Когда я распахнул дверь секретариата, на меня наткнулся выходивший оттуда Боря Литовко, ответственный секретарь редакции. Мы с ним подружились, говорим друг другу «ты». Впрочем, почти все говорят ему «ты» и называют Борей, хотя ему под пятьдесят. В каждой редакции есть волы, которые тянут всю телегу. Вот он такой. Безотказный работяга. Приходит раньше всех и уходит последним. Любит дежурить в праздники, берет отпуск в самый незавидный сезон и всем одалживает деньги.
   — Привет, старик! — сказал он, пробегая мимо и на ходу цепляя мою кисть быстрыми пальцами. — Зайди к шефу. В субботу ты не стоишь. Поставили строительный подвал, по каналу.
   — Как! — Я ошеломлен. — Ведь еще вчера вечером…
   — Зайди к Дио. Это он снял, мы ни при чем.
   Через несколько минут я сидел в кожаном кресле рядом со столом редактора. Диомидов имел привычку разговаривать, не поднимая глаз на собеседника. Было такое ощущение, будто он сосредоточен на каком-то глубоком внутреннем размышлении, а разговор ведется сам по себе, механически. Манера неприятнейшая! Именно в такой манере — я видел только низко опущенную голову, черные, гладко зализанные, смоченные водой, блестящие волосы и верхний край толстой роговой оправы — редактор сообщил мне, что очерк о серном заводе в субботу не пойдет, так как есть указание срочно печатать статью инженера Хорева о неполадках на стройке канала.
   Я молчал. Он, не поднимая головы, листал бумаги. Это был наш третий или четвертый разговор за все время. Самое странное заключалось не в том, что очерк вытеснила другая статья (в газетной жизни это дело нередкое), а в том, что редактор не находил нужным сказать мне ни одного слова об очерке. «Может, здесь так принято? Из педагогических соображений? — размышлял я. — Может, здесь считается дурным тоном хвалить сотрудников? Однако интересно все же узнать его мнение. Сидеть вот так и молчать неделикатно, но и спрашивать как-то неловко. Получится, что набиваешься на комплимент».
   Мои ноги стали действовать автономно, я встал и пошел к двери. И, уже подходя к двери, я спросил:
   — Игорь Николаевич, а как вообще мой очерк?
   Редактор поправил очки, но голова его опустилась еще ниже.
   — Очерк не удался. Придется сократить в три раза.
   — В три раза! Настолько он плох?
   — Вы не поняли задачи. У вас была конкретная тема: недостатки в снабжении серных заводов. А вы описываете барханы, закаты, знойное марево.
   — Да, но…
   — Все это описано тысячу раз. Особенно здесь, в Туркмении. Вам кажется, что вы здорово нашли: «муаровые пески»? — Он вдруг поднял голову и булькнул коротким смешком. Я увидел его жесткие, темно-серые, как грифель, зрачки. — А ведь это нашли давно, лет тридцать до вас.
   — Возможно, я не претендую… — пробормотал я, совершенно подавленный.
   — Словом, ваша живопись здесь некстати. А полезная часть очерка потонула в ненужном описательстве. Сократить до семидесяти строк.
   И он вновь, как дуло миномета, наставил на меня свое черное блестящее темя. Я кивнул и вышел.
   В конце дня в комнату, где я сижу, заходит Саша и жестом вызывает меня в коридор.
   — Наплюй, ерунда. Ну сократишь, эка штука! Ведь не шедевр же ты сочинил, верно?
   — Безусловно.
   — На той неделе дадут, не волнуйся. А гонорар все равно раньше двадцать третьего не получишь.
   Мне кажется, он чуть-чуть, самую малость, даже рад тому, что у меня осечка.
   — Да я, собственно, не волнуюсь.
   — Послушай, приехала моя благоверная, она тебя хочет видеть. Приходи в субботу ко мне. Я не хотел говорить при Витьке, потому что Лера его не ахти. Верней, не его, а его половину, а одного Витьку приглашать неудобно.
   Витька — Виктор Алексеевич Критский, литсотрудник отдела литературы и искусств, — сидит со мной в одной комнате. Он один из постоянных партнеров Саши по преферансу, хороший его приятель. Но — «Лера его не ахти».
   Саша берет меня под руку и, слегка притянув к себе, говорит вполголоса:
   — О моих приключениях в гостинице ты, разумеется…
   — Ну, разумеется! Немедленно расскажу!
   Он, подмигивая, наподдает мне кулаком под ребра. Ему нравится вспоминать о своих приключениях в гостинице. Он и сейчас заговорил об этом только затем, чтобы мне напомнить о них.
   Когда я возвращаюсь в комнату, Виктор Критский сразу спрашивает:
   — Замышляете сабантуйчик?
   — Да не то чтобы…
   — Приехала мадам?
   — Ага.
   Мне неловко, как будто я виноват в том, что Лера Виктора «не ахти». А Виктор, кстати, неплохой малый, начитанный, собиратель книг. У него порядочная семья: детей трое или четверо, старуха мать, жена, и он — единственный работник. Его называют «литературный комбайн». С одинаковой легкостью и быстротой Виктор пишет передовые, фельетоны, очерки на морально-воспитательные темы и новогодние сказки.
   Он понял мою неловкость и Сашкину хитрость, но вовсе не обижен.
   — Ну да, — говорит он, — у мадам день рождения. Где-то в августе. Интересного будет мало, я вам гарантирую.
 
 
   В субботу поздним вечером я подхожу к дому Саши. На тротуаре под окнами сидят на стульях какие-то люди — я не вижу в темноте лиц, но слышу женские голоса, — и тут же, на асфальте, бегают и возятся малыши. Все наслаждаются парной теплотой вечера: она кажется прохладой после того, что было днем. Саша живет на втором этаже. Окно его комнаты распахнуто, как и все окна в доме, и свет, падающий оттуда, озаряет сердцевину большой акации с пыльной, бесцветной листвой. Из Сашиного окна несется музыка патефона. Что-то латиноамериканское. Вся улица слушает Сашину музыку.
   Я иду через двор. Смутно различаю в темноте стоящую посреди двора кровать, на которой кто-то спит.
   На лестничной площадке второго этажа стоят двое и курят. Один из них Атанияз, другого я не знаю.
   — Знакомьтесь, — говорит Атанияз, — Михаил Иванович Аннаев. Это Петр Корышев, журналист.
   — Слышал о вас от Саши, — говорит грузный туркмен в белой украинской рубашке и слегка протягивает мне свою ладонь, держа ее возле живота.
   Я пожимаю эту полную достоинства ладонь и вспоминаю, что тоже слышал фамилию Аннаев. Но где? От кого? Вот что: ее называл Денис. Такая фамилия была у того человека, за которого вышла замуж жена Дениса, когда она устала ждать. Но это, может быть, и не тот Аннаев. У туркмен много одинаковых фамилий. Тот Аннаев был, кажется, директором чего-то.
   — Вы не директор? — спрашиваю я.
   — Да, — говорит Аннаев. — Директор школы механизации.
   — Михаил Иванович — муж Лериной сестры, Зинаиды Николаевны, — говорит Атанияз.
   Ну вот. Конечно. Судя по спокойному, благополучному лицу директора, в его жизни не случилось никаких непредвиденных событий. Значит, Денис до сих пор в тени. Неделю назад я встретил его в ресторане на вокзале. Гамбургский костюм выглядел так, будто его вытащили из туго набитого мешка, и сам Денис был небрит, бледен, казался истощенным жарой или какой-то болезнью. К тому же он был сильно пьян. Он говорил, что хочет заняться фотографией.
   Аннаев протягивает мне серебряный портсигар и с щелчком раскрывает его в ладони.
   — Спасибо, — говорю я. — Надо, пожалуй, зайти в дом, поздороваться.
   — Тоже правильно! А то в ногах правды нет! — говорит Аннаев, улыбаясь.
   В прихожей пахнет жареным бараньим мясом и луком, кипящим в масле. Меня встречает Саша. Он по-домашнему, в рубашке без галстука, в тапочках. Берет меня за руку и вводит в комнату, и я вижу Леру, — она большая, темнолицая, с темными, голыми до плеч руками. Совсем не такая, как была восемь лет назад. В ней что-то броское и грубоватое: на фоне темного, мулатского лица — светлые пшеничные волосы и бледный от бледно-розовой помады рот.
   — Петька, ты такой же! — Она смеется черными блестящими глазами. — Как сохранился-то!
   — Стараюсь. Ты тоже прекрасно выглядишь.
   — Я? Ну, что ты! Я растолстела. А помнишь, какая я была стройненькая? Помнишь, Петька?
   — Ну конечно.
   — Я была совсем худышка, правда?
   — Правда, правда, — говорит Саша. — Он же сказал тебе.
   — А ты бери пример со своего друга. Посмотри на свой живот. Зубы не можешь вставить…
   — У меня зато другие достоинства… — Саша обнимает Леру за плечи и тянется губами к ее щеке. Она слегка отталкивает его.
   — Ах, знаешь… Петя, ну как ты жил эти годы? Я помню, ты ушел на заочное.
   — Ничего. Разнообразно.
   — Тебе пришлось уехать из Москвы, да? — Она глядит на меня пристально, без улыбки.
   — Да. Потому что мама жила в области, и я поехал к ней.
   — Петька, а помнишь? — Саша дергает меня сзади за рубашку. — Помнишь, как я выступал на том собрании? Его хотели исключить, но я выступил и переломил все собрание.
   Мы входим в комнату, и я здороваюсь с отцом Леры, Николаем Евстафьевичем, с какими-то пожилыми женщинами, которые суют мне сухие ладони и невнятно произносят свои фамилии. Две из этих женщин оказываются Лериными тетками, а третья — их знакомая. У них платья с большими вырезами и веера, которыми они непрерывно обмахиваются. Они разглядывают меня с молчаливым любопытством. Одна из теток говорит, что жила в Москве в тридцать восьмом году и тогда было очень дождливое лето. Она все время покупала на базаре грибы. Николай Евстафьевич, старик с клокочущим, астматическим голосом, спрашивает, не бывал ли я в здешнем музее. Он железнодорожный инженер, сейчас вышел на пенсию и чрезвычайно увлекся живописью. Он и сам пишет маслом. Слабо, конечно, ничего особенного, потому что нигде не учился и начал это дело на склоне лет и с лечебной целью, чтоб успокоить нервы. Но уже выставлялся на двух выставках самодеятельных художников. Одна такая выставка сейчас открыта в музее.
   Я обещаю непременно зайти в музей и посмотреть.
   Женщины накрывают на стол, а мужчины томятся от духоты и пьют газированную воду из термоса. Наконец все понемногу рассаживаются. Тут возникают новые фигуры: двое людей неясного возраста, муж и жена, Сашины соседи по квартире, приглашенные, как видно, из соображений квартирного этикета (они весь вечер молча едят и пьют), и Лерина сестра Зинаида с детьми. Зинаида намного старше Леры, худее, морщинистей и простоватей, несмотря на то что в очках. У нее тоже длинные, семейные брови. Зинаида — учительница. Она так разговаривает с детьми, что можно не сомневаться в том, что она учительница.
   Дети забавные, светловолосые, но смуглые, с черными туркменскими глазенками, мальчик лет семи и девочка чуть старше: причудливый сплав славянской и тюркской крови.
   Лере исполнилось сегодня тридцать.
   Мы пьем за родителей, за мужа, за сына Васеньку, который отдыхает сейчас в детском лагере в Чули. Николай Евстафьевич провозглашает тост за «дочкины успехи в работе», за то, чтобы в наступающем семилетии она окончательно победила пустыню, превратив ее в цветущий и плодоносный сад. Саша преданно ухаживает за женой, и я даже вижу, как он гладит ее руку. Трогательная сценка. Лера что-то шепчет ему, делая строгие глаза, но на самом-то деле она довольна, рада-радешенька, — ну конечно, женщины так ценят внимание.
   Интересно, кого он таскал ко мне в номер? Наверное, какую-нибудь замухрышку из редакции. А Лера красивая женщина. И у нее характер. Она тут всеми скрыто командует, даже старшей сестрой и стариком.
   Стоя с бокалом в руке, что-то долго говорит Аннаев. Он произносит торжественную и витиеватую, по-восточному лукавую речь. Я улавливаю, что он в чем-то не согласен с почтенным аксакалом, то есть с Николаем Евстафьевичем. Ай-ай, не надо испытывать судьбу, пустыня — плохое место для молодых женщин. В пустыне живут чабаны, которые месяцами видят женщин только во сне, это опасные ребята.
   — Не клевещите на чабанов, Михаил Иванович, — говорит Лера. — Они чудные, добрые люди. Давайте выпьем за чабанов!
   — Тогда уж лучше за мужа, — говорит Саша. — По вине жены, которая без конца в разъездах, муж сам превращается в чабана.
   — Я, Сашенька, за тебя не волнуюсь. Ты не пропадешь. — Лера, смеясь, треплет его за волосы. — Ты все-таки в Ашхабаде.
   — А Ашхабад, говорят, город любви, — добавляет Аннаев.
   — Категорически я не утверждаю, что пропаду. Выходы, конечно, есть. Но и чабаны ведь тоже не пропадают, у них тоже есть какие-то выходы…
   Аннаев в восторге от Сашиного остроумия; смеясь, он хлопает кончиками пальцев по Сашиной ладони — жест особенной признательности.
   Приносят плов. Все с воодушевлением принимаются за еду. Над столом порхают обрывки бумажных салфеток. Одна из Лериных теток, не обращаясь ко мне прямо, но явно в мой адрес, говорит, что в Москве такого плова не поешь. В тридцать восьмом году она однажды поела плова в Москве, и потом весь день ее мутило. Она вновь вспоминает, что в тридцать восьмом году было дождливое лето.
   Дождливое лето! Вдруг я вижу его, оно возникает с необыкновенной отчетливостью. Сначала долгая поездка на трамвае, очень долгая, на окраину города, на улицу Матросская Тишина. Там давали справки и принимали передачи. Там были маленькие черные домишки, булыжная мостовая, заборы и толпа людей, которая выстраивалась в бесконечную очередь — женщины, дети, старухи, все они стремились к окошечку. Сначала стояли на улице, потом влезали в помещение. До окошечка было невероятно далеко. Мне было двенадцать лет, я читал Вальтера Скотта, прислонясь плечом к засаленной черной стене, исцарапанной и исчерканной надписями. Сердце начинало колотиться, когда окошечко приближалось. Потом, получив справку, я выходил во двор и видел ту же толпу, на которую сеялся дождь. Да, да, было дождливое лето. Тогда было ужасно дождливое лето, я ни разу не купался в реке, и не было никакой дачи и никакого пионерлагеря, я жил у тети Оли на Остоженке и читал книги, как сумасшедший. Девятнадцать лет назад.
   Я слышу голос, похожий на голос тети Оли:
   — Что за семья — он там, она здесь? — Это говорит другая родственница Леры, не та, что вспоминала про Москву. — Подумайте, только приехала — и через две недели опять в пески! Ведь она, бедняжка, жизни не видит. Одна слава, что инженер, а годы-то идут…
   Эта родственница, кажется, продолжает тему Аннаева. Она все приняла всерьез и всерьез отговаривает Леру от возвращения в пески.
   Лера пытается отшутиться, но тетка непреклонна. Она требует ответа. Всем ясно, что разговор неуместен, начался с шутки и эта тема не для всеобщего обсуждения, но человек без чувства юмора обладает гигантской силой. Все вдруг начинают говорить всерьез. Николай Евстафьевич всерьез доказывает, что Лера занимается важной и большой работой: именно для такой работы она училась пять лет в Москве. Лера говорит пожилой тетке что-то нервное и резкое, и та обижается и через четверть часа встает из-за стола и со страдальческим лицом, держась за виски, как будто у нее мигрень, прощается со всеми и уходит. Но свое дело она сделала. Саша вдруг заявляет Николаю Евстафьевичу, что никакой «важной и большой работы» не существует. Канал? Да ведь умные люди давно понимают, что тут больше шуму, чем дела. Эффект будет незначительный.
   — Как глупо! — говорит Лера. — Когда ты злишься, ты всегда говоришь вздор.
   — Я не злюсь. Чего мне злиться? Просто я говорю, что все это предприятие сильно раздуто. Твоя работа сама по себе интересна, но она прикладная.
   — Нет, позволь-ка! — Николай Евстафьевич с волнением приподнимается. — Что именно раздуто?
   — Где раздуто? — удивляется Аннаев. — Зачем так говоришь, Саша?
   — Не спорьте с ним. Папа, не спорь. Он говорит нарочно.
   — Ничего подобного.
   — Тогда позволь: в своей же газете, где ты работаешь…
   — За газету я не отвечаю. У меня свое мнение. Сегодня, кстати, напечатана статья инженера Хорева, из которой ясно, что там идут бесконечные склоки. До сих пор не могут уточнить профиль. А все дело в том, что каждый на этом канале ищет что-то для себя.
   — И я тоже?
   — Ну нет. Ну что ты! — Ухмыляясь, он ласково привлекает ее к себе. — А может, и ты… В конечном счете? Разве нет?
   Лера слегка отодвигается от него, ее губы вздрагивают, как будто она хочет ответить, но она молчит.
   — Прости, Лерхен, прости меня. Ты не обиделась, правда? — Саша берет ее руку и целует. — Ты совсем другое дело, я знаю. Я говорю про тех, кого видел на трассе. Ведь я жил не как ты, на одном месте и с одними людьми, я видел много разных людей. Самых разных. Исписал три вот таких блокнота, — он показывает двумя пальцами, какой толщины блокноты. — Есть такой экскаваторщик Нагаев, он был в Пионерном отряде у Фефлова, сейчас у Карабаша. Известный человек, о нем писали газеты, я сам писал, даже на радио толкнул очерк — вот через Нияза…
   — Правильно, — говорит Атанияз своим замогильным голосом. — Был такой очерк. Очень посредственный.
   — Неважно. Не хуже других. Так вот я Нагаева спрашиваю: «Зачем, говорю, вы себя так дьявольски изнуряете?» Ведь работают, звери, без выходных, ночей не спят, жадность к этим самым кубам — лютая. «А что ж, говорит, пока рубль длинный, теряться не приходится». Понятно? У него, ребята сказали, тысяч примерно сто двадцать на книжке.
   — Деньги не ворованные. Зазорного ничего нет, — говорит Николай Евстафьевич.
   — Я говорю о стимуле.
   — Саша, я ведь работал, как тебе известно, в Сагамете, в районной газете, — говорит Атанияз. — На трассе был много раз. И я с тобой не согласен. Потому что примеры можно приводить разные. На колодце Куртыш стояла партия геофизиков, у них был такой шофер, Дмитрий Васильевич Плющ. Человек уже немолодой, из Грозного, правда, совершенно одинокий, вдовец. Он крепко зарабатывал и всю получку тратил знаете как? Покупал в Кизыл-Арвате ящик вина, выезжал в пески, останавливался где-нибудь на дороге и всех встречных шоферов поил бесплатно. И не только шоферов, а всех, кто попадется.
   — По-моему, какой-то идиот, — говорит Зинаида. — Спаивал людей.
   Аннаев смеется.
   — Ай нет, молодец! — Он тянется через стол и ударяет кончиками пальцев по ладони Атанияза. — Ай, хороший человек!
   — И для этого своего удовольствия — сидеть в песках, на дороге, и поить незнакомых людей вином — он дни и ночи крутил баранку. Вот вам и Плющ. Возьмите его за рупь двадцать.
   — Патология, — говорит Саша. — И потом — было, может, раз или два, а разговоров…
   — Я к тому говорю, что стимулы у людей разные. И обогащение далеко не главный. Я знаю людей, которым наплевать на деньги, которые их в грош не ставят, и я имею в виду даже не таких, как Плющ или как Сашка Фоменко. Про Сашку Фоменко слыхали? Ну как же, это оригинал, на всей трассе знаменитый. Он десять месяцев в забое безвылазно, а два — гуляет, в Сочи, в Крыму, живет в лучших гостиницах и выдает себя то за какого-нибудь капитана, то за разведчика или полярного летчика. Тут театр, понимаете? Игра, представление — это совсем другое. Но есть десятки парней — и среди них много местных, туркмен, — которые пришли на стройку потому, что понимают, что значит эта стройка для нашей республики.
   Дети зевают, прикрывая смуглыми ладошками рот. Старик Николай Евстафьевич сидит с закрытыми глазами. Он задремал, слушая монотонный голос Атанияза.
   — Ну и что? — говорит Саша и тоже зевает. — Правильно. Каждый ищет что-то для себя. Один — это, другой — то. Колхозники ищут одно, Нагаев — другое, Фоменко — третье. Один бежит от семьи, другой, наоборот, мечтает найти семью. Третий делает карьеру. И Хорев, который сегодня клепает на Ермасова, тоже преследует свои цели…
   Аннаев собирается уходить.
   — Не знаю, Саша, кто там что ищет, — говорит он, вставая. — Но мы, туркмены, ищем в канале только одно — воду. Вода, говорят, это жизнь. А? Разве не так?
   Он тихонько смеется, похлопывая Сашу по плечу. Лера целуется с Зинаидой. Семилетний Боря совсем спит, Аннаев бережно поднимает его и, держа на весу, как барашка, кивает и улыбается всем сладостной улыбкой, и они выходят.
   Я бы тоже хотел встать и выйти из-за стола, потому что невозможная духота, я обливаюсь потом, и тесно сидеть, и утомительно слушать разговоры насчет каких-то незнакомых людей. Но встать нельзя. Николай Евстафьевич, разбуженный уходом Аннаева, почувствовал прилив сил. Он вновь затевает спор с Сашей — по поводу статьи Хорева, с которой он не согласен. И свое решительное несогласие он высказывает, обращаясь почему-то только ко мне. Ему кажется, что я тут главный: я обычно молчу в больших компаниях, и вид у меня очень серьезный. И вот он, перегибаясь через стол и хватая меня за руку, чтобы я не отвлекался и слушал внимательно, разъясняет свою точку зрения на эту статью, из-за которой слетел мой очерк. Понять его трудно. Он делает какие-то ненужные движения языком, будто перекатывает во рту горячий комок теста, который ему обжигает небо. При этом он все время жует губами. Я разбираю несколько слов, которые он сердито выкрикивает:
   — Ермасов — это человек! Да! И вы мне ничего не докажете!
   — Вы, Николай Евстафьевич, все принимаете на веру, — говорит Саша, посмеиваясь. — Не умеете мыслить критически. Это странно, тем более в вашем возрасте. Помните, как вы восторгались Главным туркменским каналом?
   — Да ведь не я один!
   — Но надо же мыслить самостоятельно…
   — Перестань так разговаривать с отцом! — вдруг говорит Лера гневным, резким голосом и ударяет ладонью по столу. Лицо ее побелело. — Чтоб я не слышала этого тона!
   Все обескуражены. Наступает молчание.
   — Какого тона? — спрашивает Саша.
   — Вот этого. Дурацкого, покровительственного тона. Мой отец умный, честный человек. Он всю жизнь честно трудился…
   — Лера, Лера! Успокойся, что ты! — бормочет старик, привставая из-за стола. — Александр меня ничем не обидел, по-моему…
   — Нет, но он разговаривает отвратительным тоном. Папа, извини! Я отвыкла от вас от всех…
   Лера встает и делает попытку выйти из-за стола, но для этого нужно, чтобы Саша вместе со своим стулом отодвинулся от стены, освободив проход, а Саша сидит неподвижно, с окаменевшим лицом, и Лера вновь садится на место. Саша чертит концом вилки по скатерти. Лерина тетка с поспешностью начинает наливать всем чай. Взгляд Леры встречается с моим, и она вдруг улыбается как-то принужденно, невесело.
   — Петя, извини. Я действительно отвыкла от цивилизованной жизни.
   — Это заметно, — ворчит Саша.
   — Лерочка, ты переутомилась, — говорит тетка.
   — Разве он сказал мне хоть одно обидное слово? — спрашивает Николай Евстафьевич.
   — Нет, нет! Ничего. Успокойся. Он тебя не обидел.
   Молча пьем зеленый чай. Здесь все пьют зеленый чай, он отбивает жажду быстрее, чем черный. Атанияз, желая нарушить молчание и переменить разговор, обращается ко мне:
   — Вот здесь говорили о Ермасове. А ты слышал про ермасовский рейд?
   — Нет.
   — Тогда я расскажу. Чтоб ты понял, что он за человек.
   — А он уже понял, — говорит Лера, — со слов Саши. Он понял, что Ермасов, как и все, ищет на канале выгоду для себя.
   — Ну нет! — возражает Атанияз. — Ермасов другой человек. Вот я расскажу…
   — Не надо рассказывать, — говорит Саша. — Всем это известно. И то, что ты расскажешь, не будет настоящей правдой.
   — Нет, я расскажу. Это правда. С чего началось? Ермасов предложил идею, которая резко противоречила всему проекту строить канал с двух сторон. Идти с водой от Амударьи и одновременно рыть посуху, со стороны Мургаба. Для этого он предложил забросить технику в пески. Это был дерзновенный план. Никто не поверил, что это возможно. Никто! Ведь проектировщиков целый институт, они работали над проектом год, а может, и два. И вдруг приходит строитель и все переворачивает вверх тормашками. Взрывает главную идею. Предлагает новую. И обещает колоссальную экономию в средствах и во времени…
   — Ну, не совсем так, — говорит Саша.
   — Проектировщики ни за что не желают менять проект. Управление их поддерживает. Никакие, говорят, механизмы не смогут пройти по барханам в глубь песков. Это нереально, убийственно для машин и людей. И тогда он решается на подвиг, а может, на преступление. Все было неясно, как обернется. На свой страх и риск бросает механизмы в пески: около ста машин, целую армаду!..
   Это очень интересно и занимательно, но как-то не вовремя. Саша мрачно думает о чем-то своем, Лера глядит в окно. Один Николай Евстафьевич слушает Атанияза с радостным интересом.
   — Я был там от газеты, — говорит Атанияз. — Прошел с ним весь путь. Стояла вот такая же жара, середина лета. Тракторами тащили экскаваторы, баки с горючим, с водой, хозяйства, столовые, будки для жилья. И Ермасов на своем газике носился вдоль колонны, как бешеный черт, выскакивал из машины, орал, матерился, нагонял на всех страху и глотал валидол. Я удивляюсь, как он не рухнул. Десять лет жизни он потерял там наверняка. А проектировщики и вся эта компания сидели в кабинетах и ждали: чем дело кончится? Мы прошли двести сорок километров по барханным пескам. Длилось все путешествие около трех месяцев. Закрепились на колодце Кизылча-Баба, сделали базу, а сейчас там большой поселок.
   — Красиво рассказывает! Стопку водки ему, — говорит Саша и обращается ко мне: — Между прочим, тот же Ермасов с таким же рвением работал на Главном Туркменском. Который потом с треском завалился…
   — Нет, нет! Это неверно! — возбужденно говорит Атанияз, хватая меня за руку. — Я в курсе дела! Я был на Тахиа-Таше. Как только умер Сталин, Ермасов написал в ЦК письмо о том, что строительство ГТК нерационально и его надо закрыть. Понял? Потому что ГТК шел по необжитым, пустынным местам, которые пришлось бы заселять людьми, а это дорого и сложно. И в апреле стройка была закрыта. Там одних бросовых затрат — обводной канал, мосты, бетонный завод — на полмиллиарда рублей.