемь минут начало решающей операции величайщего значения...".
Победа - победой, но самого победителя срочно отзывают в Москву, и неизвестно, вернется ли он, ослушавшийся Сталина, на свой командирский пост.
Он заплатит за эти минуты свободы, за каждую ее секунду. Как и сам Василий Гроссман, автор романа "Жизнь и судьба", имя которого отныне неразрывно связано с историей России.
"Спокойная обыденность мадьяровского голоса казалась немыслимой".
Нетрудно понять, почему от образа вольнолюбивого Мадьярова в романе остались ножки да рожки. Столь "немыслимый" текст не только написать, но и хранить в СССР - опасность смертельная... Во скольких домах, во скольких столах побывали экземпляры рукописи, числившиеся "в бегах"!..
Тем не менее высказаться Мадьярову удалось. В полной мере. Это сделал за него автор. Можно сказать, открытым текстом. В рукописи, предназначенной для московского журнала. Для этого ему пришлось прибегнуть к литературному приему, в высшей степени - для Гроссмана - рискованному.
Действие романа происходит то по одну линию фронта, то по другую. Перед нами концентрационные лагеря - немецкие и советские, окопы и штабы немецкие и советские. ставка Гитлера и ставка Сталина. Поначалу возникает ощущение, что книга написана как бы двухцветной; перемежаются страницы коричневые - о гитлеровцах, и красные - о силах "прогресса и демократии". Но вскоре понимаешь, что ощущение это - ложное. Оптический обман, не более того. На "коричневых" страницах обстоятельно разъясняется все то, что недосказано на страницах "красных". Мотивы поступков. Закономерности явлений, психологических и социальных. Однотипность размышлений по обе стороны фронта поражает.
Немецкий офицер Питер Бах, когда-то ненавидевший Гитлера, подводит итоги своему заблуждению: "...Удивительная вещь, долгие годы я считал, что государство подавляет меня. А теперь я понял, что именно оно выразитель моей души".
Советский ученый Штрум, теоретик ядерной физики, ощущал родное государство как могильную плиту, - "навалится на него, и он хрустнет, пискнет, взвизгнет и исчезнет". Однако после звонка Сталина к Штруму духовная эволюция советского человека зеркально отражает эволюцию новоявленного нациста Питера Баха. "Но ведь звонок Сталина не был случайностью. Ведь Сталин - это государство, а у государства не бывает прихотей и капризов". "Все происходившее невольно стало казаться естественным и законным. Правилом стала жизнь, которой жил Штрум... Исключением стала казаться жизнь, которая была раньше, и Штрум стал отвыкать от нее". Штрум вспоминает рассказ Крымова о "психологической перестройке" следователя военной прокуратуры, который был арестован в 1937 г. и в первую ночь после скорого освобождения произносил свободолюбивые речи, сострадал всем лагерникам, а когда его восстановили в партии, перестал звонить Крымову, попавшему в беду..."
И снова, и снова многоточия вместо целых страниц...
Тем не менее в книге нет темных мест. Нам понятны мотивы, заставляющие, скажем, ученого Штрума, который гордился своей независимостью, послушно, с рабской готовностью, подписать коллективное письмо о том, что... сталинского террора не было вообще, все подозрения - провокация Запада... Диктатура ломает личность, растирает ее в порошок, остается лишь "темное, тошное чувство покорности".
Путем гитлеровского офицера Питера Баха следует и советский комиссар Гетманов, - автор не утаивает от нас, как нарастал, креп дикий страх в дуще бессменного партийного вождя; этим же путем самогипноза следует и старый большевик Крымов, убедивший самого себя в постоянной правоте государства, которое в конце концов с ним и расправляется.
Коричневое и красное в книге совмещаются ошеломляюще. Умница, смельчак майор Ершов, захваченный немцами в плен и ставший любимцем советских военнопленных, отсылается подпольным комитетом коммунистов-военнопленных в лагерь уничтожения, поскольку он, майор Ершов, "из кулацкой семьи". Не побрезговали советские комиссары и генералы использовать в своих целях Освенцим.
Роман Василия Гроссмана многогранен, как сама жизнь. За его героями вся страна. Кромешный ад Сталинграда ("Сталинградская опупея", - говорит солдат), эвакуация, пьянство генералитета и черствый солдатский сухарь, тему социального размежевания народа, начатую еще в первой, изданной при Сталине, части, он продолжает неумолимо: "...Буксир потихоньку тянул баржу... Ехавшим на празднование секретарям и членам бюро наскучило стоять на ветру, и они вновь сели в машины. Красноармейцы смотрели на них сквозь стекла, как на тепловодных рыб в аквариуме". Для этих "тепловодных рыб" человеческие жизни - ничто. "Где пьют, там и льют", - как говорит комиссар Гетманов, заранее оправдывая ненужные потери.
Гроссман описывает и нищету военных лет, и сытую жизнь академического института, в котором начинаются генения на теорию Эйнштейна, и ужин Эйхмана - в газовой камере, подготовленной к действию, и лубянские камеры, где сидят и невинные жертвы, и вчерашние доносчики, и снова и снова - ужас истребительной войны, которую столь впечатляюще мог передать лишь человек, мерзший в окопах, глотавший пыль сталинградских руин, из-под которых откапывали горожан (жителей Сталинграда н е о п о в е с т и л и о прорыве немцев и неминуемой бомбежке), сам слышавший хриплую брань вечно пьяного генерала Чуйкова, скорого на расправу... И все, о чем говорится в многоплановой сталинградской дилогии Василия Гроссмана, пронизывает грозовая тема свободы, самая запретная в Советской России тема: не только писать о ней, но и шепнуть ближнему было порой равносильно самоубийству.
Тем не менее Гроссман завершает и предлагает в печать свою книгу, "двуцветность" которой становится условной уже настолько, что, скажем, высказывания советского генерала Неудобнова, работавшего с Берия, и гитлеровского жандарма Хальба из штаба генерала Паулюса воспринимаются как дружеская перекличка единомышленников. "Теперь особенно видна мудрость партии". - Чьи это слова? Товарища Неудобнова? Партайгеноссе Хальба? "Мы без колебаний удаляли из народного тела не только зараженные куски, но и с виду здоровые части, которые в трудных обстоятельствах могли загнить". Сравнения можно продолжать без конца. Одна и та же лексика и в гитлеровском, и в советском стане: "Мудрость партии...", "Партийный товарищ..."
А душа?! Бог мой, как манипулировали словами "душа" и "сердце" по обе стороны фронта!
"...Немецкая душа и есть главная правда, смысл мира". К этому приходит Питер Бах, ставший горячим поклонником Гитлера. Комиссар Гетманов в те же дни и часы подымает тост "за русское сердце" своего командира и "сигнализирует" насчет калмыка Басангова: "Национальный признак, знаешь, большое дело. Определяющее значение будет иметь...".
Вторит ему начальник штаба генерал Неудобнов, старый чекист:
- В наше время большевик, прежде всего - русский патриот.
Полковника Новикова, командира танкового корпуса, слова Неудобнова и Гетманова раздражали: он "выстрадал свое русское чувство в тяжелые дни войны, а Неудобнов, казалось, заимствовал его из какой-то канцелярии, в которую Новиков не был вхож".
Но, как правило, он не перечил, полковник Новиков, когда речь шла о политической благонадежности, "русском сердце", душе. Здесь он скисал, и "деловые качества людей вдруг переставали казаться важными". Василий Гроссман говорит о причине этого с прямотой исчерпывающей: "Народная война, достигнув своего высшего пафоса во время сталинградской обороны, именно в этот сталинградский период дала возможность Сталину открыто декларировать идеологию государственного национализма".
Всесторонне и обстоятельно развивается эта тема, в частности, устами... гитлеровского следователя Лисса. Этот прием позволяет Гроссману оставаться внутренне свободным, свободным предельно...
- Когда мы смотрим в лицо друг другу, - говорит эсэсовец Лисс военнопленному Мостовскому, старому большевику, соратнику Ленина, - мы смотрим не только на ненавистное лицо, мы смотрим в зеркало... Наша победа это ваша победа. Понимаете? А если победите вы, то мы и погибнем, и будем жить в вашей победе.
Вначале слова Лисса казались Мостовскому бредом. "Ошеломляющие, неожиданные, страшные и нелепые слова".
"Но было, - продолжает автор, - нечто еще более гадкое, опасное, чем слова... Было то, что иногда то робко, то зло шевелилось, скреблось в душе и мозгу Мостовского. Это были гадкие и грязные сомнения, которые Мостовский находил не в чужих словах, а в своей душе".
А Лисс продолжает все более убедительно: "...Пропасти нет. Ее выдумали. Мы - форма единой сущности - партийного государства... Национализм - душа эпохи! Социализм в одной стране - высшее выражение национализма". "На земле есть два великих революционера. Сталин и наш вождь. Их воля родила национальный социализм государства".
Эсэсовец Лисс называет Мостовского учителем: "Вы лично знали Ленина. Он создал партию нового типа. Он понял, что только партия и вождь выражают импульс нации, и покончил учредительное собрание... Но Гитлер не только ученик, он гений! Ваше очищение партии в тридцать седьмом году Сталин увидел в нашем очищении от Рема..."
И Лисс завершает: "Учитель... вы всегда будете учить нас и всегда у нас учиться. Будем думать вместе".
При этих словах в душе ленинца Мостовского творится ад. Он ощущает все явственнее, что его давние сомнения в неизменной правоте партии "может быть, не были знаком слабости, бессилия, грязной раздвоенности, усталости, неверия. Может быть, в них-то и есть зерно революционной правды? В них динамит свободы!".
Мостовский понимает: чтобы "оттолкнуть Лисса, его скользкие, липучие пальцы", нужно отказаться от того, чем жил всю жизнь, осудить то, что защищал и оправдывал. "Но нет, нет, еще больше, - мысленно восклицает Мостовский с пугающей его самого страстью. - Не осудить, а всей силой души, всей революционной страстью ненавидеть лагеря, Лубянку, кровавого Ежова, Ягоду, Берия! Но мало, - Сталина, его диктатуру! Но нет, нет, еще больше! Надо осудить Ленина! Край пропасти!".
Можно спорить - выражает ли Лисс взгляды самого Гроссмана? Справедлив ли автор, придумавший страшноватый для советского писателя прием коричневым судить красное? Может быть, Гроссман остался вместе с Мостовским - на краю пропасти? С Лениным.
Можно спорить, но - не нужно. Это ясно и по книге "Жизнь и судьба", в которой Василий Гроссман не жалует сектантскую - от Аввакума до Ленина человечность, приносящую человека в жертву. Это стало ясно еще в 1946 году, когда появилась его пьеса "Если верить пифагорейцам", в которой говорилось, что народ, любой народ - это квашня. В нем может подняться вверх то доброе, то злобное, отвратительное. На страх врагам. И - на руку пастырям...
А теперь существует также и последняя книга Василия Гроссмана "Все течет..." ("Посев", 1970), не оставляющая никаких сомнений насчет того, как писатель относится к идеологическим пастырям, иначе говоря, остался он "на краю пропасти" или нет.
"...Ленин не разрушил, а закрепил связь русского развития с несвободой, с крепостью". "Сталин казнил ближайших друзей и соратников Ленина потому, что они, каждый по-своему, мешали осуществиться тому главному, в чем была сокровенная суть Ленина".
"Синтез несвободы с социализмом" - вот уроки Ленина и ленинизма, усвоенные и Муссолини, и Гитлером.
Василия Гроссмана, как видим, не страшили никакие пропасти, он пытался говорить о жажде свободы еще в сталинские годы, в первой части своей эпопеи ("За правое дело"); он знал, что будет наказан за свой "глоток свободы", как был наказан в "Жизни и судьбе" любимый его герой - полковник Новиков, освободитель Сталинграда.
Пожалуй, именно его судьба бросает самый яркий и страшный отсвет на судьбу самого Гроссмана. Но, прежде всего, с каким ощущением живет этот герой, командир танкового корпуса?
"Война выдвинула его на высокую командную должность. Но, оказалось, хозяином он не сделался. По-прежнему он подчинялся силе, которую постоянно чувствовал, но не мог понять.
Два человека, оказавшиеся в его подчинении, не имевшие права командовать, были выразителями этой силы...". Новиков неизменно чувствовал свою "слабость и робость" в разговоре с Гетмановым и Неудобновым, сталинскими соглядатаями, ждущими своего часа. И они дождались...
Командир корпуса ослушался Сталина. И только поэтому выполнил боевую задачу малой кровью, сберег людей и технику. Эта поразительная сцена занимает лишь несколько страниц, становясь ключевой во взрывной гроссмановской теме свободы.
"Сталин волновался. В этот час будущая сила государства сливалась с его волей...
Его соединили с Еременко.
- Ну, что там у тебя, - не здороваясь, спросил Сталин. - Пошли танки?
Еременко, услыша раздраженный голос Сталина, быстро потушил папиросу.
- Нет, товарищ Сталин... Танки в прорыв еще не вошли".
Начинается нервический перезвон командующих:
"- ...Немедленно пустить танки! - резко сказал Еременко генералу Толбухину".
Толбухин звонит Новикову в изумлении и страхе:
"- Вы, что, товарищ полковник, шутите? Почему я слышу артиллерийскую стрельбу? Выполняйте приказ!.."
Однако еще не все огневые точки противника подавлены, танкисты неминуемо нарвутся на огонь и смерть, и Новиков не дает приказа о наступлении. Просит поработать артиллеристов. Пушки взревели с новой силой. Танки - стоят.
Восемь минут своей жизни Новиков вел себя, как подсказывали ему его опыт и совесть.
Когда корпус прорвался в тылы противника почти без потерь, "Гетманов обнял Новикова, оглянулся на стоявших рядом командиров, на шоферов, вестовых, радистов, шифровальщиков, всхлипнул, громко, чтобы все слышали, сказал:
- Спасибо тебе, Петр Павлович, русское советское спасибо... низкий тебе поклон...".
А ночью зашел к начальнику штаба Неудобнову, товарищу по партии, и подал рапорт-донос - о том, что "командир корпуса самолично задержал на восемь минут начало решающей операции величайщего значения...".
Победа - победой, но самого победителя срочно отзывают в Москву, и неизвестно, вернется ли он, ослушавшийся Сталина, на свой командирский пост.
Он заплатит за эти минуты свободы, за каждую ее секунду. Как и сам Василий Гроссман, автор романа "Жизнь и судьба", имя которого отныне неразрывно связано с историей России.