— Ученика брать? — Нагаев помолчал, вздохнул. — Да ладно, возьму. Какое дело!
   — Хорошо. На той неделе получаем четыре машины из ремонта, самый лучший бульдозер — ваш!
   Нагаев кивнул и поспешно привстал с корточек. Желанного он добился, а продолжать разговор с начальником было как-то беспокойно. Но Карабаш остановил его.
   — Подождите, Нагаев! Сядьте на минуту. Ребята, подвигайтесь поближе, — обратился он к бульдозеристам. — Вот Семен Нагаев сейчас просил перевести его с экскаватора на бульдозер. Как вы думаете: с чего бы это?
   — Известно с чего!
   — Заработать погуще.
   — Мало ему…
   — Да ведь и вы тоже понимаете, где погуще. Это сейчас все поняли. Только в Ашхабаде еще некоторые никак не поймут, говорят, что Карабаш, мол, и Гохберг идут на поводу у рвачей, любителей длинного рубля. Ну, мы их разубедим.
   Рабочие слушали Карабаша с напряжением, стараясь угадать, к чему он клонит. Нагаев, хмурясь, глядел в сторону. Разговор ему все больше не нравился, не нравилось и то, что его посадили как бы для примера.
   — Мы их разубедим, конечно, — повторил Карабаш, — потому что рвачей у нас очень мало. Есть, но мало. Рвачи — это люди, которые не жалеют машину, калечат ее ради заработка.
   Нагаев сказал:
   — Таких уродов будь здоров сколько!
   — Нет, товарищи, таких мало. И регулярная профилактика привилась. Но есть все же люди, которые ни о чем, кроме собственного кармана, не заботятся. Технику-то они берегут, но только потому, что она их кормит. А сделать что-нибудь бескорыстно, для души, помочь кому, выучить кого, на это у них кишка тонка. Вернее, сердца не хватает.
   — Точно… — сказал один бульдозерист не особенно уверенно.
   — Есть такие, — сказал другой. — Но ведь и то сказать… коммунизма у нас еще нету? Вы ведь тоже за зарплату работаете?
   — Коммунизма еще нету, верно. Но не думайте, кстати, что коммунизм наступит сразу, наподобие воскресенья. То все будни, будни, пятница, суббота, а наутро вдруг — бац! — воскресенье, коммунизм наступил. Это не сразу будет.
   — Точно, точно, — закивал первый бульдозерист.
   Нагаев, немного успокоившись, вытащил пачку папирос, стал думать насчет ученика: кого брать?
   — И люди при коммунизме будут, по-моему, не какие-то особенные, — продолжал Карабаш, — не чудо-богатыри, а просто хорошие люди, какие и сейчас попадаются. Вот товарищ Бяшим Мурадов, который так здорово объяснял вам работу на бульдозере, долгое время пробыл учеником у одного опытного механизатора, а тот так его ничему и не выучил. А потом он попал к Мартыну Егерсу и за два с половиной месяца стал дельным бульдозеристом. Знаете почему? Потому что Егерс ему доверял. Он его в свой забой поставил, хотя терял на этом часть заработка. Но он пошел на это. Они получали наравне, и какое-то время это было несправедливо, но сейчас это вполне законно. Так, Бяшим?
   Бяшим Мурадов, насупившись, отводя глаза от Нараева, молча кивнул. Туркмены заговорили с ним по-своему, он что-то ответил, но, видно, не про Нагаева. Никто не смотрел в сторону Нагаева, они не знали, что речь шла о нем. Карабаш тоже не смотрел на него.
   И все же слушать начальника было невыносимо. Нагаев сделал попытку встать, бормоча:
   — Пойти, што ль, а то дело стоит…
   — Подождите! Дайте папиросу. — Карабаш потянулся к нагаевской пачке, и Нагаеву пришлось снова присесть и еще поднести начальнику горящую спичку. — Вот маленький пример: человек отказался от своей выгоды ради другого человека, не отца и не брата, просто ради молодого, неопытного, которому надо помочь, и ради общего дела. Ведь не затем же, черт возьми, мы тут ишачим, дохнем в этой жаре, чтобы только набивать карманы! Ведь и Бяшим Мурадов не затем пришел сюда, чтобы на калым набрать и выкупить у тестя жену! Верно, Бяшим?
   Бяшим, бледнея, сказал тихо:
   — Жена — корова, что ли?
   — И про себя думаешь: зачем я сюда приехал? Работал на Урале, звали в Москву, с повышением. Нет, что-то нам и другое нужно!
   — Оно так…
   — С пустыни, то есть, нужно сделать сад, вот чего! — быстро проговорил парень, все время повторявший «точно, точно».
   — Ай, про карман тоже не забывай, — засмеялся один из рабочих.
   — Нет, ребята, нужно, нужно! — сказал Карабаш, вставая. — Честное слово, нужно и другое. Ну, прощайте пока что. Вон Байнуров появился, я его ищу.
   И он ушел неожиданно.
   Нагаев пришел в свою будку. Марина лежала на койке полураздетая и обмахивалась газетой — отдыхала. Ее отец сидел на ящике и ел густое варево из рожков, держа на коленях алюминиевую миску. С тех пор как Марина и Нагаев поженились и в лагерь приехали новые люди, Марина стала стряпать только на свою семью. Она готова была по старой дружбе кормить и Беки с Иваном и отцовского сменщика, но те отказались. Они столовались общим котлом с остальными механизаторами, и готовила им специально приехавшая из поселка повариха, тетя Паша, которой ребята платили по четвертной «с миски».
   Нагаев сел на койку, вытащил мятую пачку папирос.
   — Сеня, не закуривай, не закуривай! Сейчас обедать будешь. Бери тарелку, накладывай, — сказала Марина, продолжая лежать.
   Нагаев, не отвечая, затянулся дымом и улегся, удобно подложив правую руку под голову. Марютин ел жадно, громко и ложкой подбирал что-то с бороды. Скоро он заскреб ложкой по алюминию и наконец поставил миску на пол.
   Нагаев курил и думал.
   — Сень, ты будешь обедать или нет? — спросила Марина.
   — Неохота. А ты что лежишь? Заболела?
   — Нет… — Марина вздохнула, повернулась на бок. — Сенечка, на душе грустно. Соскучилась я чего-то, сама не знаю чего.
   — Ну-ну, — сказал Нагаев. — А нам скучать некогда.
   — Вот именно, что да! — засмеялся Марютин. Он налил холодного чая в кружку и стал пить. — Чего-чего, а скучать нам некогда.
   — Я про то и говорю. Вам-то, конечно, некогда. Вы и ночь в забое, и день в забое, а мне что делать? Вот всю газету прочла два раза. К нам в Керки, пишут, артисты приехали из Ашхабада. В клубе играют…
   — Ты теперь замужняя женщина, — сказал Марютин и, солидно кашлянув, посмотрел на Нагаева. — Так что дела у тебя немалые. И главное — за тобой хозяйство.
   — Ой, папка, ну какое тут хозяйство? Абсолютно нечего делать. На курсы медсестер я, конечно, не поехала.
   — И правильно. Куда же ехать от мужа! — сказал Марютин. — Куда иголка, туда и нитка. Загорай теперь с нами до победного конца. Ладно, пойду посплю, а то устал — невозможно…
   Он поднялся и шагнул к двери. Его действительно слегка пошатывало. Нагаев спросил:
   — Демидыч, сколько сегодня?
   — Кто его знает? Думаю, так… — Марютин привалился плечом к косяку и с видимым удовольствием стал соображать, шевеля губами, — Кубиков, думаю, семьсот, не меньше.
   — Плохо тебе?
   — Неплохо. А никто не говорит.
   Он ушел.
   — Маринка, знаешь что? — сказал Нагаев. — Я тебя в ученики возьму.
   — Меня?
   — Ну да. Хочешь?
   — Конечно! Ага, очень даже! — Марина вскочила с койки. — Сенечка, я давно хотела, только спросить боялась, — думала, откажешь. Мы с тобой весь день будем вместе, правда? Я тебя знаешь как буду слушаться! Ой!.. — Она даже взвизгнула от радости и, присев на край нагаевской койки, обняла Нагаева и приникла головой к его груди. — Я так рада, Сенечка! Я себе такой же синий комбинезон куплю с поясом, как у Дуськи Котович!
 
 
   Уличный репродуктор «Октава», установленный возле клуба, молчал весь день: чтобы люди могли поспать. Четыре рупора начинали говорить вечером. Сентябрь был на исходе, но жара не спадала, и распорядок дня в поселке оставался летний.
   «Кеплер Ашхабад…» — затрещал знакомый голос ашхабадского диктора, и Карабаш открыл глаза. Как всегда после дневного сна в жару, он просыпался несвежим, с тяжелой головой. Засыпание было сладостным и мгновенным, пробуждение мучительным.
   Карабаш посмотрел на часы: он спал сорок минут.
   В комнате за столом сидел Гохберг и что-то читал. Он, наверное, пришел, когда Карабаш спал, и не захотел будить.
   — Что? — спросил Карабаш, садясь на койке.
   — Ничего. Просто зашел. По дороге в столовую. — Гохберг перелистнул несколько страниц в книге, рассматривая их с преувеличенным вниманием. Вот это и показалось Карабашу подозрительным.
   — Что-нибудь случилось? — спросил он.
   — Я же сказал: ничего. Утром передавали по радио из Ашхабада, что мы закончили окольцовочные дамбы вокруг озер — по проекту инженеров таких-то, то есть нас с вами. И Степана Ивановича.
   — Что ж, здорово. Хотя рановато…
   — Почему? Работы фактически окончены. Видимо, Степан Иванович дал эти сведения.
   Карабаш подошел к рукомойнику и, набирая воду пригоршнями, стал обливаться. Он был голый до пояса, в мятых полотняных брюках.
   — Да! — сказал Гохберг. — Тут утром приходила Валерия Николаевна. Я сказал, что вы на трассе, приедете к обеду.
   — А она что?
   — Сказала, что уходит в «поле» — она уже была одета для «поля» — и вернется к вечеру.
   — Но вечером мы едем на двести сорок восьмой…
   — Я сказал. Она очень огорчилась и сказала, что ей нужно с вами поговорить.
   Гохберг сурово поглядел на Карабаша. На его лице было отчетливо написано осуждение. Он был милый парень, и они по-настоящему и быстро сдружились за короткое время, оказавшись единомышленниками во многом: они одинаково относились к начальству и к рабочим, к своему труду, к карьере, к деньгам. А это было немало. И, однако, в их отношениях еще были области неясности и тумана: они познакомились слишком недавно.
   — Хорошо, — сказал Карабаш. — Спасибо за информацию.
   Он надел рубашку, взял шляпу, и они вышли. На улице к ним, как обычно, стали подходить люди, спрашивали о разных делах. Между ними осталось недосказанное, и они помнили об этом, разговаривая с подходившими людьми. В столовой они прошли в так называемый зал ИТР — комнату, отгороженную фанерными стенками, где стояли столы и можно было курить.
   Карабаш сам пошел за подносом и принес два чайника с зеленым чаем, хлеб и сахар.
   — У вас чрезвычайно озабоченный вид, — сказал Карабаш, которого подмывало говорить о Лере, хотя он и предчувствовал, что это грозит неприятностями. — Можно подумать, что вам, а не мне надо ломать голову: как встретиться вечером с Валерией Николаевной?
   — Алеша, вы честный, хороший мужик, — сказал Гохберг голосом, дрожащим от искренности. Правую руку он приложил к сердцу. — Вы настоящий инженер, настоящий коммунист и руководитель. Словом, вы знаете, как я к вам отношусь. Скажите: зачем вам это нужно?
   — То есть?
   — Ну, вы знаете, о чем я говорю.
   — Нет.
   — А! — Гохберг нервно махнул рукой. — Вчера мне жужжал в уши Смирнов. Я, конечно, всячески отрицал и выгораживал вас, но безрезультатно. Я думаю, Смирнов парень безобидный, на подлость не способен, но вы видите — уже идут разговоры. А зачем вам это нужно?
   Карабаш молча, с застывшей улыбкой слушал Гохберга. Тот продолжал, понизив голос до шепота и все еще прижимая правую руку к сердцу:
   — Допустим, вы человек холостой, но ведь она замужняя женщина, и это всем известно. Ее мужа многие знают, он бывал на трассе. Он работает корреспондентом…
   «Зачем он это мне рассказывает? — думал Карабаш. — Так горячо, чуть ли не со слезами. Странный малый».
   — Вы что, заботитесь о моей нравственности? — спросил Карабаш. — Или о том, чтоб у меня не было неприятностей с… с корреспондентом, что ли?
   — И то и другое, Алеша. Просто мне это все не нравится. Говорю как друг.
   — Понял. Спасибо.
   — Вы, разумеется, вольны поступать как угодно, но я считаю долгом сказать вам свое мнение.
   Он вытер платком потное лицо и после этого прямо и твердо посмотрел Карабашу в глаза. Взгляд его говорил: «Ты мне друг, но изволь выслушать правду, как бы она ни была горька».
   Карабаш кивнул:
   — Хорошо, Аркадий. Спасибо, что вы обо мне заботитесь, а теперь поговорим о чем-нибудь другом. Что будем делать с экскаваторами, которые в ремонте?
   В это время в комнату вошел начальник реммастерских Ниязов и, как нельзя более удачно, вступил в разговор.
   После ужина, когда они шли в контору, Карабаш сказал, что возьмет легковую и сам поедет на Восточный участок. Султан Мамедов уже четвертый день не работал: в драке с Бринько он повредил руку и бюллетенил. Гохберг с прорабом решили ехать на Западный участок, к озерам, на грузовике.
   В сумерках Карабаш пригнал легковой газик к своему дому и стал ждать, когда придет Валерия. Вскоре он увидел из окна, как проехал грузовик с брезентовым верхом, похожий на старинную переселенческую фуру: биологи возвращались с «поля». Они сидели в кузове тесной кучей, мотаясь из стороны в сторону, толкая друг друга ящиками, сачками, гербарными сетками, и Валерия сидела там, такая же усталая и грязная, как все.
   Однажды, когда она еще была в Ашхабаде и ему надоело ждать, — нет, не надоело, просто не было больше сил выносить ожидание — он пошел в барак на краю поселка, где жили биологи, и спросил начальника экспедиции Кинзерского. До этого они были бегло знакомы и почти никогда не разговаривали.
   Кинзерский носил жокейскую шапочку и короткие штаны — шорты. У него были сухие, жилистые ноги пятидесятилетнего теннисиста. Карабаш спросил: что слышно о Валерии и когда она приедет? Кинзерский сказал, что она приедет дней через пять, а может быть, через две недели. Он предложил Карабашу выпить чашку кофе. В комнате пахло свежесваренным кофе, и Карабаш согласился и сел на складной стульчик, который Кинзерский, по его словам, привез с собой из Ленинграда. Стены комнаты украшали вырванные из альбома листы, на которых были аккуратно нарисованы различные каракумские пейзажи. Карабашу рисунки показались неплохими. Сам он был бездарен по этой части, не мог нарисовать дома с трубой.
   Он сидел на стульчике, держа на коленях чашечку с дымящимся черным кофе, и делал такие же маленькие глотки, какие делал Кинзерский. Они разговаривали о делах поселка. Вдруг Кинзерский спросил:
   — Вы знакомы с мужем Валерии Николаевны?
   — Нет, — сказал Карабаш. — Между прочим, Валерию я знаю с детства.
   Кинзерский приложил пальцы ко лбу, точно пробуя, нет ли у него жара, и покачал головой.
   — Господи, какой это жалкий пижон! Однажды он приезжал сюда, и я имел честь… Вы знаете, я был потрясен выбором Валерии Николаевны. Она ведь женщина умная, со вкусом, с душой.
   — Да, я знаю. Я учился с ней в одной школе и очень дружил с ее братом. У нее был брат Валентин…
   — Любой брак загадка, но в этом есть что-то возмутительное, — продолжал Кинзерский. — Словом, вкус Валерии Николаевны на мужчин меня решительно не удовлетворяет!
   Он засмеялся, и рот его слегка сдвинулся вбок. У него было длинное, узкое лицо и большой нос в красноватых прожилках.
   — Решительно не удовлетворяет! Никоим образом, — повторил он. — Не хотите еще чашку кофе?
   — Нет, спасибо.
   — Что «спасибо»? Пейте, не стесняйтесь. Вы ведь человек холостой, питаетесь в столовой, а это чудный домашний кофе.
   — Большое спасибо, — сказал Карабаш. — Но мне надо идти.
   Он был достаточно чуток, чтобы понять: взаимной симпатии не возникнет и после второй чашки. «Тут дело нечисто, — подумал Карабаш. — Тот парень, который изобрел что-то для саксаула, намекал на Кинзерского и Валерию. Наплевать. Тем хуже для Кинзерского».
   Они простились подчеркнуто вежливо и даже щелкнули каблуками, пожимая друг другу руки. И Карабаш почувствовал, что поджарый доктор наук в коротких штанах собрал все силы, чтобы пожать его руку как можно крепче. Карабаш пришел домой огорченный — не тайной недоброжелательностью Кинзерского и не его намеками, говорившими о том, что ему нечто известно, а тем, что Валерия приедет не скоро.
   «Впрочем, он мог и наврать нарочно», — подумал Карабаш.
   Валерия приехала через два дня.
   Это было время, битком набитое делами, штопали дыры, наделанные «афганцем», начинали окольцовку озер и вводили бульдозеры. Карабаш метался по трассе. После приезда Валерии они виделись дважды и сегодня должны были встретиться в третий раз.
   Было уже восемь часов вечера. Не позже девяти он должен был приехать на участок гидромеханизации, чтобы застать там Чарлиева. Карабаш заставлял себя думать о предстоящем разговоре с Чарлиевым — важном разговоре, касавшемся заполнения водою озер, но у него ничего не получалось, потому что мысленно он все время видел Валерию, и он не мог видеть одно, а думать о другом, и волновался все сильнее, и даже погасил свет и вышел на улицу.
   В темноте он услышал хрустящие по песку, быстрые шаги. Он оставил дверь открытой и вернулся в комнату.
   — Алеша, почему здесь машина? — спросила она задыхающимся шепотом.
   — Я должен ехать к Чарлиеву, — сказал Карабаш.
   — Сейчас?
   — Мы поедем вместе.
   — Сейчас?
   — Ну, не сразу. Но скоро…
   Повернувшись, она затворила дверь и накинула крючок.
   Они обнялись посреди комнаты, и он слышал, как стучит ее сердце, потому что она бежала, и волосы ее были сухие и горячие, и еще пахли пустыней, и слегка шевелились от своей легкости и сухости, щекоча лицо, хотя в комнате не было никакого ветра. Не разжимая рук, они сели на койку, кошма с которой была снята и лежала на полу.
   — Хорошо, что нет света, я такая страшная, грязная. Они не успели приготовить горячей воды, а я не стала ждать.
   — И хорошо.
   — У нас мало времени?
   — Мало.
   Он почувствовал, что руки, обнимавшие его, ослабли и ее губы уклоняются от его губ. И щеки ее стали влажными.
   — Что с тобой? — спросил он.
   — Я так рвалась к тебе из Ашхабада, поссорилась со всеми, чтобы уехать скорее. И мы совсем не встречаемся. То у тебя собрание, то ты на трассе, то еще что-нибудь. Алеша, я не знаю… Я не могу так…
   — И я не могу. Знаешь, как я ждал тебя? Я просто с ума сходил, чуть не взял билет на самолет…
   — Да, а когда я приехала…
   — А что я могу поделать?
   — Не ехать сейчас, например.
   — Нет. Мы поедем потихоньку…
   — Алешка, я так устала! Ведь целый день на жаре и в «поле». Тебе не жалко меня?
   — Мы поедем потихоньку и будем разговаривать всю ночь. Ты можешь спать. Мы будем одни. Понимаешь? Совсем одни. — Он целовал ее мокрые глаза и губы, и она больше не отклоняла лица, и губы ее снова открывались навстречу, и он чувствовал сквозь свою рубашку, как дрожат и горят ее руки. «Мы поедем потом?» — спросила она чуть слышно. «Потом. Ты согласна?» — «Я согласна — потом…»
   Она всегда говорила то, что думает, и всегда была естественна. Каждое ее движение было естественно, и каждое слово, и когда она говорила шепотом, и сжимала зубы, и плакала, — значит, она не могла иначе, потому что она была естественна во всем, и поэтому с ней было легко. Она не мазала лица, чтобы казаться красивее. И кожа у нее была гладкая и пахла сладким, молочным запахом кожи. И волосы ее пахли душно и сухо, как должны пахнуть волосы. И губы ее пахли губами.
   Все в ней было естественно. Она была настоящая и лучшая из всех, какие встречались в его жизни. Теперь он знал это твердо. С ней было легко, как ни с кем. В этом и заключается счастье быть с женщиной: чтобы было легко. И вся любовь, наверное, или то, что называется любовью, — стремление к самой высшей легкости, чтобы ничто не мешало, ничто-ничто. Чтобы никаких преград, окончательная свобода. Ведь даже между ними было что-то, о чем лучше не думать, и он не думал, он отбрасывал от себя все сложное, все тревоги, возникавшие от размышлений, и ему было легко.
   Когда он открыл дверь и вышел на улицу, чтобы облиться водой, он увидел, что звезды поднялись высоко, и понял, что опоздал к Чарлиеву. И все же он решил ехать.
   Они сели в кабину. Карабаш включил фары и осторожно повел газик по дороге из лагеря на Сагамет. Никто их не окликнул, хотя какие-то люди ходили в темноте и разговаривали, и только одна собака лениво залаяла и немного пробежала за ними, когда они проехали последний дом.
   Карабаш держал руль левой рукой, а правой обнимал за плечи Валерию, и так они ехали до тех пор, пока дорога не стала нырять и пришлось взять руль обеими руками. Некоторое время они ехали молча, и он решил, что Валерия задремала. Он чувствовал ее неподвижное, теплое тело рядом с собой. Ее голова лежала почти невесомо у него на плече.
   Ему было необыкновенно легко. Никогда в жизни не было так легко, как в эту ночь.
   Валерия вздохнула, и он услышал ее голос — нет, она не спала, — быстрый, тихий, почти невнятный голос, каким молятся или разговаривают с собой:
   — Господи, как хорошо… И неужели скоро все кончится? Я не увижу тебя даже так…
   — О чем ты?
   — Алеша, мы заканчиваем здесь все работы. Неизвестно, оставят ли нас на второй год. Ты бы хотел?
   — А куда вас направят?
   — Неизвестно. Кинзерский сказал мне сегодня: «Скоро ваша пастораль будет нарушена». Несчастный старый дурак! Алеша, ты мне не ответил.
   — Что?
   — Ты хочешь, чтоб мы остались здесь на второй год?
   — По-моему, это глупый вопрос.
   — Нет, это не глупый вопрос. — Она слегка отодвинулась. — Иногда я верю, что ты любишь меня, что для тебя все это не просто приключение в каракумских песках — «там, с одной биологичкой». А иногда у тебя бывает такой холодный, официальный голос и взгляд, и мы не встречаемся по четыре, по пять дней, и потом — ты мне прислал всего два письма, а я каждый день ходила на почтамт, иногда даже утром и вечером. И вот я начинаю терзаться. Иногда просто жить не хочется…
   — Нет, ты глупая. Неужели ты не чувствуешь? — Он снова обнял ее одной рукой и придвинул к себе. — Я не знаю, может быть, любят иначе. Ты для меня лучше всех, вот и все.
   — И вот я терзаюсь и думаю, — продолжала она, — конечно, думаю, я старше его на три года, у меня семья, сыну шесть лет… Чего я хочу? Что я требую? Что у нас может быть, кроме вот этого мимолетного, этой ночной пустыни, каких-то сумасшедших поездок…
   — Ну, перестань. Я прошу.
   — Хорошо.
   — И разве это плохо? — спросил он.
   — Ой, Алешенька! Так хорошо… — Она прижалась к нему и подняла лицо, и он поцеловал ее в губы, уже холодные, потому что в воздухе стало прохладно.
   Они ехали быстро, в кабину залетал ветер. Слева была дамба готового участка, там была полная тьма, никаких работ больше не производилось. Машины и люди ушли оттуда. Если сейчас остановиться и вылезти из машины — глухая пустыня, ни одного звука, ни одного огонька кругом.
   Дорога вдоль дамбы шла довольно ровная, и через четверть часа газик подъехал к лагерю Чарлиева.
   Валерия осталась дремать в кабине, а Карабаш вышел. В нескольких палатках и в большом бараке, где помещалась контора, горел свет. Какие-то люди сидели у костра и пили чай. Из металлических кружек шел пар. Карабаш услышал запах густого чая.
   — Здравствуйте, — сказал Карабаш. — А где Чарлиев?
   — На водокачку уехал, — сказал один из сидевших у костра.
   Другой сказал:
   — Садитесь, товарищ Карабаш, пошуруйте чайку.
   — Да мне некогда, — сказал Карабаш и все же присел на корточки. — Давно он уехал?
   — С полчаса так.
   — У кого есть папиросы, ребята?
   Несколько человек протянули Карабашу портсигары и пачки. Он взял пять папирос, положил их в карман рубашки и встал.
   — Спасибо. Поехал.
   — У нас тут, знаете, спор, товарищ Карабаш, — сказал парень, предлагавший чайку. — Тут львы водятся?
   — Нет, — сказал Карабаш.
   — А тигры?
   — Тоже нет. В горах, говорят, попадаются, и то редко. И то не тигры, а барсы.
   — А я что говорил? — сказал кто-то радостно и засмеялся. Зубы у него были розовые и белки глаз тоже. У всех, кто сидел у костра, белки глаз были розовые. Тот, кто засмеялся, стал громко, хлюпая губами, пить чай. Четверо других молча смотрели в огонь.
   Пронзительно, сладко и сухо пах горящий саксаул, и от этого запаха и дыма Карабаш снова почувствовал удивительную легкость, и на глазах его почему-то выступили слезы, и он сказал:
   — А может, и водятся львы. Я ведь не профессор. — Он постоял еще немного. — Ну, я пошел, ребята. Загорайте.
   Газик стоял в темноте с выключенными фарами, и Карабаш подумал, что Валерия спит в кабине. Садясь за руль, он старался все делать тихо. Но Валерия не спала и спросила, почему он вернулся так скоро. Он сказал, что надо ехать на водокачку, Чарлиев там, это километров шесть отсюда.
   Было около часа ночи. Дорога пошла вправо, в сторону от трассы. Она была отлично видна под светом фар: раскрошенные колесами ветви саксаула и даже следы от покрышек. Привлеченные светом, на дорогу выскакивали песчанки и, пробежав несколько метров впереди радиатора, исчезали внезапно.
   — Значит, Кинзерский в курсе наших дел? — спросил Карабаш.
   — Нет, по-моему. — Она ответила не совсем уверенно. — Он ужасно подозрительный. Всех подозревает, а меня особенно.
   — Почему тебя особенно?
   — Потому что я ему нравлюсь.
   — А! Я сразу понял: тут дело нечисто.
   — Алешенька, к нему ты можешь не ревновать. Это исключено.
   — Но что-то было?
   — Нет.
   — Совсем ничего?
   — В общем — ничего. Но я была на грани. — Валерия засмеялась и, прижавшись к Карабашу, быстро поцеловала его в щеку. — Правда, Алешка, я чуть не изменила мужу с Кинзерским! Сейчас мне это кажется диким, а тогда — два года назад, в Дарганжике, — я так ненавидела мужа, что была готова это сделать. Просто ему назло. Кинзерский влюбился по-настоящему, оказывал всякие знаки внимания, причем ни от кого не скрывая: вся экспедиция знала, что начальник «присох». Его жена умерла пять лет назад, и он говорил, что ни на одну женщину не мог смотреть, я была первая…