— Мой год, я думаю, еще не наступил.
   — А мой, мальчик? — Профессор смеется. — Мы все так думаем.

24

   Сначала высокий очкастый старик читал заключение комиссии. Ничего страшного. Разные мелкие неполадки и незначительные грешки: площадка мастерских засорена деталями, отсутствуют навесы, нет заводских табличек с номерами…
   Его напряженно слушали. Я сидел рядом с Искандеровым, который шепотом объяснял мне, кто тут кто. Меня, естественно, занимал Карабаш — тот, за кого следовало заступаться. Он оказался примерно моего возраста, а может быть, даже чуть моложе, худощав, смугл, невысокого роста. Держался спокойно. В его повадке, в движениях рук, в том, как он брал папиросу, потирал пальцами подбородок и крепкие желтые скулы, во взгляде его черных, редко мигающих глаз была какая-то восточная сосредоточенность и прочность. Хотя он был, кажется, не здешний, а с Севера.
   Его сосед, инженер Гохберг, вначале очень нервничал, но потом успокоился. Я тоже успокоился. Все разворачивалось довольно благополучно.
   Комиссия предлагала инженеру Гохбергу, как непосредственному руководителю ремонтных мастерских, упорядочить производство ремонта, прибрать территорию, соорудить навесы и так далее. Карабашу предлагалось организовать бесперебойную доставку продуктов и построить на территории мастерских столовую. Вот и все. Ничего похожего на громы и молнии, которые метала газета.
   Ермасов ерзал на стуле и пытался сдержать улыбку.
   Как только старик в очках с железной оправой закончил чтение и сел, немедленно попросил слово Хорев. Он сразу начал кричать, взмахивая руками, протягивая их то к одному, то к другому из сидящих за столом, обращаясь за поддержкой ко всем по очереди, и один раз он обратился ко мне: я увидел выпуклые и как бы остановившиеся, напряженно-остекленевшие глаза.
   Хорев кричал, что заключение комиссии — документ беззубый и непартийный. Замазываются недостатки. Желают спустить дело на тормозах. Но это не выйдет! Пришло время говорить откровенно, начистоту!
   — А вы говорите, говорите, — сказал Ермасов. — Вы не лозунги выкрикивайте, а говорите по делу.
   — А я скажу, Степан Иванович. Я вас не боюсь…
   — Вот и говорите.
   — Я и собираюсь. Во-первых, почему не указаны причины? Как возникло это безобразие?
   — Что вы называете безобразием? — оглушительно рявкнул Ермасов.
   — Товарищ Ермасов! Давайте по порядку… — Председательствующий, первый секретарь обкома Эрсарыев, постучал по столу карандашом.
   — Нет, во-первых, объяснения причин, — продолжал Хорев, — откуда взялось такое количество поврежденной техники. Во-вторых, кто виноват в этом безобразии. Я называю это безобразием, не знаю, как другие. Устроили кладбище! Хоронят раньше времени драгоценнейшие государственные механизмы.
   — Верно, безобразие, — сказал Ермасов. — Дальше, дальше! Рожайте мысль!
   — Мысль простая: кто виноват и что делать? Два, как говорится, вечных вопроса…
   Опять встал председатель комиссии, высокий старик в очках, и принялся объяснять. Хорев с ним спорил. Председатель комиссии объяснял деликатно, немного пришибленным тоном.
   — Мы, собственно, не ставили задачей делать исторический анализ. Нам казалось, объективная картина…
   — От вас ждали другого! — гремел Хорев. — От вас ждали принципиальной, партийной оценки явления, а вы ушли в кусты. Кого вы побоялись? Товарища Ермасова? Не хотели гладить против шерсти? А придется! Придется высказаться, товарищ Уманский…
   — Да ты сам выскажись, — сказал Ермасов. — В чем причина, по-твоему?
   Хорев помолчал, жуя губами, лицо его побледнело.
   — Степан Иванович, я бы попросил не говорить мне «ты», — это не украшает вас…
   — Ладно, не буду, извиняйте. В чем причину вы видите?
   — В том, что с самого начала строительства вы пошли по неправильному, порочному пути — нарушения проекта. Отсюда все качества. Отсюда армия ненужных, раскулаченных скреперов, отсюда эксплуатация механизмов на износ, отсюда это знаменитое кладбище. Вот о чем надо говорить прямо!
   Затем вспыхнул спор между Хоревым и Гохбергом. Я не все понимал в этом споре — слишком много было техники, специальных слов, упоминаний вскользь о чем-то мне неизвестном, — но по мере того, как в водоворот втягивались новые люди, я все отчетливее видел, как размежевывались силы. С одной стороны были Ермасов и руководители Пионерной конторы, с другой — Хорев и приехавшие из Ашхабада работники управления, три человека, один из которых был мой знакомый Нияздурдыев.
   Эрсарыев пока что молчал и внимательно слушал, изредка что-то записывая. Члены бюро обкома — среди них было несколько почтенных пожилых, с орденами на пиджаках, вероятно, председатели колхозов, — тоже держались молчаливо и непроницаемо, и непонятно было, на чьей они стороне. Скорей всего они, так же как и я, были не очень-то в курсе дела. Ермасов тоже был, кажется, членом обкома. Мне нравился Ермасов. В его лобастом, с мешковатыми щеками, курносом, старом лице была какая-то непередаваемая, наивная открытость: все чувства, едва родившись, мгновенно отпечатывались на нем. Такая открытость бывает у детей и людей, одержимых страстью. Когда Ермасов кричал на Хорева, тыча в его сторону кулаком: «А это принципиальность, по-твоему: соглашаться со всем, а потом — нож в спину?» — я видел, что гнев распирает его настолько, что, не будь тут стола, он бы схватился с начальником «Восточного плеча» врукопашную. И когда он притрагивался к сердцу ладонью и тут же испуганно отдергивал ее, боясь, что этот жест заметят, и на его лице мелькало выражение досады и боли, я видел, что все это неподдельное и что у него действительно болит сердце, и он стыдится своей старости и своей слабости. Когда, устав от крика, вытирая ладонью слезящиеся глаза, он сказал тихо, ослабшим голосом: «Да черт вас возьми, я ведь одного хочу: скорее вернуть народу его деньги, его миллионы. Понимаете? Скорей пустить воду», — меня эти слова как будто пронзили. Потому что я понял, что это на самом деле то, чего он больше всего хочет в жизни.
   У меня тоже слезились глаза от табачного дыма. Все двадцать человек курили беспрестанно. За окном был темный, ненастный день, с утра сочился дождь. В синем стекле отражались горящие лампы под матовыми абажурами.
   Иногда меня поражало ощущение странности всего происходящего. Споры были почти непонятны, хотя я слушал их с интересом. Но мне делалось неуютно от одной мысли о том, что я тоже должен вдруг встать и начать что-то говорить. Кому? Им, опытным инженерам, вождям стройки, спорящим о своем сложном, гигантском деле. Хуже всего было то, что присутствующие, очевидно, знали, что я корреспондент газеты, и не какой-нибудь случайной газеты, а той самой, что напечатала статью, с которой все началось. И они посматривали на меня с интересом и, конечно, ждали моего выступления.
   Эрсарыев перед началом заседания поздоровался со мной и крепко пожал руку. Видимо, тоже рассчитывал на мое выступление, но в каком духе? Как я понимал, спор шел о вещах более крупных, чем положение дел в ремонтных мастерских. Ермасова и Карабаша обвиняли в том, что они, не считаясь с проектом, не считаясь с завезенной техникой, строили канал по-своему. Хорев и представители управления требовали жестокого наказания руководителей Пионерной конторы. Но спор шел, наверное, еще и о чем-то другом, гораздо более значительном. И вот я старался вникнуть в это «гораздо более значительное», уловить его, расслышать в потоках слов, потому что это было самое главное и понятное и то, что меня волновало, но было ли это здесь? Был ли тот водораздел, который разделяет людей по самому великому счету? Может, мне все это чудилось? Меня переполняла эта тема, я слышал ее повсюду, даже там, где не было ничего, кроме простенького мотивчика…
   — Нет, нам не все равно, какой ценой выполняется план, — говорил Нияздурдыев. — И не всякое новаторство нас устраивает. Если это новаторство за счет угробления техники…
   Карабаш и Гохберг читали что-то длинное, изложенное на многих страницах невероятно тяжелым инженерным языком: нечто вроде родословной каждого скрепера, экскаватора и трактора, которые находились в мастерских. Они доказывали, что скреперы вовсе не годятся для песков, а тракторы и экскаваторы сделали свое дело и списаны законно. Хорев кричал грозно: «Значит, вы отметаете выступление партийной печати?!» Нацепив очки, он декламировал цитаты из Сашки:
   — «До каких пор бесхозяйственность и безответственность будут царить…»
   — Хотите уйти от ответственности, дорогие друзья? — спрашивал Нияздурдыев.
   — Да за одно такое отношение к критике надо влепить им по строгачу! — воскликнул другой представитель управления. — И напрашивается вывод: а могут ли подобные руководители оставаться во главе?..
   Карабашу и Гохбергу было худо. Я чувствовал, что настает мое время, но с чего начать? Реплика Хорева неожиданно подтолкнула меня:
   — Товарищи, здесь присутствует корреспондент газеты, которого, конечно, интересует, какие выводы сделали мы, строители, из той справедливой критики…
   Я вдруг встал с ненужной поспешностью и, прервав Хорева, заговорил:
   — Корреспондент — это я! — Все обернулись ко мне. Я увидел внимательные, настороженные лица, а Ермасов смотрел откровенно злобно. — Видите ли, я не являюсь автором этой самой кладбищенской статьи, то есть не кладбищенской, естественно, а насчет, так сказать, кладбища механизмов имени товарища Гохберга — такое острое название… Но должен сказать следующее. Эту статью написал наш работник Зурабов. Он был на стройке, собрал большой материал и написал довольно интересно и вообще, так сказать, остро. Но! Тут есть одно «но»! — Я всегда ненавидел дурацкое выражение «есть одно „но“ и издевался над ораторами, которые его применяют, и вдруг применил его сам, черт меня знает почему. — Это „но“ заключается в том, что нельзя о большом явлении, большом деле, вот таком, например, как ваша стройка, писать односторонне, отмечая только недостатки. Такой односторонностью страдала статья Зурабова, и наш коллектив признал ее малоудачной и не вполне, ну, что ли, добросовестной… Передаю мнение и нашего редактора, товарища Диомидова, который был в отъезде, когда статья печаталась, а заместитель редактора понес полную и, так сказать, довольно тяжелую ответственность… Вот это я считаю долгом вам сообщить.
   Я сел. Кажется, я всех удивил. На меня глядели озадаченно. Вдруг меня что-то подняло вновь, какой-то порыв, второе дыхание, я встал и заговорил:
   — Товарищи, я не строитель, не ирригатор, но что я хотел еще сказать: давайте поглядим на конфликт, который мы разбираем сегодня, более широко и, так сказать, исторически. Ведь этот конфликт — тоже одно из следствий недавних больших событий в стране. Люди распрямились, люди стараются работать лучше, изобретательнее, идут на риск ради дела, а не ради своего благополучия. Нет ничего опасней догмы — религиозной, философской или даже догмы в виде проекта оросительного канала…
   В таком духе я говорил минут десять. По-моему, я говорил очень спокойно. Меня слушали молча и внимательно, и после того, как я кончил, несколько секунд длилось молчание, и затем встал один из председателей колхозов и начал рассказывать, как много сделал Ермасов для местных колхозников: увеличил оросительную сеть, построил новые колодцы. Оказывается, Ермасов сконструировал какой-то особый колодец с оригинальным насосом, очень выгодный для песков. Каракумские скотоводы благодарят Ермасова.
   Хорев крикнул:
   — Но это не имеет отношения к вопросу!..
   Я вынул платок и вытер вспотевшие щеки.
   Дальнейшую часть заседания я слушал плохо, потому что все еще переживал свою речь. Мне казалось, что я говорил слишком длинно и общо и не произвел нужного впечатления. Потом выступили еще один председатель колхоза, директор ремонтного завода, потом один экскаваторщик с трассы, все они защищали Карабаша. И, наконец, взял слово Эрсарыев. Тут я немного пришел в себя и стал вникать в то, что говорилось.
   — Как бы вы, товарищи, ни защищали Карабаша и Гохберга, как бы ни расписывали их достоинства и добродетели, я должен сказать, что считаю их виновными. Скреперы в сыпучих грунтах работать не могут, и поэтому, как вы помните, предполагалось сначала смачивать грунт, а потом уж вырабатывать его скреперами. Так?
   — Совершенно правильно, — сказал замначальника управления.
   — Вы помните, товарищи, как мы мучались с трубами для смачивания грунта? Водопровод шел впереди фронта работ на десять — двенадцать километров. Чтобы таким, как говорится, макаром построить канал — сколько лет потребовалось бы, товарищ Ермасов?
   — Лет восемь — десять, — сказал Ермасов.
   — Меред Акбарович, это давно пройденный этап! — крикнул, приподнимаясь с места, Хорев. — Зачем вспоминать?
   — Вспоминаю к тому, чтобы объяснить: нет, не в том вина Карабаша и Гохберга, что они поставили на прикол скреперы. И не в том, что использовали скреперы как могли и сняли их с тракторов. Надо было выручать стройку. Вина их вот в чем: нашли новое, прогрессивное — да? Родился в муках, в спорах какой-то новый удачный метод — так? Очень хорошо. Ко что вы, как коммунисты, сделали для того, чтобы распространить опыт бульдозерной работы? Как пропагандировали его? Что сделали, чтобы бульдозеры работали не только в Пионерном отряде? Ничего не сделали. Не выступили ни в нашей областной, ни в ашхабадской газетах. С некоторыми товарищами из управления и Института водного хозяйства у вас, как известно, отношения натянутые. Но начальник управления товарищ Атамурадов сам мне жаловался: «Хочу, говорит, помочь Ермасову, знаю о его затруднениях, но он нас вовсе игнорирует. Норовит через нашу голову действовать. Поневоле, говорит, руки опускаются».
   — А пускай он себе дельных работников подбирает, — проворчал Ермасов.
   — Степан Иванович, но ведь и к нам в обком ты почти ни разу не обращался за помощью. На далекое путешествие, в Америку например, у Степана Ивановича времени хватило, а вот пройти два квартала пешком, из треста в обком партии, ему часто недосуг. Я понимаю, он большой человек, разговаривает прямо с Ашхабадом и с Москвой, но все-таки и свою родную область надо уважать немножко больше. Надо ставить в известность о положении дел. Здесь присутствует корреспондент газеты: я настоятельно рекомендую вам заказать Карабашу и Гохбергу большую статью, обобщающую опыт…
   Вот так неожиданно все это кончилось.
   Гохберг и Карабаш могли спокойно возвращаться в контору, им ничто не грозило, кроме необходимости писать большую статью. Я выскочил в коридор, нашел Искандерова.
   — Ну, как я? Не очень замысловато?
   — Ничего! — сказал он. — Здорово! Как Мочалов в роли Чацкого, с такой же страстью…
   Искандеров шутил, подмигивал, милый парень, а мне хотелось бы знать всерьез. Я вернулся из коридора в комнату. Ермасов и Эрсарыев о чем-то спорили, стоя возле стола. А Карабаш и Гохберг смотрели на них издали, сидя за опустелым столом, на котором еще чадили окурки и валялись обломанные карандаши и исчерканные, изрисованные вкривь и вкось листы бумаги. Когда Эрсарыев ушел, Ермасов сел на его место. Я подошел к нему. Его лицо было мокро, воротник рубашки расстегнут, и петля галстука сползла вниз.
   Я спросил, смогу ли я уехать завтра на трассу. Мне нужно уехать как можно скорее.
   Он поглядел как-то косо, устало и усмехнулся.
   — Машину подай, а потом напишете невесть что…
   — Невесть что не будет, — сказал я.
   — Тогда ладно. Договорились. — Он протянул мне руку и ухмыльнулся. — А здорово вы врезали насчет догматизма! Молодец! В половине девятого подходите к гаражу.
   Карабаш и Гохберг смотрели на меня, странно улыбаясь. Я пожал им руки и пошел к выходу. Ермасов вдруг окликнул меня:
   — Послушайте… как вас? Пойдемте ко мне пить чай? Хотите?
   — Пойдемте, — сказал я.
   — А вы как?
   — Мы не можем, Степан Иванович, — сказал Карабаш. — Некогда, надо ехать.
   — И, откровенно говоря, — сказал Гохберг, радостно улыбаясь, — настолько трещит и разламывается голова, что просто не до чая. До чего-нибудь другого — да! Но до чая — нет!
 
 
   В машине, где было холодно и дождь лупил по крыше, по брезентовым боковинам, и брызги залетали внутрь, и то и дело подбрасывало, потому что сквозь ветровое стекло, залепленное дождем, шофер скверно видел дорогу, Карабаш и Гохберг возбужденно кричали, вспоминая заседание. Перед выездом они хлебнули коньяку, чтобы восстановить силы перед дорогой. Ехать предстояло много часов, может быть, всю ночь.
   Карабаш и Гохберг кричали наперебой, как будто торопясь ответить на вопрос шофера: «Ну что там было?» Но рассказывали они главным образом друг другу.
   Они хохотали, как подростки, вспоминая всех по очереди. Их потряс корреспондент. Они говорили о нем с восторгом.
   — И вдруг встает… Вы слышите? — Гохберг шлепал шофера по плечу. — Встает парень, такой невзрачный, в немецком гороховом пиджачишке, в ковбойке…
   — Почему невзрачный? — сказал Карабаш. — С меня ростом.
   — Да, но какой-то несолидный. В ковбойке. У нас машинисты лучше одеваются.
   — Да разве в этом дело?
   — Я понимаю! И говорит: мы, говорит, члены редколлегии, считаем эту статью неудачной…
   — Нет, он сказал: недобросовестной.
   — Да, да, недобросовестной! Выразился мягко, потому что нельзя же, честь мундира…
   — Но у Хорева сразу челюсть отвисла!
   — Ха-ха!
   — Как его фамилия? — спросил шофер.
   — Корешков, — сказал Гохберг.
   — Нет, Коршунов, — сказал Карабаш. — Или, может быть, Кошелев.
   — В общем, я его знаю, — сказал шофер.
   — Ну и после него — пошло!
   — Естественное дело! А как вы думали? — кричал Гохберг. — Ведь он выбил у них почву из-под ног! Одним ударом — бац, — и они дрыгают ножками. Денис, вы поняли?
   Денис молча кивнул, глядя на дорогу, которая была чуть видна: радиатор толкал перед собой клубящееся, озаренное фарами облако дождя. Да, он понял: они спаслись. И не только спаслись, но выиграли дело и сейчас на седьмом небе от радости. Они выиграли дело. Вся штука в том, чтобы иметь дело, которое стоит выигрывать. Однажды в такую же гнусную ночь, в марте, он возвращался в Альтону после большого выигрыша — что-то около девятисот марок, — и у него было чудесное настроение, всю дорогу он слушал музыку, но был туман и видимость хуже сегодняшней, и на переезде случился карамболяж — четырнадцать машин наскочили одна на другую, как бильярдные шары. И он потерял машину, и девятьсот марок, и все, что у него было. На другой день он был нищ, как крыса. Вот где была пустыня! Самая настоящая пустыня, набитая людьми. А еще через день он открыл газ в своем номере в пансионате «Каиро». Потому что жить было не на что и, главное, незачем. Его вытащили, но суть не в том. Суть в том, что надо жить для дела, не для делишек. Дело больше человека, больше его жизни. Дело — это для всех. Но там этого не знают. Там живут для делишек, иначе не могут. Делишки в двадцать марок или в два миллиона — какая разница?
   А эти ребята не выиграли ни гроша, они выиграли общее дело, огромное дело. И радуются, как черти. Это здорово радостно, когда выигрываешь такое дело. Да он, собственно говоря, тоже радуется. А что же? Ему тоже интересно, чем кончится вся эта история с каналом. Ей-богу, это его дело ничуть не меньше, чем их. И он радуется тоже.
   — Денис, вы поняли? — кричит Гохберг.
   — Понял, понял, — сказал Денис. — Чего тут понимать?
 
 
   Утром в половине девятого я подошел к гаражу треста. Машины на улице не было, и я зашел во двор. Диспетчер, рябой, с бабьим лицом азербайджанец, играл в нарды с рабочим, сидя под навесом. Дождь недавно кончился. Во дворе стояли лужи, черные от мазута. Диспетчер сказал, что где-то в районе озер прорвало дамбы и все свободные машины ушли на трассу. Машина «ГАЗ—57», на которой я должен был ехать вместе с работниками орса, ушла час назад.
 
 
   Карабаш и Гохберг, отправив вперед Дениса, остались ночевать в Третьем. Когда на рассвете они примчались к озерам, брешь в юго-восточной части дамбы была уже значительной и вода залила большое пространство. Газик несчастного Дениса Кузнецова стоял в воде до крыльев. Его оттаскивали трактором. За рулем в кабине газика сидел незнакомый парень, а еще один, в ватнике, в казашьем треухе, стоял по колено в воде, возился с тросом, и они оба и тракторист отчаянно матерились. Что-то у них не ладилось. Срывался трос. На бархане, где было сухо, стоял Смирнов — без шапки, в расстегнутом плаще — и, размахивая руками, кричал: «Скажи, чтобы влево! Черт глухой! Выворачивай!» Лицо у него было шалое, глаза лихорадочные, проваленные.
   Карабаш выскочил из машины.
   — Где Кузнецов?
   Шофер лежал на брезентовой полости на верху бархана. Вся его одежда и сапоги были насквозь мокрые, облеплены песком, и на брезенте было много воды, которая натекла с одежды. Лицо его уже посинело. Оттого, что кепка закрывала лоб и глаза, и еще оттого, что лицо было совершенно бескровным, оно показалось Карабашу неузнаваемым. Он смотрел на шофера с каким-то диким недоумением: несколько часов назад этот человек сидел с ним рядом!
   Смирнов, подбежав, рассказывал: Гусейн с автолавкой выехал рано в Третий отряд и по дороге наткнулся на карабашевский газик, он вот тут же и стоял, а дамбу уже пробило. Гусейн — обратно в поселок, поднял тревогу. А то, что «козел» был пустой, без шофера, ему сразу и невдомек. Когда приехали, хватились: где Кузнецов? Глядят, а он в воде плавает, его волной вон куда снесло. Непонятно только, как его из кабины выбросило? Живой человек, почему не спасся?
   Подошел парень в треухе:
   — Может, пьяный был?
   Карабаш смотрел на белые, обметанные смертью губы шофера, застывшие в том выражении, какое бывает у человека, когда он лишь открывает рот для крика. Левая рука Дениса была согнута и лежала ладонью вверх. Он кричал беззвучное, чего никто услышать не мог.
   Смирнов бормотал трясущимися губами:
   — Ниязов в Керках, вас нет… Пришлось взять команду… Делали искусственное дыхание, ложили на живот, воды совсем мало вышло, один песок. Тут темное дело… Я в Сагамет послал за милицией. — И вдруг, треснувшим голосом: — А теперь вы видите, Алексей Михайлович, что ваши окольцовочные дамбы…
   Гохберг закричал:
   — Дураки, о чем вы говорите? Этот человек спасал стройку, вы поняли? Вы поняли, что тут было? Он увидел, как рвет дамбу, бросил машину, подбежал, пытался заткнуть брешь, — ведь это кажется пустяком, начинается снизу, пузырится почва, а внутри уже все прорыто, все рухнуло, — и тут его накрыло с пяти метров. Вот что тут было!
   «Половина ночи разделила нас, — думал Карабаш. — И вот я не могу его узнать, потому что он стал другим. Этот человек с синими руками, который лежит тут на: брезенте, совсем не тот, с кем я ехал несколько часов назад. Этот человек спасал стройку, а тот был не способен на такие дела. Этот человек — герой, а тот был темный неудачник».
   Карабаш нагнулся, накрыл мертвого краем брезента.
   — Понесли на машину…
   Ветер пробил облака на востоке, и в проеме, в свинцовой синеве всплыло солнце: его зимний холодный свет зажегся на гребнях барханов, покрытых панцирем застывшего песка, заблестел на воде, разлившейся широким озером за дамбой. Вода уже залила дорогу. Она уходила в пески.
   Только сейчас, глядя на это огромное, зловеще тихое, живое тело воды, — да, оно жило, двигалось, незаметно для глаз, но страшно, стремительно, с каждой секундой все больше набираясь мощи и все дальше вырываясь из-под власти людей, — только сейчас Карабаш ощутил вдруг всем существом, сжавшимся сердцем, спазмой, стеснившей горло, величину катастрофы. Рухнули усилия многих лет, тысяч людей. Вернуть воду немыслимо, она уже далеко за барханами, несется на юг.
   Два трактора никчемно ворочались в воде, третий продолжал тащить газик. Разве это сейчас важно? Через два часа здесь будут Ермасов, Хорев, Нияздурдыев и все остальные.
   Карабаш все еще держал край брезента, на котором лежало тело Кузнецова, и чуть было не выпустил брезент из рук. Смирнов подскочил, подхватил сзади.
   — Что с вами?
 
 
   Дениса положили в кузов грузовика, на котором Карабаш и Гохберг приехали из Третьего. Потом тут же, на бархане, устроили совещание: Гохберг, Карабаш, Смирнов и Байнуров. Вокруг стояли трактористы, угрюмо слушали.
   Причины прорыва были пока неясны. Скорей всего строители не учли разгона волны на озере. Зимою тут сильные ветры, окольцовочную дамбу прорвало волной. Недостаточно пологие откосы. Кто виноват? Откосы закладывались согласно проекту. Почему согласно проекту? А как же: один к четырем. А ваши окольцовочные дамбы тоже согласно проекту? Дамбы нет, а откосы согласно проекту, один к четырем, а надо было закладывать один к десяти. Не время спорить! К черту «кто виноват»! Что делать? Что делать? Кто виноват — разберемся после. Что делать?
   — Нагнать бульдозеры и бросить к месту прорыва, — предложил Байнуров.
   — Ничего не даст. Вода снесет песок, сейчас уже поздно, — сказал Гохберг. — Надо перекрывать канал.
   — Да, придется перекрывать, — сказал Карабаш. — Другого выхода нет. Вот здесь, примерно на двести восемнадцатом, есть удобное место. — Карабаш ткнул пальцем в карту. — Для того чтобы ослабить напор, можно найти лощину и сделать отвод…
   — Тут есть отличная лощина на двести шестом! — сказал Гохберг.