— А может, пойти к твоим пообедать?
   — К моим? — Лера посмотрела на Карабаша с некоторым удивлением. — Можно, конечно. Они обрадуются. Только я не знаю, правда…
   — Да нет, не стоит, — сказал Карабаш. — Пошли в столовую.
 
 
   На другой день вышло солнце и стало теплее. Барханы быстро утратили бурый от впитавшейся воды цвет, посветлели и высохли, хотя в ложбинках еще было влажно и парило.
   Как гнетет в песках яростное, не знающее меры, каждодневное солнце, но нет его день — и скучно, пустыня становится настоящей пустыней, темной, бессмысленной, неизвестно зачем и для чего, и, не успев отдохнуть от солнца, люди радуются его появлению! И радостно дают себя жечь, терзать и калить.
   Так думал Карабаш, сидя за рулем газика. Он ехал на Третий. Всего лишь день прожил он для себя, забыв о делах, оторвавшись от забот и волнений, изнурявших его ночи и дни, и вот уже снова тянуло его ко всей этой кутерьме. Он с удовольствием ехал на Третий, с удовольствием крутил руль и даже как будто ощущал то удовольствие, которое испытывали колеса от упругой после дождя дороги.
   Султан Мамедов не появлялся вторые сутки. Кто-то сказал, что он в Сагамете, у своего дружка Гусейна Алиева, азербайджанца, пьет там с горя.
   — Вашего Сережку придется уволить, — вдруг сказал, как будто прочитав мысли Карабаша, сидевший сзади Смирнов.
   — Не обязательно.
   — По-моему, просто необходимо. Гнать поганой метлой. В третий раз затевает драку, хулиганит, тип законченного бакинского бандита. Достаточно посмотреть на его физиономию!
   — Не обязательно, — сказал Карабаш.
   — Что не обязательно?
   — Все это не обязательно. Вы говорите неточные вещи. Он, если хотите знать, отчаянный неудачник.
   — Бросьте! Вы про Фаину, что ли? Грязная история, ничего больше…
   Смирнов сердито захрюкал. У него был такой особый носовой звук, когда он сердился: он продувал нос, как будто забитый насморком. Карабашу вспомнилось давнее, мельком слышанное: Смирнов будто тоже искал благосклонности по этому адресу, но был отвергнут. Не надо судить людей чересчур сурово. А то скучно жить. Вчера, например, он бешено разозлился на Гохберга и его Софью Михайловну, так возгордившуюся своей высокой миссией насаждать нравственность в песках, но потом подумал-подумал и успокоился. Его любовь к Лере и Леры к нему не стала меньше оттого, что у Софьи Михайловны свои взгляды на «такие вещи».
   — А как был шашлык из Гохбергов? — спросил он.
   — Шашлык? Ах, шашлык из Гохбергов? Ха-ха! Очень даже неплохо. Жалели, что вас нет. А что с вами стряслось?
   «Прекрасно, знаешь, что стряслось».
   — Ничего не стряслось, были другие дела в это время.
   — А! Ну да… А какие, собственно, дела в праздник?
   — Дела личные.
   — А! Ну да. Было очень даже ничего, вкусно, вина много. Вообще они нежадные, гостеприимные. Софочка, конечно, надо сказать, грязнуха: вся посуда была сальная…
   Карабаш ухмыльнулся.
   — Чему вы смеетесь?
   — Да так…
   — Нет, серьезно?
   — Да ничего особенного. — Не сдержавшись, Карабаш рассмеялся громко. — Гость теперь пошел наблюдательный, верно?
   Смирнов не ответил, и долгое время ехали молча. Газик взобрался на последний большой увал перед Третьим, и над дальним гребнем, в холодном, кубовой синевы небе уже замаячили две стрелы экскаваторов — рокот моторов был не слышен за шумом автомобильного мотора, — когда Смирнов сказал пресным голосом:
   — Если уж приглашаете гостей, то, по-моему, надо как-то постараться, чтоб… — Он умолк, хрюкнул два раза. — По-моему, так.
   — Конечно, — сказал Карабаш.
   Несмотря на второй день праздника, почти все механизаторы Третьего участка были в забое. Не хватало четверых, и в их числе Мартына Егерса, гулявших в Марах.
   Карабаш и Смирнов совещались с Байнуровым о передвижке авангарда из трех бульдозеров и одного экскаватора вперед на восемь километров. Втроем поехали на газике смотреть удобное место.
   Под вечер вернулись. Карабаш надеялся попасть в поселок пораньше — собирались с Лерой ужинать вместе, — но начались разговоры, разбирательство жалоб, споры с упрямым Байнуровым, дела цеплялись одно за другое, и все затянулось до темноты. Бяшим Мурадов просился в отпуск в аул. Жена Нагаева, бойкая молодуха Маринка, — подурнела заметно, лицо обтянутое, сухогубое, только в глазах прежний ярко-синий нахальный блеск, — жаловалась на мужа: никак его в Мары не пропрешь, расписаться чтоб в загсе. Все, говорит, успеется. Не горит, мол. Жалко, мол, рабочие дни терять. Пришлось вызывать Семеныча — а он только в восьмом часу зашабашил — и прочищать ему мозги насчет того, как к жене относиться. Которая тем более в том положении, когда нужна чуткость. Нагаев обещал это дело исправить. «Да хоть завтра! Делов вагон…»
   Потом расследовали одну запутанную историю с прорабом Курунбаевым, заменившим в этой должности Байнурова, когда тот стал начальником Третьего. Этот Курунбаев, седоватый, коротконогий, маленький человечек, пришедший на стройку недавно, однажды «одолжил» супругам Котович десять тысяч кубов, то есть записал в наряде, что они десять тысяч передвинули, хотя этого не было. Котовичам зачем-то срочно нужны были деньги, и они его уговорили. Они обещали отдать в следующем месяце. Но не отдали. В то время они работали в районе резервной дамбы большого озера, а в следующем месяце их неожиданно перебросили на запад, и они не смогли выполнить обещание. Для того чтобы отдать долг, надо было вернуться назад. Дело это тянулось два с половиной месяца. Маленький казах пожелтел от переживаний, никто не мог понять, что с ним происходит: он высыхал на глазах. Наконец он признался Байнурову.
   Как надо было решать это дело? Котович, естественно, сказал, что прораб изо всего этого не выгадал ни копейки. Возможно, так оно и было. Возможно, Курунбаев сгорел на своей мягкотелости и слабом знании людей. Котович не собирался его обжуливать, он искренне желал отдать ему долг, но каждый месяц легкомыслие и привычка слушаться жену оказывались сильнее. И он откладывал расплату еще на месяц. «Вот как толкнем вдвоем шестьдесят кубов — вернусь назад и доделаю». Но «толкнуть» шестьдесят никак не удавалось. Так и тянулась волынка, пока Курунбаев не признался: от ежедневного страха перед ревизией.
   Карабаш вполне имел право уволить Курунбаева, налицо была приписка. Увольнения требовали и Байнуров со Смирновым, но Карабаш не послушался. Он привык думать о людях в первую очередь хорошо, а потом уж, когда не оставалось другого выхода, — плохо. Ему было противно сознавать, что пожилой человек, отец троих детей, участник войны, мог взять деньги за поддельный наряд, и, так как не было никаких доказательств, он отбрасывал эту мысль, как отвратительную и негодную.
   Было решено Курунбаеву и супругам Котович объявить приказом строгий выговор, прораба перевести на работу во Второй участок, а Котовичей в виде наказания лишить ноябрьской премии и обязать передвинуть десять тысяч кубов на резервной дамбе, где вообще-то работы временно не производились.
   Рабочие остались довольны таким решением. Старый бульдозерист Марютин сказал Карабашу, что Курунбай мужик невредный, дуром попал, а «запутать всякого человека можно, хоть меня, хоть вас».
   В Инче приползли поздно ночью.
   Карабаш с трудом дорулил до поселка, борясь со сном всю дорогу. Смирнов благополучно храпел рядом. Он не умел водить. Иногда он наваливался всем телом на правый бок Карабаша, и Карабаш довольно сильно отталкивал его локтем, но Смирнов не просыпался.
 
 
   Было холодно, разжигать печку не хотелось. Карабаш заснул, как следует не раздевшись. Чуть свет его разбудил Гохберг: вчера, пока Карабаш ездил на Третий, в поселке случилось «чепе». Гусейн Алиев, приехав из Сагам ста, сказал, что Султан Мамедов явился к нему позавчера и в тот же вечер ушел обратно на Инче, причем машины в сторону Инче не было, и он ушел пешком поздно ночью. Как Гусейн ни удерживал его, все было бесполезно. Султан был, конечно, сильно пьян и упал духом. Гусейн тоже был немножко пьян. Если бы он не был пьян, он бы никогда не отпустил бедного Султана одного, да тут еще жена, глупая женщина, тащила его в сагаметский клуб смотреть кино…
   Гохберг вчера же днем радировал в Мары и в Сагамет и организовал поиски. Прилетел самолет из Керков, пошарил до темноты и, не найдя никого, вернулся, потом еще раз вылетел ночью в надежде увидеть костер — на стройке уже бывали случаи поисков заблудившихся в пустыне, и всегда их находили по кострам — и снова вернулся ни с чем.
   Поселок взбудоражился. Гусейн кричал, что он не вернется домой, в Хачмас, если с его земляком случится нехорошее: он должен отомстить. И он знает кому! Люди из Хачмаса не могут терпеть позора. Гусейн кричал по-азербайджански, туркмены успокаивали его по-своему.
   Ошеломленная Фаина весь день сидела в конторе, не зная, как ей себя вести: то ли отчаянно волноваться, то ли сохранять спокойствие. В общем-то, она была скорее сбита с толку, чем взволнована. Но когда ее подруга Нюра и другие женщины начали проявлять сочувствие, жалеть ее и успокаивать, Фаина вдруг раскисла и разревелась и стала, рыдая, говорить, что никто не любил ее так, как Сережка, и никто уж так не полюбит. Из Третьего примчался Иван Бринько и с ним трое парней, чтобы принять участие в поисках. Под глазом Ивана еще синел огромный кровоподтек, оставшийся после гюреша.
   Ивану очень хотелось самому найти Султана Мамедова, спасти ему жизнь. Он не чувствовал к нему никакой вражды. И он действительно первым встретил Султана, когда чабаны везли его в поселок: они нашли его полуживого в тридцати километрах к северу от Инче, в пустынной солончаковой местности. То и дело теряя сознание, Султан качался на спине верблюда. Чабаны поддерживали Султана с обеих сторон, а Иван вел верблюда под уздцы.
   Возле конторы шествие остановилось, и Иван, суетясь и отводя протянутые руки, попытался один стащить Султана на землю, но тот оттолкнул его. Он слез сам, прохрипел сквозь зубы, ненавидяще уставясь в пыльную рыжую бороду Ивана:
   — Еще будем драться с тобой. Ножами будем…
   — А, будем, дорогой! Будем, абрек! — смеясь, кричал Иван. — Ай, возьмем ножики, будем резать — всегда пожалуйста!

18

   Прошло немного времени, дней пять или шесть, и в марыйском ресторане «Мургаб» сыграли свадьбу Султана Мамедова и Фаины. На этой свадьбе гуляли все азербайджанцы, находившиеся в то время в городе Мары.
   Был в Мары и Карабаш. Он приезжал на двухдневное совещание к Ермасову. Он тоже зашел на свадьбу и выпил бокал карачанаха за здоровье молодых. И вечером в своей жарко натопленной комнате рассказывал Лере про свадьбу, про то, как была одета невеста (белое шифоновое платье, всех потрясшее), и как держался жених, и какие тосты произносили гости. Лера сначала с интересом расспрашивала, потом вдруг погасла, погрустнела. Она сказала, что из всех праздников ей больше всего нравится свадьба, а у нее самой свадьбы не было: была не то что свадьба, а то ли вечеринка, то ли пикник какой-то на даче у Сашиного однокурсника в Тарасовке. Никто не знал, что это свадьба, все считали, что празднуется обыкновенное окончание экзаменов. Почему так получилось? Кажется, не было денег. Она все-таки хотела устроить свадьбу, а Саша протестовал и не хотел ни у кого занимать, и это была их первая ссора. Она первый раз тогда плакала. Собрались в складчину. Один только хозяин, Сашин приятель, знал, что они поженились, и устроил им уединенную комнату на втором этаже, в мансарде, где было холодно, и пахло сырыми досками, и всю ночь по голове барабанил дождь…
   И вот снова — подпольная любовь, без свадьбы, без друзей, снова холодные ночи, бездомность. Все это неврастения. Лера сделалась очень нервной за последние дни. Оказывается, он не должен был два дня проводить в Марах. И тем более оставаться на свадьбу. Приехал Ермасов? Ну что ж, а здесь его ждет женщина, которая ради него порвала с мужем, оставила семью, пошла на огромный риск, на жертвы. Это больше, чем Ермасов с его Америкой.
   Он успокаивал ее, был нежен, но это действовало только в худшую сторону. Она расплакалась и, уже ничего не слыша, повторяла сквозь слезы:
   — Я предчувствую, у нас не будет счастья… Нет, нет, Алеша, не будет, не будет!
   Он растерялся. Молча укачивал ее, как ребенка. Он очень любил ее в эти минуты. И, однако, — поразительно устроен человек! — сквозь волны смятения и нежности, наперекор его воле, проникали в сознание совсем посторонние мысли. Его поразили рассказы Ермасова об Америке, о том, что на конференции в Лос-Анджелесе огромное впечатление произвел доклад Ермасова о бульдозерном методе.
   Обнимая Леру, прижимаясь подбородком к ее мокрому лицу — она тихо всхлипывала, успокаиваясь понемногу, — Карабаш думал о том, что теперь никакие «кетменщики», никакие «антибульдозеристы» не посмеют пикнуть.
   Неожиданно пришли гости: Ниязов, Гохберг и Смирнов. Всех волновал приезд Степана Ивановича. Они были так увлечены, с такой жадностью слушали Карабаша, что никто не заметил заплаканного лица Леры. А то, что они встретили Леру у Карабаша в поздний час, не удивило их, кажется, нисколько.
   Лера вышла во двор, обмыла, дрожа от холода, лицо под рукомойником, привела в порядок волосы. Вернувшись, глазами спросила у Карабаша: уходить? Ей было стыдно своих слез, внезапной слабости и хотелось уйти, спрятаться, не видеть чужих людей, но она слишком любила Карабаша и хотела поступить так, как он скажет. Сдвинув брови, Карабаш потряс головой: нет, не уходи! Спокойным голосом, как будто она его жена и все знают об этом, попросил Леру соорудить что-нибудь вроде ужина и согреть чайку.
   И ей стало легко. Она совсем успокоилась. И, не слушая, о чем говорят мужчины, взялась за приготовление ужина. Включила электроплитку, поставила на нее сковороду. Разбила яйца, нарезала луковицу, открыла консервным ножом банку тресковой печени, насыпала соль в солонку. Карабаш любил порядок, у него было все, что нужно, все на своих местах. Даже бумажные салфетки имелись, купленные в Марах еще летом, — десять пачек сразу.
   Гохберг побежал к себе и принес одну закупоренную бутылку портвейна и другую неполную — то, что осталось от праздничного обеда. Мужчины пили, закусывали, спорили, дымили папиросами.
   Лера сидела на койке, прислонившись спиной к стене, прикрыв ноги кошмой, и слушала. И даже не так слушала, как просто смотрела и думала. Ей нравилось смотреть на то, как Карабаш ест: быстро, с аппетитом, как-то особенно по-мужски, крепкими зубами рвет резиновый хлеб; как двигаются, напрягаясь, желваки на его скулах и, когда он говорит что-то ртом, набитым пищей, это не кажется неприятным, как у других, рот его остается аккуратным, собранным и упругим, как у юноши. Иногда Карабаш смотрел на Леру и чуть заметно улыбался. Она улыбалась ему в ответ. Мужчины предлагали ей выпить, поесть чего-нибудь, но ей не хотелось ни есть, ни пить; ей хотелось сидеть на койке, укрывшись теплой кошмой, смотреть и думать. Она вспоминала Сашу и его друзей. Они часто приходили в дом, и она тоже угощала их вином, жарила им яичницу, варила кофе, и они болтали, сплетничали, обсуждали кого-нибудь из знакомых, потом до часу, до двух ночи играли в преферанс, и это было мучительно скучно, и она клевала носом, сидя на кушетке с книгой в руках, и иногда даже при гостях засыпала. Потом они уходили, надо было очистить две пепельницы, полные окурков, проветрить комнату, помыть посуду. Если Саша проигрывал, он бывал раздражителен, плохо спал.
   В картах Лера ничего не понимала, но знала, что Саша всегда уменьшает результат игры — и в случае проигрыша, и в случае выигрыша. Часто он говорил, что у него нет ни копейки, а Лера случайно находила деньги у него в столе, и тогда он говорил, что это «святые деньги» — карточный долг. Но в тот же вечер или вскоре после того он где-нибудь выпивал с приятелями, и Лера знала, что он пил на «святые деньги». Тоска была не в том, что он играл, проигрывал, утаивал деньги, когда Лера не всегда могла купить себе пару чулок, а Васенька нуждался то в одном, то в другом. Тоска заключалась в том, что эта игра была для Саши и его партнеров как бы целым миром, доставлявшим все горести, радости, удовольствия духа.
   Невыносимо было слушать их разговор во время игры. Как однообразно, как пошло они шутили, как тоскливо издевались друг над другом! Не стесняясь Леры, а особенно если она спала или делала вид, что спит, они рассказывали анекдоты, от которых хотелось не смеяться, а морщиться. Почти никогда они не говорили о литературе, о театре, о своей работе с таким же смаком, с каким обсуждали знакомых или говорили о пульке, о женщинах. При Лере они ограничивались намеками, но когда ее не было, распускали языки вовсю.
   Гохберг легкими шагами бегал по комнате, говорил возбужденно:
   — Но теперь их мнение должно измениться! А помните, как они кричали: «Вы идете на поводу у хапуг!»
   — Теперь они в нокауте…
   — А статью Хорева помните? Ай, статья, статья! — смеялся Ниязов. — Бульдозеры, говорит, приносят пользу одним бульдозеристам!
   Белобрысый Смирнов, пошмыгав носом, сказал:
   — Но мнение американских дельцов — это, знаете, не авторитет…
   — Почему дельцов? И почему американских? Там были ирригаторы восемнадцати стран, инженеры, ученые. Какой ты, ей-богу, скучный, упрямый скептик! — кипятился Гохберг. — Неужели тебя не волнует, не наполняет гордостью то, что и в нашей области, ирригаторской, мы обогнали Америку? Я, конечно, не сравниваю с запуском спутника, пусть наше дело гораздо скромнее, но оно наше, наше, понимаешь? Вот мы все им занимались, ломали голову…
   — Дорогой, не надо меня агитировать за Советскую власть. Я что хочу сказать? Меня убеждает существо дела, а не то, что кто-то где-то — за океаном — пришел в восторг.
   Карабаш сузил глаза:
   — Аркадий, он прав, вообще-то. Почему мы должны удивляться тому, что для американцев наш бульдозерный метод оказался открытием? Вся наша стройка — открытие. Мы делаем небывалое, поймите вы!..
   Когда Карабаш сердился, его глаза делались узкими и желваки на скулах твердели, как литые. Он говорил негромко, зато Гохберг кричал и наскакивал на Смирнова, как петух. Этот Смирнов не нравился Лере. У него было лицо скопца: бесцветное, травянистое, неясного возраста. А говорили, что он самый молодой из инженеров, на год моложе Карабаша.
   — И почему вы боитесь сравнить нашу стройку с запуском спутника? Да черт возьми, мы же строим величайший самотечный судоходный канал в мире! Императорский канал в Китае, который считался самым крупным, — всего пятьсот километров, а наш будет вдвое больше.
   — Алеша, зачем вы читаете мне лекцию?
   — Если быть точным, — сказал Ниязов, — то наш будет почти втрое больше. Тысяча триста в окончательном виде.
   — Я не читаю лекций, я просто хочу напомнить. Мы забываем. Мы перестаем видеть целое потому, что нас окружают детали, нас душат подробности. А что на самом деле? Впервые в истории в таких гигантских масштабах меняется облик земли — создается целая страна. Вы знаете, какова площадь Туркмении? Почти пятьдесят миллионов гектаров, а орошается меньше одного процента всей территории.
   Они говорили еще час, еще два часа, спорили, курили, расстилали на столе карту, у них кончились папиросы, Гохберг уходил куда-то и возвращался, потом Ниязов уходил тоже и возвращался с папиросами, и был уже третий час ночи, а они продолжали разговаривать. Лера слушала с изумлением. В ее экспедиции по ночам обычно спали в спальных мешках. Но ей спать не хотелось, она с интересом слушала споры о том, как снабжать водой Красноводск — прямым каналом из Небит-Дага или при помощи трубопровода, она участвовала в тут же, за столом, делавшихся расчетах будущего урожая хлопка, когда в зоне канала окажется полтора миллиона гектаров новых земель, она узнавала, что канал будет одним из самых дешевых путей сообщения между Европой и Азией и суда из Балтики смогут ходить в Афганистан. Наверно, она знала об этом и раньше, слышала где-нибудь, читала, но теперь ей казалось, что это открытие Карабаша…
   Наконец все ушли. Никто не удивлялся тому, что она осталась сидеть на койке.
   И вот они вдвоем — Лера и Карабаш.
   — Алеша, а ты здорово любишь свою ирригацию?
   — Да. Интересная штука. Я ведь не ирригатор по профессии, здесь познакомился. — Он сел на койку, положил руку на кошму, которой Лера прикрыла ноги. — А что?
   Она покачала головой: ничего. Теперь глаза ее слипались, она чувствовала себя безмерно усталой.
   — Что с тобой? Ты не сердишься? — спросил Карабаш.
   Лера улыбнулась.
   — Нет.
   — А что с тобой?
   — Алеша, а вдруг мы не будем счастливы…
   — Да? Ну черт тогда с нами. Так нам и надо. — Он приложил свою ладонь к ее щеке. — Если мы такие дураки — верно? Туда нам и дорога!
   Она засмеялась, прижала губы к его ладони.
 
 
   …Зурабов прилетел из Керков самолетом. Он мог этим самолетом лететь дальше, в Мары, но сошел в поселке, и вместе с ним сошел фотограф. Карабаша в это время в поселке не было, он уехал к Чарлиеву. Лера была в поле.
   Вечером, когда Карабаш и Лера возвращались — он случайно на своем газике встретил в песках крытый грузовик Кинзерского и пересадил Леру к себе, — они увидели возле столовой Кузнецова. Он разговаривал с подавальщицей Марусей. Карабаш сразу не узнал фотографа: тот отрастил небольшую бороду, отчего его худое, горбоносое лицо стало неожиданно интеллигентным. Фотограф сказал Карабашу, что хочет остаться на стройке. Ну да, работать. На бульдозере, на скрепере, на кипятильном титане, на черте в ступе. У него пять тысяч двести семьдесят пять профессий. Какие причины? Ему тут нравится.
   Карабаш слушал фотографа рассеянно. Он думал: если приехал Кузнецов, значит, тут и Зурабов, и будет, наверное, предпринимать какие-то шаги. Для того и приехал.
   — Саша здесь? — спросила Лера.
   — В конторе. Разговаривает с каким-то вашим.
   — Там Смирнов, наверное, — сказал Карабаш.
   — Денис Ларионович, а чего вам у нас нравится? — играя бровями, кокетливо спросила Маруся. Лицо ее полыхало красным цветом, глаза блестели, и вообще она выглядела лет на пятнадцать моложе своих сорока пяти. — Харчи у нас незавидные, вина не дают…
   — Да мне вашу водку ашхабадскую, отраву, даром не нужно.
   — А работа тут знаете какая тяжелая? Ой, что вы! Это не аппаратом чикать. Ребята знаете как надрываются? Да вы не выдержите.
   — Будете со мной рядом, Машенька, — выдержу…
   — Ой, да ну вас…
   Карабаш оставил их болтать и погнал газик по песчаной улице дальше. Он отвез Леру к ней домой, а сам подъехал на машине к конторе. Зурабов, Смирнов и прораб Второго участка — высокий, богатырского сложения туркмен Овезов — сидели в прокуренной комнате. Зурабов что-то рассказывал. Карабаш издали кивнул всем троим, ему не хотелось пожимать руку Зурабову, и он медленно подошел и стал слушать.
   Зурабов сказал, что семьсот строк — о заполнении озер — он послал самолетом из Керков, теперь ему нужен некоторый дополнительный материал, для двух следующих очерков. Для этой цели он и заехал в Инче вторично. Почти все, что нужно, он уже выяснил у товарища Смирнова. Многое рассказал Геннадий Максимович Хорев. Он прожил у него три дня в Керках. Чудесный человек Геннадий Максимович! Какой интеллигентный, какой щепетильно порядочный во всех отношениях! И жена у него чудесная. Простая женщина, молоденькая, двадцать пять лет, никаких дипломов, никаких таких особенных профессий, хозяйка, домоседка, обожает мужа, — а что еще нужно? Старик счастлив. Говорит, что переживает вторую молодость. Его первая жена и дети живут в Ташкенте, он им, разумеется, помогает деньгами, человек он глубоко порядочный. Сын уже в институте…
   Карабаш, Смирнов и прораб молча слушали этот подробный рассказ.
   Потом Зурабов сказал, что ему необходимо еще несколько имен передовиков производства, коммунистов и комсомольцев. Для портретных зарисовок.
   Карабаш попросил прораба сходить в реммастерские за Ниязовым, секретарем парторганизации. Пришел Ниязов. Деловой разговор продолжался еще минут сорок, потом все побежали в столовую ужинать. Дул жесткий северный ветер, и на улице стоял легкий свист от летящего песка, как во время небольшого бурана. Бежали согнувшись, загораживая лица ладонями.
   В столовой все как-то вдруг рассеялись: Зурабов увидел фотографа и подошел к нему, Ниязов подсел за стол к механикам, а Карабаша отвлекли разговором двое рабочих, он сел с ними, быстро выпил стакан чаю и ушел домой. Он думал, что Лера ждет его.
   Но Леры не было.
   Весь вечер Карабаш работал за чертежной доской. Прошло два часа, три, четыре, — к нему не заходил никто. Ни Аркадий, ни Лера, ни Зурабов — ни один человек. Это был странный вечер. В одиннадцатом часу вдруг пришел фотограф.
   — Вы работаете? — спросил он, остановившись в дверях.
   Карабаш сказал, что закончит работу через несколько минут, и пригласил фотографа зайти. Тот вошел, сел, молча курил, пока Карабаш, нагнувшись к столу, скрипел твердым чертежным карандашом по листу ватмана, приколотого кнопками к доске. Он не проявлял никакого интереса к тому, что делает Карабаш.
   После долгого молчания и скрипения карандашом Карабаш спросил:
   — У вас ко мне дело?
   — Да вот насчет работы, — сказал фотограф. — Но вы заканчивайте, не хочу мешать.
   — Вы серьезно? Я думал, вы баки забиваете нашей Марусе.