Страница:
Мы стали встречаться. Но мой первый успех, который обещал так много, оставался по-прежнему высшим пиком. Когда при следующей встрече я захотел обнять ее, она выскользнула и, погрозив пальцем, сказала: «Петя, не играйте с огнем!» Эту фразу, которую могла бы сказать записная кокетка, Катя, наверное, где-нибудь слышала или читала. Она повторяла ее потом часто, причем без юмора.
Порой она мне кажется наивной девочкой, которая мечется в этой трудной жизни, совершая нелепые поступки, и сама не знает, чего хочет, и тогда мне делается ее жалко, очень жалко. Она так же одинока, как и я, в этом городе. Но иногда я замечаю, что она хитра и расчетлива не по возрасту, и тогда я задумываюсь. Мне нравятся ее тоненькая, полудетская фигура, темно-рыжие волосы, и ее невзрачные кофточки и старенькие босоножки, и то, что, когда мы обедаем в столовой, она всегда ест с жадностью и пьянеет от лимонада.
В дверь сильно стучат. Я встаю с кровати и в носках подбегаю к двери, заранее зная, что это не Катя: она не будет стучать так сильно. На пороге стоит Денис.
— Здравствуй, — говорит он. — Ты ждал кого-то другого.
— Неважно. Проходи, садись.
Я сажусь на постель, а Денис садится на стул к моему столу. Он советуется о том, что делать с Лузгиным: набить ему морду в темном переулке или навредить как-нибудь похитрее?
— Что случилось?
— Его сын учится с моим Вовкой в одном классе, они товарищи и бывают друг у друга. Вот как получается в жизни. И вот позавчера, когда Вовка был у них в доме, этот милый папаша рассказал ему про меня. Понял?
— Вот сукин кот.
— Сегодня прибежала Зинаида, говорит: мальчишка сам не свой, плачет, хочет бежать из дома. От отчима они скрыли. Она уговорила Вову не показывать виду. Вот ведь страх перед мужем! Вышла замуж за туркмена и сама, понимаешь, превратилась в восточную женщину: муж — владыка!
Денис все время вертит в пальцах зажигалку. Зажигалка у него замечательная, с маленькой рулеткой.
— Конечно, рано или поздно надо сказать сыну, но это наше дело, ее и мое, а не чужой сволочи. Но это уладится. Жили без меня шестнадцать лет, будут жить дальше. А вот что делать с Лузгиным?
— Что делать?
— Надо что-то делать. Он гадит все время. Терять мне нечего, один удар в печень, и он — аут.
— И ты получаешь срок.
— Нет, серьезно, не могу его видеть, а то и правда ударю. Хочу уехать. Например, с тобой на трассу — возьмешь?
— Да я не на трассу. Я на один день в Мары.
— Пожалуйста, можно на один день. Мне интересно посмотреть. Я ведь помню разговоры насчет канала еще с довоенных времен. Поговоришь завтра с редактором? Борька меня поддержит.
— Надо, чтоб поддержал Лузгин.
— Фотограф тебе нужен?
— В том-то и беда, что не особенно. Но я поговорю. Попробуем.
Девятый час. Катя уже не позвонит. Ну что ж, сегодня у меня день неудач.
— Ладно, пошли ужинать, — говорю я.
Мы идем по длинному коридору, неярко освещенному электрическими лампочками без плафонов. Я отдаю ключ дежурной, мы направляемся через полукруглый зал вестибюля к дверям ресторана, и в это время в вестибюль входит Хмыров и с ним какой-то белобрысый, толстенький, в очках с прозрачной оправой.
— Салют! Салют! — увидев меня издали, говорит Хмыров и по-ротфронтовски поднимает кулак. — А я вам звонил со студии. Поздравьте нас: наше сочинение наконец принято. Прошу познакомиться: мой соавтор…
Авенир Павлович возбужденно рассказывает о том, как проходило заседание худсовета, а мы тем временем входим в полупустой зал ресторана и, миновав его, направляемся на террасу, где днем невозможно сидеть из-за жары, а сейчас прохладно, и слышен шум фонтана во дворике, и через деревянную загородку идет живой лиственный запах сада. Усаживаемся вокруг круглого стола. На нем стоит блюдце, где плавает ядовитая бумага от мух. Такие же блюдца, наполовину высохшие, а то и вовсе сухие, стоят по всему барьеру террасы и на других столах. Но мух очень много. Особенно густо они ползают почему-то по полу.
Авенир Павлович продолжает рассказывать. Денис недоволен появлением незнакомых людей. Он не смотрит на них, демонстративно зевает во время рассказа Авенира Павловича, и вид у него пренебрежительнокислый, как будто он главный человек за столом, к которому подсели незваные гости. Вдруг он говорит:
— Значит, с вас магарыч. Ставьте бутылку коньяка.
Авенир Павлович, не обратив внимания, а может быть не расслышав, продолжает:
— Они, конечно, не ожидали, что дело примет такой оборот. Но когда стало ясно, что мы проходим на «ура»…
— Нет, сначала выступил тот, из министерства! — радостно говорит соавтор.
Подходит официант. Взмахнув полотенцем, сгоняет мух со скатерти. Вынимает огрызок карандаша и блокнот. Авенир Павлович и его соавтор заказывают суп, бифштекс рубленый, творожники, масло и две бутылки пива. Денис просит меня взять ему сто пятьдесят и какой-нибудь ерунды пожевать.
— Дорогой Петя! Петр! — говорит Авенир Павлович, трогая меня за рукав. — Позвольте так вас называть? Я ведь старше вас, Петр. Так вот, сценарий принят, и у вас есть шанс напечатать хороший отрывок. В вашей газете теперь есть «литературная страница», не так ли?
— Что ж, несите, несите.
— «Что ж, несите» меня не устраивает. Я хочу услышать: «Несите немедленно! Сейчас же! Нам страшно нужно!» — смеясь, говорит Хмыров. — Сценарий, кстати, у меня с собой. — Он достает толстую кожаную папку, которая лежала у него за спиной на стуле, отстегивает застежки и вынимает оттуда другую папку, картонную и потоньше. — Вот, прошу. Читается одним духом, не оторветесь. Говорю совершенно объективно. Это же детектив. Я, собственно, вам и звонил по этому поводу.
— А вы деловой человек, — говорит Денис, который уже проглотил рюмку, и лицо его багровеет и становится шкиперским. — На Западе вы бы делали большие деньги.
— Простите, не понял.
— На Западе, говорю я, вы бы делали большие деньги. У вас есть хватка.
— Вы что — специалист по Западу? — с насмешливостью спрашивает Хмыров, впервые внимательно оглядывая Дениса, его мятую рубашку, его большие красные руки с не очень чистыми ногтями.
— Нет, я не гожусь, — говорит Денис. — Никуда не гожусь.
— Тогда вы нам неинтересны! — вдруг выпаливает соавтор Хмырова.
— Нет, ребята, это вы мне неинтересны. Потому что вы мне здорово надоели. Я все про вас знаю, — говорит Денис и с важностью грозит соавторам пальцем. — Я сейчас вернусь!
Он уходит.
— Что это за чучело? — спрашивает Хмыров.
— Фотограф из нашей газеты. Неплохой малый. В жизни ему досталось.
— Еще немного, и ему досталось бы дополнительно, — ворчит хмыровский соавтор и высовывает из белой манжеты маленький кулачок, покручивая им.
Хмыров спрашивает:
— Петр, когда вы прочитаете сценарий?
— Дней через пять.
— Вам очень не хочется, понимаю. Голубчик, а почему так долго? Почему не сегодня? Взял бы, лег на кровать и прочитал с ходу…
— Я еду завтра в Мары.
— Так то завтра. А я говорю про сегодня. — Хмыров смеется. — Шучу, шучу! Как говорят на Востоке: «Голодному и шкура леопарда кажется из лепешек».
— Не понял, к чему это? — спрашивает соавтор.
— Вы не поняли? Есть такая поговорка: «Что понимает верблюд в аромате цветов?..»
Они веселятся. У них чудесное настроение, они с жадностью едят рубленый бифштекс, подмазывая его горчицей и запивая пивом. Ну еще бы, они счастливцы, жизнь им улыбается. У них такие узкие плечи и такие большие зады.
Взяв папку, я говорю, что отнесу ее в номер, чтобы не забыть в ресторане, и ухожу. Не зажигая света, сижу в своем номере и жду. Мне кажется, что сейчас должен быть звонок. Но звонка нет.
Потом я выхожу на улицу. Автобусом доезжаю до улицы, где живет Катя. Она снимает комнату в одноэтажном доме, ее окно — крайнее левое, завешенное шторой. Несколько раз негромко стучу в раму. Никакого отзвука. Стучу сильнее. По-прежнему тишина. Но в комнате кто-то есть, сквозь штору просачивается свет.
Предчувствие обмана охватывает меня. Вдруг штора отдергивается, за стеклом возникает лицо незнакомой женщины, потом я вижу лицо Кати, и штора падает. Через минуту Катя выходит во двор. Оказывается, неожиданно приехала из Челекена ее подруга Рая, совсем больная с дороги. И поэтому Катя не смогла позвонить.
— Ну что ж ты стоишь? Проходи в дом! — говорит Катя громко.
Я поднимаюсь по ступенькам крыльца и вхожу в комнату. Полутемно, на стеклянный абажур настольной лампы наброшен кусок красной материи. Стол придвинут к кровати, а на кровати сидит, полуприкрывшись халатом, белокурая скуластая девушка с узкими монгольскими глазами и смотрит на меня удивленно. Напротив нее за столом сидит футболист Альберт. Он потолстел, поздоровел, хотя пострижен по-больничному и несколько бледен.
Я знакомлюсь с Катиной подругой, пожимаю руку Альберту.
Катя наливает мне стакан чаю. Все немного смущены.
— Ну, я пошел, — говорит Альберт и встает. — Значит, ты позвонишь завтра?
— В котором часу? — спрашивает Катя.
— Я увижу его днем, позвони в четыре, в пять.
— Хорошо, Алик. Я тебя провожу.
— Приветик! — говорит футболист и выходит.
Катя идет вслед за ним. А я остаюсь и чувствую себя неловко. Катина подруга вовсе не выглядит больной, она заводит со мной бойкий разговор о литературе. Не могу ли я достать Дудинцева? А «Литературную Москву» номер первый? А выставку Пикассо я успел посмотреть?
Минут через двадцать прибегает Катя, запыхавшаяся, с виноватым лицом. Начинает преувеличенно за мной ухаживать: «Петя, что ж ты сидишь, как в гостях? Бери сыр, варенье! Рая, почему ты его не угощаешь?» Но Раю интересует Пикассо, «Оттепель», панорамный кинотеатр. И я начинаю говорить глупости, потому что злюсь все больше.
Панорамный кинотеатр? Да, это здорово. Я, правда, не был, но здорово. А в Лужниках мне очень нравятся буфеты. Замечательные буфеты. Не то что на «Динамо». Сам по себе стадион «Динамо» гораздо приятней Лужников, ближе поле, лучше видно, но буфеты — никакого сравнения! И уборные там отличные, намного лучше динамовских.
Рая смотрит на меня изумленно.
— Вы, наверное, считаете себя очень умным?
— Да, признаться. Я неглуп.
— Петя, что с тобой?
— У меня сегодня день неудач, а завтра я уезжаю. Надо пораньше лечь спать, но пока вас не было, — тут я обращаюсь к Рае, — я привык уходить из этой комнаты поздно. В час, в двенадцать…
— Зачем ты говоришь неправду?
— Ну, однажды около двух…
Катя вдруг встает и выбегает из комнаты. На дворе, где тихо по-ночному, фигура Кати быстро движется на экране побеленного известью глинобитного забора.
Я бегу за ней, догоняю ее, она прижимается к забору.
Поднялась луна: я чувствую ее фосфорический свет на своем лице. Осторожно беру Катю за плечи, придвигаю к себе. Я хочу видеть ее глаза. Она отворачивает лицо, и луна освещает белую открытую шею. И, как всегда, мне хочется поцеловать эту белую шею.
— Ты не пришла сегодня из-за футболиста, — говорю я. — Ведь правда?
Она кивает.
— Если началось вранье, значит, конец. Мне от тебя ничего не нужно, но только чтоб без вранья. Ладно? Роман без вранья.
— Петя, ты ничего не знаешь…
— Да что тут знать? Все ясно. Я исполнял роль дублера, но вот вернулся главный исполнитель…
Удар по щеке. Я бросаюсь за Катей вдогонку и успеваю поймать ее возле крыльца. Мы боремся в темноте. Я хочу отвести ее от дома, а она рвется к двери: она очень крепкая, несмотря на то что тоненькая и небольшого роста.
— Пусти меня.
— Разве это неправда?
— Это подло! Гадко! Пусти, слышишь? — Ей удается освободить правую руку, и она изо всей силы упирается мне в грудь, стараясь оттолкнуть меня и вырваться. Но разве ей сдвинуть такого слона, как я? Ослабев, Катя опускается на ступеньку крыльца, и тогда я беру ее за локти, поднимаю и, держа почти на весу, отвожу от дома: каждую минуту на крыльцо может кто-нибудь выйти.
Мы садимся в углу двора на какие-то доски. С шипением выскакивают из-под них три кошки, одна за другой. Я молчу, а она плачет, вытирает пальцами щеки, и так мы сидим долго. Потом я спрашиваю:
— Ну, чего ты плачешь?
— Я не могу съездить к маме, потому что у меня нет денег на билет до Байрам-Али, — шепчет она. — А мама… Не знаю, проживет ли она зиму…
— Почему ты не сказала? Я бы нашел деньги.
— У тебя я не возьму.
— Почему, интересно?
— Не возьму — и все. Скоро меня зачислят на студию, и я получу стипендию…
— Да что стипендия! Тридцатого числа я дам тебе триста рублей, и на праздник поезжай к маме.
— У тебя я не возьму ни за что.
— А у Альберта взяла бы?
— Не знаю… Да у него никогда нет.
Луна поднялась высоко.
— Я — как вот эта луна в пустом небе, — говорит Катя. — И когда я встретила тебя, я подумала: кончилось, кончилось…
— Что?
— Одиночество. Вдруг поверила, что ты настоящий. И мне было так хорошо несколько дней, когда ты был спокойный, веселый и без всякой подозрительности. С Аликом у меня ничего нет и не было, просто он хороший товарищ.
«Но ведь ты целовалась с ним во дворе Сашиного дома, — думаю я. — Я видел. Я слышал, как скрипел песок под подошвами твоих босоножек, когда ты вставала на цыпочки, чтобы обнять его. И этот длинный звук поцелуя. Но, может быть, все это считается „ничего“. Со мной тоже было „ничего“. Я обнимаю Катю, слегка придвигаю к себе, ладонью чувствую ее худую лопатку, а под пальцами бьется ее сердце.
Мы сидим молча и раскачиваемся, доска под нами поскрипывает. Вокруг бегают кошки, кричат из мрака детскими голосами. Наверное, около часу ночи. Она не уходит. Значит, ей нравится сидеть со мной на этих скрипучих досках, среди кошек и лунного света. А куда она может уйти? Некуда ей идти. Мне становится очень стыдно, у меня даже слезы выступают от стыда и от жалости к ней.
— Прости, я был не прав…
Ее руки слабо сопротивляются. Ее белая кожа при лунном свете кажется неестественно белой. Она отводит губы и шепчет, чтобы я не играл с огнем.
Хлопнула дверь. Кто-то сходит по ступенькам крыльца и медленно идет через двор. Мы замираем. Это Рая, в длинном, до пят, пятнистом халате, ярко освещенном луной. Она идет в глубь двора. Мы сидим очень тихо до тех пор, пока она не возвращается и не закрывает за собой дверь, и тогда мы встаем и выходим на улицу. В конце улицы, где поворот к Русскому базару, есть скамейка под карагачем: там автобусная остановка. Автобус давно не ходит, прохожих нет. Луна не достигает скамейки, ее свет гаснет в листве.
11
Порой она мне кажется наивной девочкой, которая мечется в этой трудной жизни, совершая нелепые поступки, и сама не знает, чего хочет, и тогда мне делается ее жалко, очень жалко. Она так же одинока, как и я, в этом городе. Но иногда я замечаю, что она хитра и расчетлива не по возрасту, и тогда я задумываюсь. Мне нравятся ее тоненькая, полудетская фигура, темно-рыжие волосы, и ее невзрачные кофточки и старенькие босоножки, и то, что, когда мы обедаем в столовой, она всегда ест с жадностью и пьянеет от лимонада.
В дверь сильно стучат. Я встаю с кровати и в носках подбегаю к двери, заранее зная, что это не Катя: она не будет стучать так сильно. На пороге стоит Денис.
— Здравствуй, — говорит он. — Ты ждал кого-то другого.
— Неважно. Проходи, садись.
Я сажусь на постель, а Денис садится на стул к моему столу. Он советуется о том, что делать с Лузгиным: набить ему морду в темном переулке или навредить как-нибудь похитрее?
— Что случилось?
— Его сын учится с моим Вовкой в одном классе, они товарищи и бывают друг у друга. Вот как получается в жизни. И вот позавчера, когда Вовка был у них в доме, этот милый папаша рассказал ему про меня. Понял?
— Вот сукин кот.
— Сегодня прибежала Зинаида, говорит: мальчишка сам не свой, плачет, хочет бежать из дома. От отчима они скрыли. Она уговорила Вову не показывать виду. Вот ведь страх перед мужем! Вышла замуж за туркмена и сама, понимаешь, превратилась в восточную женщину: муж — владыка!
Денис все время вертит в пальцах зажигалку. Зажигалка у него замечательная, с маленькой рулеткой.
— Конечно, рано или поздно надо сказать сыну, но это наше дело, ее и мое, а не чужой сволочи. Но это уладится. Жили без меня шестнадцать лет, будут жить дальше. А вот что делать с Лузгиным?
— Что делать?
— Надо что-то делать. Он гадит все время. Терять мне нечего, один удар в печень, и он — аут.
— И ты получаешь срок.
— Нет, серьезно, не могу его видеть, а то и правда ударю. Хочу уехать. Например, с тобой на трассу — возьмешь?
— Да я не на трассу. Я на один день в Мары.
— Пожалуйста, можно на один день. Мне интересно посмотреть. Я ведь помню разговоры насчет канала еще с довоенных времен. Поговоришь завтра с редактором? Борька меня поддержит.
— Надо, чтоб поддержал Лузгин.
— Фотограф тебе нужен?
— В том-то и беда, что не особенно. Но я поговорю. Попробуем.
Девятый час. Катя уже не позвонит. Ну что ж, сегодня у меня день неудач.
— Ладно, пошли ужинать, — говорю я.
Мы идем по длинному коридору, неярко освещенному электрическими лампочками без плафонов. Я отдаю ключ дежурной, мы направляемся через полукруглый зал вестибюля к дверям ресторана, и в это время в вестибюль входит Хмыров и с ним какой-то белобрысый, толстенький, в очках с прозрачной оправой.
— Салют! Салют! — увидев меня издали, говорит Хмыров и по-ротфронтовски поднимает кулак. — А я вам звонил со студии. Поздравьте нас: наше сочинение наконец принято. Прошу познакомиться: мой соавтор…
Авенир Павлович возбужденно рассказывает о том, как проходило заседание худсовета, а мы тем временем входим в полупустой зал ресторана и, миновав его, направляемся на террасу, где днем невозможно сидеть из-за жары, а сейчас прохладно, и слышен шум фонтана во дворике, и через деревянную загородку идет живой лиственный запах сада. Усаживаемся вокруг круглого стола. На нем стоит блюдце, где плавает ядовитая бумага от мух. Такие же блюдца, наполовину высохшие, а то и вовсе сухие, стоят по всему барьеру террасы и на других столах. Но мух очень много. Особенно густо они ползают почему-то по полу.
Авенир Павлович продолжает рассказывать. Денис недоволен появлением незнакомых людей. Он не смотрит на них, демонстративно зевает во время рассказа Авенира Павловича, и вид у него пренебрежительнокислый, как будто он главный человек за столом, к которому подсели незваные гости. Вдруг он говорит:
— Значит, с вас магарыч. Ставьте бутылку коньяка.
Авенир Павлович, не обратив внимания, а может быть не расслышав, продолжает:
— Они, конечно, не ожидали, что дело примет такой оборот. Но когда стало ясно, что мы проходим на «ура»…
— Нет, сначала выступил тот, из министерства! — радостно говорит соавтор.
Подходит официант. Взмахнув полотенцем, сгоняет мух со скатерти. Вынимает огрызок карандаша и блокнот. Авенир Павлович и его соавтор заказывают суп, бифштекс рубленый, творожники, масло и две бутылки пива. Денис просит меня взять ему сто пятьдесят и какой-нибудь ерунды пожевать.
— Дорогой Петя! Петр! — говорит Авенир Павлович, трогая меня за рукав. — Позвольте так вас называть? Я ведь старше вас, Петр. Так вот, сценарий принят, и у вас есть шанс напечатать хороший отрывок. В вашей газете теперь есть «литературная страница», не так ли?
— Что ж, несите, несите.
— «Что ж, несите» меня не устраивает. Я хочу услышать: «Несите немедленно! Сейчас же! Нам страшно нужно!» — смеясь, говорит Хмыров. — Сценарий, кстати, у меня с собой. — Он достает толстую кожаную папку, которая лежала у него за спиной на стуле, отстегивает застежки и вынимает оттуда другую папку, картонную и потоньше. — Вот, прошу. Читается одним духом, не оторветесь. Говорю совершенно объективно. Это же детектив. Я, собственно, вам и звонил по этому поводу.
— А вы деловой человек, — говорит Денис, который уже проглотил рюмку, и лицо его багровеет и становится шкиперским. — На Западе вы бы делали большие деньги.
— Простите, не понял.
— На Западе, говорю я, вы бы делали большие деньги. У вас есть хватка.
— Вы что — специалист по Западу? — с насмешливостью спрашивает Хмыров, впервые внимательно оглядывая Дениса, его мятую рубашку, его большие красные руки с не очень чистыми ногтями.
— Нет, я не гожусь, — говорит Денис. — Никуда не гожусь.
— Тогда вы нам неинтересны! — вдруг выпаливает соавтор Хмырова.
— Нет, ребята, это вы мне неинтересны. Потому что вы мне здорово надоели. Я все про вас знаю, — говорит Денис и с важностью грозит соавторам пальцем. — Я сейчас вернусь!
Он уходит.
— Что это за чучело? — спрашивает Хмыров.
— Фотограф из нашей газеты. Неплохой малый. В жизни ему досталось.
— Еще немного, и ему досталось бы дополнительно, — ворчит хмыровский соавтор и высовывает из белой манжеты маленький кулачок, покручивая им.
Хмыров спрашивает:
— Петр, когда вы прочитаете сценарий?
— Дней через пять.
— Вам очень не хочется, понимаю. Голубчик, а почему так долго? Почему не сегодня? Взял бы, лег на кровать и прочитал с ходу…
— Я еду завтра в Мары.
— Так то завтра. А я говорю про сегодня. — Хмыров смеется. — Шучу, шучу! Как говорят на Востоке: «Голодному и шкура леопарда кажется из лепешек».
— Не понял, к чему это? — спрашивает соавтор.
— Вы не поняли? Есть такая поговорка: «Что понимает верблюд в аромате цветов?..»
Они веселятся. У них чудесное настроение, они с жадностью едят рубленый бифштекс, подмазывая его горчицей и запивая пивом. Ну еще бы, они счастливцы, жизнь им улыбается. У них такие узкие плечи и такие большие зады.
Взяв папку, я говорю, что отнесу ее в номер, чтобы не забыть в ресторане, и ухожу. Не зажигая света, сижу в своем номере и жду. Мне кажется, что сейчас должен быть звонок. Но звонка нет.
Потом я выхожу на улицу. Автобусом доезжаю до улицы, где живет Катя. Она снимает комнату в одноэтажном доме, ее окно — крайнее левое, завешенное шторой. Несколько раз негромко стучу в раму. Никакого отзвука. Стучу сильнее. По-прежнему тишина. Но в комнате кто-то есть, сквозь штору просачивается свет.
Предчувствие обмана охватывает меня. Вдруг штора отдергивается, за стеклом возникает лицо незнакомой женщины, потом я вижу лицо Кати, и штора падает. Через минуту Катя выходит во двор. Оказывается, неожиданно приехала из Челекена ее подруга Рая, совсем больная с дороги. И поэтому Катя не смогла позвонить.
— Ну что ж ты стоишь? Проходи в дом! — говорит Катя громко.
Я поднимаюсь по ступенькам крыльца и вхожу в комнату. Полутемно, на стеклянный абажур настольной лампы наброшен кусок красной материи. Стол придвинут к кровати, а на кровати сидит, полуприкрывшись халатом, белокурая скуластая девушка с узкими монгольскими глазами и смотрит на меня удивленно. Напротив нее за столом сидит футболист Альберт. Он потолстел, поздоровел, хотя пострижен по-больничному и несколько бледен.
Я знакомлюсь с Катиной подругой, пожимаю руку Альберту.
Катя наливает мне стакан чаю. Все немного смущены.
— Ну, я пошел, — говорит Альберт и встает. — Значит, ты позвонишь завтра?
— В котором часу? — спрашивает Катя.
— Я увижу его днем, позвони в четыре, в пять.
— Хорошо, Алик. Я тебя провожу.
— Приветик! — говорит футболист и выходит.
Катя идет вслед за ним. А я остаюсь и чувствую себя неловко. Катина подруга вовсе не выглядит больной, она заводит со мной бойкий разговор о литературе. Не могу ли я достать Дудинцева? А «Литературную Москву» номер первый? А выставку Пикассо я успел посмотреть?
Минут через двадцать прибегает Катя, запыхавшаяся, с виноватым лицом. Начинает преувеличенно за мной ухаживать: «Петя, что ж ты сидишь, как в гостях? Бери сыр, варенье! Рая, почему ты его не угощаешь?» Но Раю интересует Пикассо, «Оттепель», панорамный кинотеатр. И я начинаю говорить глупости, потому что злюсь все больше.
Панорамный кинотеатр? Да, это здорово. Я, правда, не был, но здорово. А в Лужниках мне очень нравятся буфеты. Замечательные буфеты. Не то что на «Динамо». Сам по себе стадион «Динамо» гораздо приятней Лужников, ближе поле, лучше видно, но буфеты — никакого сравнения! И уборные там отличные, намного лучше динамовских.
Рая смотрит на меня изумленно.
— Вы, наверное, считаете себя очень умным?
— Да, признаться. Я неглуп.
— Петя, что с тобой?
— У меня сегодня день неудач, а завтра я уезжаю. Надо пораньше лечь спать, но пока вас не было, — тут я обращаюсь к Рае, — я привык уходить из этой комнаты поздно. В час, в двенадцать…
— Зачем ты говоришь неправду?
— Ну, однажды около двух…
Катя вдруг встает и выбегает из комнаты. На дворе, где тихо по-ночному, фигура Кати быстро движется на экране побеленного известью глинобитного забора.
Я бегу за ней, догоняю ее, она прижимается к забору.
Поднялась луна: я чувствую ее фосфорический свет на своем лице. Осторожно беру Катю за плечи, придвигаю к себе. Я хочу видеть ее глаза. Она отворачивает лицо, и луна освещает белую открытую шею. И, как всегда, мне хочется поцеловать эту белую шею.
— Ты не пришла сегодня из-за футболиста, — говорю я. — Ведь правда?
Она кивает.
— Если началось вранье, значит, конец. Мне от тебя ничего не нужно, но только чтоб без вранья. Ладно? Роман без вранья.
— Петя, ты ничего не знаешь…
— Да что тут знать? Все ясно. Я исполнял роль дублера, но вот вернулся главный исполнитель…
Удар по щеке. Я бросаюсь за Катей вдогонку и успеваю поймать ее возле крыльца. Мы боремся в темноте. Я хочу отвести ее от дома, а она рвется к двери: она очень крепкая, несмотря на то что тоненькая и небольшого роста.
— Пусти меня.
— Разве это неправда?
— Это подло! Гадко! Пусти, слышишь? — Ей удается освободить правую руку, и она изо всей силы упирается мне в грудь, стараясь оттолкнуть меня и вырваться. Но разве ей сдвинуть такого слона, как я? Ослабев, Катя опускается на ступеньку крыльца, и тогда я беру ее за локти, поднимаю и, держа почти на весу, отвожу от дома: каждую минуту на крыльцо может кто-нибудь выйти.
Мы садимся в углу двора на какие-то доски. С шипением выскакивают из-под них три кошки, одна за другой. Я молчу, а она плачет, вытирает пальцами щеки, и так мы сидим долго. Потом я спрашиваю:
— Ну, чего ты плачешь?
— Я не могу съездить к маме, потому что у меня нет денег на билет до Байрам-Али, — шепчет она. — А мама… Не знаю, проживет ли она зиму…
— Почему ты не сказала? Я бы нашел деньги.
— У тебя я не возьму.
— Почему, интересно?
— Не возьму — и все. Скоро меня зачислят на студию, и я получу стипендию…
— Да что стипендия! Тридцатого числа я дам тебе триста рублей, и на праздник поезжай к маме.
— У тебя я не возьму ни за что.
— А у Альберта взяла бы?
— Не знаю… Да у него никогда нет.
Луна поднялась высоко.
— Я — как вот эта луна в пустом небе, — говорит Катя. — И когда я встретила тебя, я подумала: кончилось, кончилось…
— Что?
— Одиночество. Вдруг поверила, что ты настоящий. И мне было так хорошо несколько дней, когда ты был спокойный, веселый и без всякой подозрительности. С Аликом у меня ничего нет и не было, просто он хороший товарищ.
«Но ведь ты целовалась с ним во дворе Сашиного дома, — думаю я. — Я видел. Я слышал, как скрипел песок под подошвами твоих босоножек, когда ты вставала на цыпочки, чтобы обнять его. И этот длинный звук поцелуя. Но, может быть, все это считается „ничего“. Со мной тоже было „ничего“. Я обнимаю Катю, слегка придвигаю к себе, ладонью чувствую ее худую лопатку, а под пальцами бьется ее сердце.
Мы сидим молча и раскачиваемся, доска под нами поскрипывает. Вокруг бегают кошки, кричат из мрака детскими голосами. Наверное, около часу ночи. Она не уходит. Значит, ей нравится сидеть со мной на этих скрипучих досках, среди кошек и лунного света. А куда она может уйти? Некуда ей идти. Мне становится очень стыдно, у меня даже слезы выступают от стыда и от жалости к ней.
— Прости, я был не прав…
Ее руки слабо сопротивляются. Ее белая кожа при лунном свете кажется неестественно белой. Она отводит губы и шепчет, чтобы я не играл с огнем.
Хлопнула дверь. Кто-то сходит по ступенькам крыльца и медленно идет через двор. Мы замираем. Это Рая, в длинном, до пят, пятнистом халате, ярко освещенном луной. Она идет в глубь двора. Мы сидим очень тихо до тех пор, пока она не возвращается и не закрывает за собой дверь, и тогда мы встаем и выходим на улицу. В конце улицы, где поворот к Русскому базару, есть скамейка под карагачем: там автобусная остановка. Автобус давно не ходит, прохожих нет. Луна не достигает скамейки, ее свет гаснет в листве.
11
Мангышлакский туркмен по имени Ходжа Непес в 1714 году прибыл к царю Петру и сообщил, будто в реке Амударье есть золотой песок и что хивинские ханы, желая скрыть золото от русских, посредством плотины отвели реку в Аральское море, но течение по старому руслу легко восстановить, и тогда можно в изобилии добывать в реке золото. После азовской неудачи царь нуждался в деньгах. Но еще заманчивей золота показалась царю возможность отыскать водный путь в Индию.
В 1716 году Петр отправил к берегам Каспия экспедицию Бековича-Черкасского. Через шесть месяцев Бекович вернулся, потеряв половину людей. На другой год вышла вторая экспедиция Бековича, состоявшая из семи тысяч регулярного войска, яицких и гребенских казаков и ста человек драгун «с добрым командиром». Почти все они погибли в каракумских песках от болезней и жажды или же были перебиты хивинцами. Погиб, обманутый ханом, и сам несчастный Бекович, бывший кабардинский бек Девлет-Кизден-Мурза, перешедший на службу к царю и ставший русским князем, капитаном гвардии Преображенского полка. Говорят, его кожи хватило на один небольшой барабан… Вот этот унылый жаркий простор, белесый от соли, с белесым небом без единого облачка, который торчит в окне неизбывный, как судьба, видели, умирая, бородачи Бековича. Тот же унылый простор открылся когда-то Александру Македонскому, когда он перевалил через горы. И царю стало скучно, и он повернул и ушел в Индию.
Моим соседом по купе оказался милейший человек, некто профессор Кинзерский. Он возвращался в свою экспедицию, которая работала в районе трассы, занимаясь проблемой борьбы с подвижными песками. Мы разговаривали о Бековиче, о Флорио Беневени, о капитане Муравьеве и бароне Каульбарсе, о Гедройце, Коншине и академике Бартольде — я как раз недавно прочитал несколько книг по истории Туркмении — и о том, что великие идеи от частого употребления на протяжении веков перестают казаться великими.
— Превратить пустыню в сад — это звучит достаточно банально, — говорил профессор, — но надо сделать усилие и понять смысл заново. Увидеть века, тысячелетия, сквозь которые пробивалась идея: я имею в виду поворот Амударьи в Каспий. Возьмите Панамский канал: его идея вынашивалась четыреста лет. А Суэц? Вы знаете, когда был построен Суэцкий канал? Ошибаетесь, не в прошлом веке, а три тысячелетия назад, при Рамзесе Втором. Потом он на столетия был заброшен, засыпался песком, его рыли заново при Дарии, при Траяне, и снова он приходил в негодность. Но идея продолжала жить, к ней возвращались арабы, венецианцы, Наполеон. Это один из неувядаемых соблазнов человечества, не менее древний, чем соблазн повернуть Аму в Каспий. Ходжа Непес высказал царю не свою собственную гениальную догадку, а мечту народа, мечту, уходившую черт знает в какие дебри, в Хорезм, в Парфию. А сколько копий было сломано вокруг загадки Узбоя! Сколько людей потратили жизни на то, чтобы открыть истину: что такое Узбой? Старое ли это русло, пролив или «вади»? И можно ли пропустить по нему амударьинскую воду?
— Я читал об этих спорах, — сказал я. — Мне кажется, прав академик Обручев: Узбой — типичная речная долина.
Дело в том, что три дня назад я закончил чтение популярной книжки, изданной Детгизом: «Загадка бешеной реки». Ободренный моими знаниями, Кинзерский продолжал:
— Да, написаны горы книг. И за ними стоят горы страданий, подвигов, героизма, разбитых жизней. Мой университетский друг погиб в песках в семидесяти километрах от Иолотани. Это была экспедиция про проекту Ризенкампфа, двадцать восьмой год. Все дневники экспедиции и приборы они зарыли в песках, поставили флаг, а сами отгребли верхний слой песка, докопались до более прохладного слоя и легли в эту яму. У них все кончилось: вода, силы, патроны. Я еще застал знаменитого Цинзерлинга, который провел двадцать пять лет в пустынях Мексики и Калифорнии. Он был автором проекта пропуска воды по Узбою через Сары-Камышскую впадину, с плотиной на Тахиа-Таше. Еще в восьмидесятых годах эту мысль развивал Глуховский, а за сто лет до него инженер-капитан Ладыженский, плававший по Каспию, а до Ладыженского — и так далее, вплоть до парфян. И вот сейчас идея переброски амударьинских вод в Каспий — пускай не в северном, а в южном варианте, через Келифский Узбой, — осуществляется. Делается великое дело. «То, о чем веками мечтал туркменский народ», как вы любите выражаться в газетах. И вот вы приезжаете в Мары, в трест, потом на трассу и встречаете людей, которые делают это дело… Вы первый раз на трассе?
— Первый, — сказал я.
— И что вы слышите? Разговоры о рыбных консервах, о том, что в магазин привезли тюль, что начальник участка такой-то купил четыре холодильника и отправил своим родственникам в Ташкент, слышите какие-то тупые споры о бульдозерах, запчастях. О боже, нет ничего ужаснее исполнителей!
— Но это лучше, профессор, чем без конца трещать о великой стройке, как было еще недавно. Мне как раз нравится то, что Каракумский канал, в отличие от Главного туркменского, строится без барабанного треска. Пусть говорят о тюле, но делают дело.
— Не надо разговаривать, надо иметь вот здесь, — он прижал огромную, с растопыренными пальцами ладонь к груди. — Я старый человек и помню людей, которые воевали с пустыней в тридцатые годы. Это были одержимые. Фанатизм науки и фанатизм революции — представляете эту смесь! К тому же они были нищи и бескорыстны, как дервиши. А нынешних молодых людей я наблюдаю довольно близко, ибо наша экспедиция имеет своим местоположением как раз поселок строителей. Эти построят канал, возьмут расчет и мгновенно забудут, что такое Туркмения. Другой коленкор. Простите, что я так говорю. Хотите чашку кофе?
Он вытащил из рюкзака термос, отвинтил крышку, запахло настоящим кофе.
Вечером мы приехали в Мары. Нас никто не встречал. Над сумеречным, раскаленным за день перроном еще плавал зной.
Мы провели ночь в гостинице, а утром профессор уехал. За ним прибыл легковой газик. Профессор прощался со мной, уже переодевшись для пустыни: он был в клетчатой рубашке, в коротких штанах — до колен, в защитного цвета панаме с дырочками, какие тут носят пограничники. Он был похож на воскресного туриста, пожилого, но полного сил.
— Ну, мы с вами еще встретимся, — сказал он. — Здесь пустыня, и все друг с другом встречаются…
Весь день я провел в душном помещении треста, бегая с этажа на этаж. Меня это злило, хотелось увидеть трассу, настоящее дело, бульдозеры в забое, а тут приходилось разговаривать со штабистами. Смирнов не успел уехать на трассу, я застал его в одной из комнат, где он любезничал с девушками, и мы тут же сели за свободный стол, и он дал мне все факты и цифры, касавшиеся заполнения озер. Смирнов мне понравился: живой парень, без фанфаронства и важности, хотя занимает довольно большой пост — начальник производственно-технического отдела Пионерной конторы.
Он посоветовал давать материал об озерах без особенной помпы. Потому что это острый инженерный эксперимент, результаты которого будут ясны не сразу. Экономия экономией, но время покажет.
Разговаривая со Смирновым об озерах, я краем уха слышал разговор девушек о жатом венгерском ситце, который появился в магазине. Потом еще несколько раз в течение дня мне вспоминался профессор. Редактор многотиражки «Каналстроевец» Искандеров, молодой человек, недавно окончивший Бакинский университет, сердито перечислял недостатки и безобразия: не хватает запчастей, в особенности фракционов, третий месяц ремонтируют ледоделку, спортивной работы никакой, жена Хорева ведет себя в керкинском орсе как хозяйка, недавно получили швейные машины — рабочим не досталось ни одной…
У меня был один свободный день. Я решил вырваться на трассу и посмотреть все, что можно увидеть за один день, с таким расчетом, чтобы поспеть вечером к поезду. Мы поехали с Искандеровым. Он достал машину в политотделе. Добраться до воды нам, конечно, не удалось. Мы проехали Захмет, Десятый участок, строящийся Пятый водосброс, то есть большую часть «Марыйского плеча», где стройка шла по-сухому. К концу дня, разбитый жарой, гонкой, разговорами со множеством людей, уставший бесконечно — мы отмахали по пескам, наверное, километров двести, — с головной болью, я вернулся в Мары и еле успел вскочить в вагон.
Искандеров был со мной до отхода. Он оказался великолепным парнем. По его словам, его ненавидит все начальство, начиная с Ермасова и кончая снабженцами, за то, что он беспощадно, невзирая на лица, критикует недостатки и выкорчевывает безобразия.
Когда поезд тронулся, я вышел в коридор покурить. Окна были открыты, ночь летела навстречу, неся в духоте знакомую тлеющую горечь пустыни. Я привык к пустыне, она перестала удивлять меня. Я думал о людях, которые вихреобразно, в течение одного громадного дня, мелькнули передо мной, и о том, что говорил Кинзерский. Прав ли он? Мне трудно было судить, я видел слишком немного. Но мне казалось, что он не прав. Просто те, кто уходят, всегда сокрушенно глядят на идущих на смену: это закон. Кого я видел? Простых парней, недавних крестьян, солдат. Туркмен, русских, азербайджанцев, казахов. На Пятом водосбросе было много казахов. Видел ребят из Москвы, инженеров, они спрашивали, успел ли я побывать на открытии Дворца спорта и видел ли Венский балет на льду. Да, их очень интересовал Венский балет на льду. Это показалось бы странным людям тридцатых годов — странным и подозрительным.
О, тридцатые годы! Я любил тридцатые годы, особенно их начало, с молодым голубоглазым Кинзерским, тогда еще студентом-практикантом, с автомобильным пробегом, с «Пустыней» Павленко, со стихами Тихонова:
Очерк был написан за один вечер и ночь. Треть его занимал разговор с Кинзерским, эта часть мне казалась наиболее интересной, но она выпала сразу. Лузгин сказал, что все это давно описано: Ходжа Непес, Бекович, Цинзерлинг… «Вообще, не залезайте в историю, — сказал он. — Вы не профессор истории, а мы не популярный журнал».
Мои отношения с Лузгиным еще более обострились после того, как он не отпустил со мной Дениса. Остальную часть очерка, страниц шесть, занимал рассказ о моей вылазке на трассу. Все это называлось «Один день».
В 1716 году Петр отправил к берегам Каспия экспедицию Бековича-Черкасского. Через шесть месяцев Бекович вернулся, потеряв половину людей. На другой год вышла вторая экспедиция Бековича, состоявшая из семи тысяч регулярного войска, яицких и гребенских казаков и ста человек драгун «с добрым командиром». Почти все они погибли в каракумских песках от болезней и жажды или же были перебиты хивинцами. Погиб, обманутый ханом, и сам несчастный Бекович, бывший кабардинский бек Девлет-Кизден-Мурза, перешедший на службу к царю и ставший русским князем, капитаном гвардии Преображенского полка. Говорят, его кожи хватило на один небольшой барабан… Вот этот унылый жаркий простор, белесый от соли, с белесым небом без единого облачка, который торчит в окне неизбывный, как судьба, видели, умирая, бородачи Бековича. Тот же унылый простор открылся когда-то Александру Македонскому, когда он перевалил через горы. И царю стало скучно, и он повернул и ушел в Индию.
Моим соседом по купе оказался милейший человек, некто профессор Кинзерский. Он возвращался в свою экспедицию, которая работала в районе трассы, занимаясь проблемой борьбы с подвижными песками. Мы разговаривали о Бековиче, о Флорио Беневени, о капитане Муравьеве и бароне Каульбарсе, о Гедройце, Коншине и академике Бартольде — я как раз недавно прочитал несколько книг по истории Туркмении — и о том, что великие идеи от частого употребления на протяжении веков перестают казаться великими.
— Превратить пустыню в сад — это звучит достаточно банально, — говорил профессор, — но надо сделать усилие и понять смысл заново. Увидеть века, тысячелетия, сквозь которые пробивалась идея: я имею в виду поворот Амударьи в Каспий. Возьмите Панамский канал: его идея вынашивалась четыреста лет. А Суэц? Вы знаете, когда был построен Суэцкий канал? Ошибаетесь, не в прошлом веке, а три тысячелетия назад, при Рамзесе Втором. Потом он на столетия был заброшен, засыпался песком, его рыли заново при Дарии, при Траяне, и снова он приходил в негодность. Но идея продолжала жить, к ней возвращались арабы, венецианцы, Наполеон. Это один из неувядаемых соблазнов человечества, не менее древний, чем соблазн повернуть Аму в Каспий. Ходжа Непес высказал царю не свою собственную гениальную догадку, а мечту народа, мечту, уходившую черт знает в какие дебри, в Хорезм, в Парфию. А сколько копий было сломано вокруг загадки Узбоя! Сколько людей потратили жизни на то, чтобы открыть истину: что такое Узбой? Старое ли это русло, пролив или «вади»? И можно ли пропустить по нему амударьинскую воду?
— Я читал об этих спорах, — сказал я. — Мне кажется, прав академик Обручев: Узбой — типичная речная долина.
Дело в том, что три дня назад я закончил чтение популярной книжки, изданной Детгизом: «Загадка бешеной реки». Ободренный моими знаниями, Кинзерский продолжал:
— Да, написаны горы книг. И за ними стоят горы страданий, подвигов, героизма, разбитых жизней. Мой университетский друг погиб в песках в семидесяти километрах от Иолотани. Это была экспедиция про проекту Ризенкампфа, двадцать восьмой год. Все дневники экспедиции и приборы они зарыли в песках, поставили флаг, а сами отгребли верхний слой песка, докопались до более прохладного слоя и легли в эту яму. У них все кончилось: вода, силы, патроны. Я еще застал знаменитого Цинзерлинга, который провел двадцать пять лет в пустынях Мексики и Калифорнии. Он был автором проекта пропуска воды по Узбою через Сары-Камышскую впадину, с плотиной на Тахиа-Таше. Еще в восьмидесятых годах эту мысль развивал Глуховский, а за сто лет до него инженер-капитан Ладыженский, плававший по Каспию, а до Ладыженского — и так далее, вплоть до парфян. И вот сейчас идея переброски амударьинских вод в Каспий — пускай не в северном, а в южном варианте, через Келифский Узбой, — осуществляется. Делается великое дело. «То, о чем веками мечтал туркменский народ», как вы любите выражаться в газетах. И вот вы приезжаете в Мары, в трест, потом на трассу и встречаете людей, которые делают это дело… Вы первый раз на трассе?
— Первый, — сказал я.
— И что вы слышите? Разговоры о рыбных консервах, о том, что в магазин привезли тюль, что начальник участка такой-то купил четыре холодильника и отправил своим родственникам в Ташкент, слышите какие-то тупые споры о бульдозерах, запчастях. О боже, нет ничего ужаснее исполнителей!
— Но это лучше, профессор, чем без конца трещать о великой стройке, как было еще недавно. Мне как раз нравится то, что Каракумский канал, в отличие от Главного туркменского, строится без барабанного треска. Пусть говорят о тюле, но делают дело.
— Не надо разговаривать, надо иметь вот здесь, — он прижал огромную, с растопыренными пальцами ладонь к груди. — Я старый человек и помню людей, которые воевали с пустыней в тридцатые годы. Это были одержимые. Фанатизм науки и фанатизм революции — представляете эту смесь! К тому же они были нищи и бескорыстны, как дервиши. А нынешних молодых людей я наблюдаю довольно близко, ибо наша экспедиция имеет своим местоположением как раз поселок строителей. Эти построят канал, возьмут расчет и мгновенно забудут, что такое Туркмения. Другой коленкор. Простите, что я так говорю. Хотите чашку кофе?
Он вытащил из рюкзака термос, отвинтил крышку, запахло настоящим кофе.
Вечером мы приехали в Мары. Нас никто не встречал. Над сумеречным, раскаленным за день перроном еще плавал зной.
Мы провели ночь в гостинице, а утром профессор уехал. За ним прибыл легковой газик. Профессор прощался со мной, уже переодевшись для пустыни: он был в клетчатой рубашке, в коротких штанах — до колен, в защитного цвета панаме с дырочками, какие тут носят пограничники. Он был похож на воскресного туриста, пожилого, но полного сил.
— Ну, мы с вами еще встретимся, — сказал он. — Здесь пустыня, и все друг с другом встречаются…
Весь день я провел в душном помещении треста, бегая с этажа на этаж. Меня это злило, хотелось увидеть трассу, настоящее дело, бульдозеры в забое, а тут приходилось разговаривать со штабистами. Смирнов не успел уехать на трассу, я застал его в одной из комнат, где он любезничал с девушками, и мы тут же сели за свободный стол, и он дал мне все факты и цифры, касавшиеся заполнения озер. Смирнов мне понравился: живой парень, без фанфаронства и важности, хотя занимает довольно большой пост — начальник производственно-технического отдела Пионерной конторы.
Он посоветовал давать материал об озерах без особенной помпы. Потому что это острый инженерный эксперимент, результаты которого будут ясны не сразу. Экономия экономией, но время покажет.
Разговаривая со Смирновым об озерах, я краем уха слышал разговор девушек о жатом венгерском ситце, который появился в магазине. Потом еще несколько раз в течение дня мне вспоминался профессор. Редактор многотиражки «Каналстроевец» Искандеров, молодой человек, недавно окончивший Бакинский университет, сердито перечислял недостатки и безобразия: не хватает запчастей, в особенности фракционов, третий месяц ремонтируют ледоделку, спортивной работы никакой, жена Хорева ведет себя в керкинском орсе как хозяйка, недавно получили швейные машины — рабочим не досталось ни одной…
У меня был один свободный день. Я решил вырваться на трассу и посмотреть все, что можно увидеть за один день, с таким расчетом, чтобы поспеть вечером к поезду. Мы поехали с Искандеровым. Он достал машину в политотделе. Добраться до воды нам, конечно, не удалось. Мы проехали Захмет, Десятый участок, строящийся Пятый водосброс, то есть большую часть «Марыйского плеча», где стройка шла по-сухому. К концу дня, разбитый жарой, гонкой, разговорами со множеством людей, уставший бесконечно — мы отмахали по пескам, наверное, километров двести, — с головной болью, я вернулся в Мары и еле успел вскочить в вагон.
Искандеров был со мной до отхода. Он оказался великолепным парнем. По его словам, его ненавидит все начальство, начиная с Ермасова и кончая снабженцами, за то, что он беспощадно, невзирая на лица, критикует недостатки и выкорчевывает безобразия.
Когда поезд тронулся, я вышел в коридор покурить. Окна были открыты, ночь летела навстречу, неся в духоте знакомую тлеющую горечь пустыни. Я привык к пустыне, она перестала удивлять меня. Я думал о людях, которые вихреобразно, в течение одного громадного дня, мелькнули передо мной, и о том, что говорил Кинзерский. Прав ли он? Мне трудно было судить, я видел слишком немного. Но мне казалось, что он не прав. Просто те, кто уходят, всегда сокрушенно глядят на идущих на смену: это закон. Кого я видел? Простых парней, недавних крестьян, солдат. Туркмен, русских, азербайджанцев, казахов. На Пятом водосбросе было много казахов. Видел ребят из Москвы, инженеров, они спрашивали, успел ли я побывать на открытии Дворца спорта и видел ли Венский балет на льду. Да, их очень интересовал Венский балет на льду. Это показалось бы странным людям тридцатых годов — странным и подозрительным.
О, тридцатые годы! Я любил тридцатые годы, особенно их начало, с молодым голубоглазым Кинзерским, тогда еще студентом-практикантом, с автомобильным пробегом, с «Пустыней» Павленко, со стихами Тихонова:
Изумительные тридцатые годы! Незабвенные тридцатые годы. Давно нет нищих, которые мрут на бегу, нет лихорадки. Но пустыня осталась. Потому что были вещи еще страшнее пустыни, и с ними столкнулись люди: например, война. Поэтому пустыня осталась, а люди стали другими. Они стали лучше, потому что они стали опытней. Опыт у людей теперь громадный, это точно.
И — по коням… И странным аллюром,
Той юргой, что мила скакунам,
Вкось по дюнам, по глинам, по бурым
Саксаулам, солончакам…
Чтобы пафосом вечной заботы,
Через грязь, лихорадку, цингу,
Раскачать этих юрт переплеты,
Этих нищих, что мрут на бегу.
Очерк был написан за один вечер и ночь. Треть его занимал разговор с Кинзерским, эта часть мне казалась наиболее интересной, но она выпала сразу. Лузгин сказал, что все это давно описано: Ходжа Непес, Бекович, Цинзерлинг… «Вообще, не залезайте в историю, — сказал он. — Вы не профессор истории, а мы не популярный журнал».
Мои отношения с Лузгиным еще более обострились после того, как он не отпустил со мной Дениса. Остальную часть очерка, страниц шесть, занимал рассказ о моей вылазке на трассу. Все это называлось «Один день».