Карабаш и Гохберг обедали в столовой вместе с приехавшими на праздник гостями. Всего было человек пятнадцать: Хорев, Кулиев, представитель Управления водными ресурсами Давлетджанов, инженеры из Марыйского и Керкинского стройуправлений, три представителя колхозов, корреспонденты ашхабадской газеты. Среди них был муж Леры.
   Карабаш познакомился с ним мельком еще утром, перед вскрытием перемычки. Они не успели сказать друг другу десяти слов. Муж Леры обедал за столиком вместе с Кулиевым, Смирновым и тем «башлыком», который говорил речь, и Карабаш, сидя к ним боком, почти не видел их, но все время чувствовал и помнил, что муж Леры сидит в двух шагах справа. Он слышал его голос и смех.
   Он представлял себе мужа Леры гораздо старше и более плюгавым, а тот оказался довольно моложав, высок ростом, с курчавой шевелюрой; и у него была крепкая мужская рука, но глаза какие-то неопределенные, немужские, и зубы редкие, как у мальчика. Один раз он встал и, подойдя к столу, за которым сидели Карабаш с Гохбергом и Ниязовым, сказал:
   — Вы знаете, у меня тут жена, в вашем поселке, а я ее еще не видел. Она в экспедиции Кинзерского.
   — Почему же не видели? — спросил Ниязов.
   — Она, говорят, вернется с поля к обеду.
   Забавно было смотреть на Гохберга. Он сидел не шевелясь, и у него был такой вид, точно он ждет, что сейчас его ударят по голове.
   Муж Леры вернулся к своему столику и сел на место. Второй корреспондент был фотографом. Он сильно налегал на вино. Утром, когда он приехал в поселок, и потом, во время пуска воды, он был неразговорчив и мрачен и показался Карабашу неприятным человеком. Почему-то он решил, что этот фотограф большой делец и выжига. Теперь, во время обеда, фотограф оживился, лицо его стало красным, он что-то непрерывно и бурно рассказывал своим соседям, инженерам. Потом вдруг подошел к Карабашу.
   — У нас с вами есть общие знакомые. Вернее, были.
   — Кто?
   — Семенов Валентин.
   — Валя? Это мой школьный товарищ.
   — Я его знал позже, — сказал фотограф. — Еще по Ашхабаду, перед войной. Его сестра была моей женой.
   Карабаш вспомнил: Лера рассказывала про этого фотографа. Какая-то темная, неудачная жизнь, плен, скитания, разбитая семья. В другой раз было бы занятно поговорить с ним, но сейчас, в эту минуту, он был на редкость некстати.
   — Вот как? — сказал Карабаш. — Да, мой товарищ. Валька Семенов.
   Фотограф продолжал стоять у стола, он чего-то не договорил. Вдруг он облокотился о стол и, наклонившись к уху Карабаша, заслонив рот ладонью, тихо, чтоб не слышали соседи, сказал:
   — Моя жена, вы знаете, оказалась не Пенелопа. Я правильно сказал? Которая ждала этого самого… ну, как его?
   — Правильно, Пенелопа.
   — Да. Я все забыл. За последние сто лет я прочел, может быть, три книги. Она не виновата в прошлом, но теперь, когда я возник, она должна была иначе — понимаете? Не хватило духу. А Лера — другая. — Он зашептал в самое ухо Карабаша: — Лера отличная женщина! Можете мне поверить.
   Он отошел к своему столу так же неожиданно, как появился. Никто не прислушивался к его бормотанию, потому что как раз в это время один из председателей колхозов, стоя со стаканом вина в руках, говорил тост. Было уже много выпито и много сказано поздравительных речей и тостов: в честь Октябрьской годовщины, в честь пуска воды, сдачи хлопка, победы над чарджоускими хлопкоробами, в честь первой чайки, прилетевшей вслед за водой в пустыню. «Башлык» предложил тост за здоровье Ермасова, которого ждали со дня на день: он возвращался из Америки, с конгресса мелиораторов. «Башлык» называл Ермасова Ермас-ата. Он рассказал удивительное, чего многие не знали.
   Оказывается, тридцать лет назад Ермасов служил здесь в погранвойсках и воевал с Джунаид-ханом. «Башлыка» звали Сапар-Кули-ага, в то время он был молодым милиционером Туркмен-Калинского района, а Ермасов был молодым бойцом. Потом они не виделись много лет и встретились лишь два года назад в Марах, на бюро обкома.
   Когда Сапар-Кули-ага закончил свой рассказ и все выпили за здоровье Ермасова, встал Хорев и предложил тост за то, чтобы «наш замечательный производственный эксперимент закончился благополучно, чтобы все было в ажуре». Это был неожиданный и ехидный тост. Большинство присутствовавших, увлеченные общим праздничным настроением, не поняли его смысла. Карабаш понял и промолчал. Однако запальчивый и простодушный Гохберг тут же вцепился в Хорева и потребовал объяснения. А тот словно только этого и ждал — и покатился спор! Все тот же безнадежный, безысходный, осточертевший, как пылюка, как ветер, как сушеная картошка, как холодные ночи: полезно или вредно нарушать проекты, одобренные Управлением водными ресурсами?
   Представитель управления Давлетджанов жевал праздничный плов и вставлял изредка то словцо, то междометие в речь Хорева. А чего добивался Хорев? Ничего особенного, просто предупреждал о нежелательных последствиях в процессе эксплуатации. Ведь дамбы, возведенные бульдозерами, отличаются от проектных…
   — Боже мой! Какая дальновидность! — кричал Гохберг. — Спите спокойно, Геннадий Максимович: нежелательных последствий не будет.
   Гохберг то и дело вскакивал с места и кричал, размахивая вилкой и делая ею колющие жесты в воздухе. Лицо Хорева покрылось пятнами. Инженеры Марыйского стройуправления и добродушный Кулиев убеждали спорщиков примириться и проникнуться торжественным духом дня.
   — Не будем портить праздник!
   — Забыто! Кончено!
   — И вообще — не для столовой!..
   Карабаш слушал и помалкивал, усмехаясь в душе. Он видел и чувствовал каждого из этих людей. Гохберг, Ниязов да, пожалуй, еще председатели колхозов и с ними многие другие, которых не было тут, радовались сегодняшней победе так же безоглядно и полно, как радовался Карабаш. Потому что она была делом их рук, делом их жизни. Но были здесь и зрители, сочувствующие, или равнодушные, или даже втайне враждебные, как Хорев, как Давлетджанов, ближайший дружок Баскакова.
   Не стоило спорить с ними так шумно и яростно, как это делал Гохберг. Сегодня они в слабой позиции. Их удел — молча жевать плов или же заниматься туманными предостережениями. Благодаря застольному шуму, выпитому вину и некоторому общему утомлению, спор не разросся и праздничное настроение победило. Как ни крути, а в Пионерном сегодня именины! Закончили раньше срока. Могучая экономия. А дальше что ж? Вода покажет. Вода разрешит все споры. Вода — главный заказчик. Да! Именно! А как вы думали? Вода — самый строгий контролер, его не подпоишь…
   В таком случае за здоровье воды!
   Хорев от волнения начал вдруг жадно есть и за три секунды набил полный рот жареным мясом. Остальные тоже занялись едой, чокались остатками вина, потом кто-то предложил выйти на улицу и посмотреть, как молодежь играет в волейбол и соревнуется в туркменской борьбе гюреш. И все вдруг радостно встали и торопясь пошли к выходу.
   На улице к Карабашу подошел Зурабов и опять сказал, что здесь живет его жена. Тут не было ничего нарочитого, просто он забыл, что уже говорил об этом. Он был заметно пьян.
   Они остановились возле клуба. Забивальщики «козла» все еще стучали костями, но зрителей около них не было: все перекочевали на спортивную площадку, где состязались гюрешисты.
   Наступил вечер, делалось холодно, и Карабаш чувствовал озноб. Но это был не столько озноб от холода, сколько от томящего нетерпения, возникшего неизвестно отчего. Что его томило? Навстречу чему он так нервно и непонятно спешил?

16

   Нагаев и Марютин сели на корточки в первом ряду зрителей, Марина отстала от них давно. Кто-то видел, как она обедала вместе с Беки, Иваном Бринько и Фаиной, потом все четверо пошли куда-то за поселок, в сторону озер.
   За обедом Нагаев и Марютин распили по бутылке ашхабадского, настроение у обоих взвинтилось, и они почему-то долго спорили на такую тему: могут ли животные мыслить? Разговор начался с собак, которые крутились в столовой, — лохматые туркменские псы с обрезанными ушами. Марютин говорил, что животные могут мыслить непременно, Нагаев утверждал обратное. Приводили разные примеры, вплоть до петухов. Потом пошли смотреть гюреш. И вот, когда сели на песок, сложив ноги по-туркменски, и задымили папиросками, Марютин впервые заговорил о дочке.
   — Ты, Семеныч, не сомневайся, — сказал он.
   — А что? — спросил Нагаев.
   — Не сомневайся, говорю. И все.
   — А чего сомневаться?
   — Ну и все! У нас такого не водится, чтоб с парнями туда-сюда. Так что не сомневайся.
   Нагаев поморщился:
   — Ладно! Давай гляди…
   На широкой кошме возились два босых туркменских парня в коротких халатах, подпоясанных кушаками. Вцепившись обеими руками в кушаки противника, они изо всех сил раскачивали друг друга, стараясь свалить, бросить наземь или хотя бы приблизить к себе, чтобы схватиться плотнее. Вокруг борцов прыгал по ковру Байнуров со свистком во рту, следя за тем, чтобы парни держались за кушаки как следует, не нарушая правил.
   Зрители кричали по-туркменски, подбадривая пальванов. В первом ряду сидели пастухи, среди них два белобородых старика, настоящие знатоки гюреша. Нагаев видел туркменскую борьбу и раньше, и она ему не особенно нравилась. Волынка какая-то. Ходят вокруг да около, за кушаки держатся и кряхтят. А для победы достаточно, чтобы противник коснулся ковра хоть рукой, хоть коленом, — какой интерес! То ли дело в России, где схватываются грудь о грудь, безо всяких кушаков, ломаются так, что кости трещат, и не расходятся до тех пор, пока один кто не припечатан к земле лопатками.
   А здесь — вон они, молодцы! — в перерывах между схватками сидят по углам, отдыхают и даже чай пьют из пиалушек.
   За спиною Нагаева двое рассуждали вполголоса:
   — Тут не на силу, а на хитрость.
   — Главное, как пояс завязать…
   — Да я знаю! И армяны так борются, и азербайджаны. Татары тоже…
   — Тут главное — ноги прячь, а то перекинет…
   — Калмыки тоже…
   — Какие калмыки? Калмы-ыки! — передразнил Нагаев, оглядываясь. — Мели, Емеля! Калмыцкая борьба совсем другая. Вперед узнай, потом говори.
   — Да все одно…
   — Калмыки, во-первых, в одних портках борются. Понял? Без халатов. Так что чего зря говорить!
   Нагаев произнес это таким грубым, сварливым голосом, как будто незнакомый парень, заговоривший о калмыках, был его личным врагом, а его самого калмыцкая борьба волновала всю жизнь. На самом деле он лишь однажды видел, как борются калмыки (давно, до войны, где-то на Волге, в жаркий праздничный день на деревенском базаре), а сейчас ему просто хотелось поспорить. Нагаев пил вино редко, зная, что оно действует на него нехорошо: он не пьянел, не орал песен, не лез в драку, но настроение у него портилось, и он весь как бы наливался раздражением. Когда Нагаев бывал пьян, ему всегда хотелось спорить.
   На кошму между тем вышли Султан Мамедов и тот самый чернобородый чабан, который кетменем рубил перемычку. Когда Султан Мамедов переодевался, — на всех пальванах было два короткополых халата и два пояса, лежавшие кучками по углам кошмы, — стало видно, как он чудовищно волосат. Его спина, грудь, ноги были мохнатыми и черными, и весь он был похож на медведя: низкий, плечистый, с кривоватыми, толстыми в икрах ногами.
   — Вот черт страшный! — сказал кто-то.
   — Сейчас Сережка даст прикурить, — сказал другой голос.
   Туркмены кричали по-своему, обращаясь к чабану. Наверное, давали ему советы. Они хотели, чтобы он победил, потому что он был туркмен, а Султан Мамедов — азербайджанец.
   Однако Султан расправился с чабаном быстро: бедняга был хоть и жилист, но худ и не очень проворен. Жизнь в песках располагает к медлительности. Чабан не успел и трех секунд потоптаться на кошме, как азербайджанец вдруг нырнул под него и, на миг оторвав от земли, приподнял над собой и кинул. Так же быстро он кинул на кошму и двух следующих противников.
   Вокруг кошмы столпилось уже очень много зрителей. Помощники Байнурова, два молодых парня с повязками на рукавах, непрерывно отгоняли напиравших на ковер зрителей, которых в свою очередь толкали стоявшие сзади. Многие притащили из клуба скамейки и встали на них, чтобы смотреть поверх толпы. Стоявшие позади Нагаева зрители раздвинулись, и вперед протиснулись начальники: Карабаш, Гохберг, газетный корреспондент, еще какие-то чины в плащах и в шляпах. Карабаш присел рядом с Нагаевым на корточки и спросил:
   — Ну, кто кого?
   Нагаев понял по голосу, что начальник немного навеселе, и это как бы сравняло их, и он заговорил развязно:
   — Да кто ж кого! Ясно, ваш Сережка всех лупит, потому что персона, начальника возит. С ним связываться кому охота…
   — Поддаются, значит?
   — Ка-а-нечно!
   — Если уж моему шоферу поддаются, что тогда про меня говорить? Сейчас всех подряд буду класть!
   Карабаш подошел к кошме, на которой топтались Султан Мамедов и Богаэддин Ибадуллаев, и обратился к Байнурову:
   — Товарищ главный судья, можно записаться в очередь?
   — Можно, можно! — серьезно ответил Байнуров. — Через две пары, Алексей Михайлович.
   — Да я шучу, дорогой…
   В это время на ковре произошло необычайное: зрители зашумели, засвистели, один из стариков побежал к Байнурову и возмущенно что-то доказывал, тряся своим посохом. Богаэддин применил недозволенный прием, и все требовали его дисквалификации. Что именно он сделал, понять было трудно. Байнуров пытался поднять руку Султана в знак присуждения ему победы, но Богаэддин не давал ему это сделать и кричал, что он не согласен и что по кавказским правилам он боролся законно. Тут все стали кричать наперебой, кроме Султана, скромно удалившегося в свой угол, и громче всех кричал Байнуров: «Поезжай на Кавказ! Поезжай на Кавказ!» — и еще что-то по-туркменски и яростно взмахивал рукой, приказывая Богаэддину уйти с кошмы. Но Богаэддин не уходил. Вся эта свара длилась минут пять, спорщики кричали то по-русски, то по-туркменски, то по-азербайджански, а Богаэддин иногда даже по-осетински, потом на ковер выскочила маленькая смуглая женщина в пуховом платке и в черных полусапожках — это была жена Богаэддина, учительница, — схватила своего мужа двумя руками и под общий хохот уволокла в толпу. Потом из толпы вылетели и упали на кошму халат и пояс.
   И тут Нагаев увидел, как с другой стороны кошмы в ряду зрителей появились Иван Бринько с Фаиной, а немного погодя к ним пробрались и встали рядом Марина и Беки. Марина тоже заметила Нагаева и отца, сидевших на корточках, и, замахав им рукой, крикнула весело: «Эй, вы, братья-кролики!», из чего Нагаев заключил, что она не прочь помириться. Он сделал вид, что не видит ее. Марютин толкнул его коленом:
   — Вот она!
   — Не слепой, вижу, — сказал Нагаев.
   Иван подошел к кошме и заговорил с Байнуровым: как видно, хотел бороться.
 
 
   — Внимание, идет моя жена! — вдруг сказал Зурабов. — С каким-то господином в крупную клетку. Сейчас мы ее уличим и приведем сюда.
   Карабаш прислушался к тому, как он пробирался через толпу, то и дело повторяя: «Виноват, простите». Прошло довольно много времени, прежде чем Карабаш услышал за спиной движение толпы, оглянулся и увидел Валерию. Она пробиралась к нему. Он сразу увидел ее глаза: с жадным блеском, смеющиеся, глядевшие на него в упор.
   У него сильно забилось сердце. Он кивнул и отвернулся. Он чувствовал, что покраснел. Это было глупо. Проходя за его спиной, Валерия шепнула чуть слышно: «Здравствуй, Алеша», а потом он услышал голос ее мужа:
   — Знакомьтесь, моя жена… Вы знакомы, наверно?
   — Да, — сказал Карабаш, оборачиваясь.
   — Конечно, знакомы! — сказала Валерия и засмеялась. Глаза ее просто сияли. У нее был такой вид, точно она именинница.
   — А это… — она взяла Зурабова под руку, — мой супруг, Александр Петрович. Журналист республиканского масштаба. Он же выдающийся игрок в преферанс.
   — Мы знакомы, — сказал Зурабов. — Ты что?
   — Что — я что?
   — Ты выпила, что ли?
   — Я? О боже! — Она расхохоталась. — Я не то что не выпила, я даже не обедала. Мы полчаса назад вернулись с поля. Спроси у Кинзерского. А вот ты выпил, это точно, я вижу по глазам. Когда ты выпиваешь, становится заметным твое косогласие — обычно оно почти не заметно… Ведь выпил, правда же? Признавайся!
   Зурабов пробормотал что-то невнятное. По-видимому, он был ошеломлен так же, как Карабаш. Вслед за Зурабовым боком проталкивался Кинзерский в белой жокейской шапочке и в оригинальной, из толстого ворсистого материала, клетчатой куртке на «молнии». Он молча протянул Карабашу узкую сухую ладонь.
   Валерия пробралась вперед. Она была в брюках и села прямо на землю в тесном ряду рабочих, как раз между Нагаевым и Марютиным. Рабочие о чем-то весело, в заигрывающем тоне, заговорили с ней. Она отвечала так же весело.
   Она шла напролом, торопила события, и Карабаш понимал это, и ему это не нравилось. Нет, он не трусил, но ему это не нравилось. Все это делается не так. Он никогда этого не делал, но был убежден, что это делается не так.
   Прежде всего надо сохранять хладнокровие.
   Они стояли позади Валерии шеренгой: Карабаш, Кинзерский и муж. Кинзерский в своей дурацкой шапочке стоял посередине, сложив руки на груди, и выглядел так, как будто он самый главный в этой троице, а Карабаш и муж его помощники. Они смотрели на борющихся на ковре людей и ничего не понимали. «Странно, я не испытываю к нему никакой вражды, — думал Карабаш. — Это потому, что я уже знаю, что я победитель. А он не знает. И поэтому стоять рядом с ним невыносимо. Я бы хотел сейчас уйти, но как это сделать?»
   Сделать это было просто, но Карабашу почему-то казалось, что уйти невозможно, он пойман, должен выстоять до конца.
   — Алексей Михайлович, вы будете бороться? — вдруг закричал Байнуров. — Ваша очередь!
   Полчаса назад Карабаш шутил, а сейчас что-то словно толкнуло его — это был вызов его решимости, его готовности к публичному испытанию, и это было освобождение. Он машинально переступил через сидевших на корточках людей и подошел к кошме. Женский голос крикнул азартно: «Алексей Михайлович, мы за вас болеем!» Карабаш спокойно разделся, расшнуровал и снял ботинки, надел куцый, пропахший потом халат и подпоясался. К нему подошел Байнуров и сделал на поясе узел, какой полагается для гюреша. Карабаш знал, что проиграет, — перед ним стоял, переминаясь на огромных, бревнообразных ногах и улыбаясь во все лицо, Иван Бринько, весивший больше его килограммов на двадцать, — но отступать было поздно.
   — Сейчас Ванюшка накажет вашего-то! — наклонившись к Валерии, сказал Марютин.
   — Моего? — Валерия посмотрела на рабочего с удивлением. — Он ваш начальник, а не мой. Мой начальник товарищ Кинзерский…
   Смеясь, она оглянулась назад и встретилась с холодными глазами мужа. Кинзерский по-прежнему стоял в наполеоновской позе, со сложенными на груди руками, и делал вид, что не слышит Валерии.
   «Если Алеша победит, — думала Валерия, — тогда у нас все будет хорошо. Но он не победит. Зачем он вышел? Не могу видеть, как напряглись, как трясутся его руки, как побелело лицо…»
   Восторженно шумели зрители:
   — Каюк ему! Ха-ха… Держись, Михалыч!
   — Хей, начальник! Ур! Ур!
   — Бас, башлык! Ур! Ха-ха…
   Для них, для этих кричащих, хохочущих, все это было цирком.
   Сердце Валерии колотилось. Она отвернулась, когда рыжий парень, обладавший, как видно, лошадиной силой, вдруг рывком подкинул Алешу, и смуглые Алешины ноги мелькнули беспомощно, и туркмены закричали хором, но Алеша не проиграл, нет, он упал на пятки, он удержался, потому что все стали аплодировать, и, когда Валерия снова посмотрела на кошму, Алеша стоял на ногах, слегка присев. Его руки, намертво вцепившиеся в пояс рыжего парня, были белые в кистях. Он упал через минуту.
   Возвращаясь к своему месту, Карабаш увидел красные от волнения и нежности глаза Валерии.
   Все оборачивались к нему, все аплодировали, хотя он проиграл, и даже кричали ободряюще: «Хей, начальник! Якши! Говы, начальник!» Кинзерский сказал, что это ему напоминало схватку Давида с Голиафом, с той разницей, что Давид оказался без пращи. Потом подошел Гохберг. Уже по его глазам Карабаш понял, что главный инженер готовится произнести нечто товарищески осуждающее.
   — Алеша, не могу вас понять: зачем вы это сделали? С какой целью?
   — Ни с какой. Неприлично?
   — Нет, не то что неприлично, а как-то несерьезно, не к месту. Я стоял рядом с Давлетджановым. Знаете, что он сказал? Вот, говорит, пример погони за дешевой популярностью.
   — А ну его к черту!
   — Я ему сказал примерно то же, но более вежливо. Однако должен признаться, я сам не совсем понимаю…
   — У вас это бывает. Вы частенько не совсем понимаете, — сказал Карабаш и тут же пожалел об этом.
   Гохберг, пожав плечами, промолчал и отошел.
   Карабаш нарочно остановился не на прежнем месте, рядом с Кинзерским и Зурабовым, а немного поодаль, через два человека от них. Он слышал, что доктор наук и корреспондент газеты о чем-то непрерывно говорят в довольно повышенных тонах. Было похоже, что они крупно спорят. Валерия оглянулась и сказала:
   — Товарищи, перестаньте пикироваться, смотрите борьбу.
   Смотреть было трудно, потому что стало темно. На кошме боролась последняя пара, встречались два пальвана, не имевшие поражений: Султан Мамедов и Иван Бринько. Ход соревнований свел двух лютых соперников. Зрители понимали, что смотрят не просто схватку гюреша, а нечто более серьезное, и поэтому стояли молча и тихо, а борцы кряхтели, хрипло дышали, кто-то из них даже скрипел зубами, тяжело передвигали свои большие, каменные от напряжения тела, и в сумерках трудно было различить их лица. Карабаш смотрел на борцов и думал о том, чем кончится сегодняшний вечер. Сможет ли он поговорить с Валерией? Успокоить ее? Сказать, чтобы она сохраняла хладнокровие? Куда разместить гостей? Где будет ночевать ее муж? Все это решать должен был он, как начальник участка.
   Карабаш подошел к Гохбергу:
   — Аркадий, я был с вами резок, не обращайте внимания.
   — Что? Чепуха! Я уже забыл! — с жаром заговорил Гохберг. — А что вы сказали? Разве что-нибудь обидное? Во-первых, если б вы сказали обидное, я бы уж как-нибудь ответил — да, да! Вы меня знаете, я в долгу не останусь…
   — Конечно. Послушайте, где мы будем размещать всю капеллу? Давлетджанова, Кулиева и председателей можно в гостиницу, верно? Там как раз пять коек…
   Они стали совещаться вполголоса.
   И как раз когда они дошли до корреспондентов и Гохберг сказал, что муж, наверное, захочет соединиться с женой, так что его и фотографа можно передать в ведомство Кинзерского, в это время Карабаш увидел, что Валерия поднялась и стала пробираться через толпу, а за нею пошли Кинзерский и Зурабов.
   Валерия спросила:
   — Алексей Михайлович, пойдете с нами?
   — Сейчас, — сказал Карабаш. — Аркадий, значит, вы распорядитесь? Я могу быть спокоен?
   — Вопрос!
   Подождав немного и поглядев на кошму, где все еще возились борцы, Карабаш тоже выбрался из кольца зрителей. Он догнал Валерию и ее спутников возле столовой.
   — Мы валимся с ног от голода, — сказала Валерия, — а столовая закроется через пятнадцать минут.
   — Я вам не попутчик, — сказал Карабаш.
   — Ну посидите с нами! Выпейте чаю, — голос ее немного дрожал.
   — Чаю? — он колебался. — Я недавно обедал. Как раз с вашим мужем…
   — Ничего, пойдемте, посидим с ними, — сказал Зурабов. — Испортим им аппетит.
   — Э, не удастся! — сказал Кинзерский. — Мы, биологи, люди здоровые, и аппетит у нас крепкий. И, что еще важнее, у нас есть аппетит к жизни!
   Он засмеялся, подмигивая Карабашу, и рот его сдвинулся набок.
   Карабаш вошел вслед за Валерией в столовую. Этого не надо было делать. Не надо было идти с ними. Но он уже не мог отклеиться, его тянуло к участию в этом квартете, и, главное, он чувствовал, что Валерия хочет, чтобы он был с нею.
   Он и Зурабов взяли по бутылке пива. Первых блюд не было, плова тоже не было, остались рожки и рыбные консервы. Кинзерский съел подряд три порции рыбных консервов. Зурабов и он продолжали обмениваться колкостями.
   Кончилось тем, что они стали вышучивать профессии друг друга.
   — Саша! Евгений Николаевич! Перестаньте, — нервно и вместе с тем рассеянно успокаивала их Валерия.
   Из соседней комнаты вышел фотограф. Он сидел в столовой с самого обеда, его лицо было совершенно томатного цвета. Он вел под руку подавальщицу Марусю, полную, очень загорелую женщину средних лет, поджимавшую губы, чтобы не прыснуть, и спрашивал, где здесь танцуют. Держался фотограф хорошо, и у него был тупой, аккуратный взгляд смертельно пьяного человека, который изо всех сил старается держаться хорошо. Вдруг он увидел Валерию и, забыв про Марусю, радостно бросился к ней.
   Разговаривая с фотографом, Валерия то и дело смотрела на Карабаша, и выражение ее лица показалось ему умоляющим, глаза панические, широко раскрытые. Он испугался. Он подумал, что сейчас она сделает или скажет что-нибудь непоправимое. И это случится здесь, в столовой, на глазах у многих. Внезапно, повинуясь порыву, он поднялся — только немедленный уход мог спасти дело — и сказал, что его ждут в конторе.
   Делая общий поклон, на миг он опять увидел ее паническое лицо. Она хотела что-то сказать, но не успела.
   Он вышел, неся отвратительное ощущение испуга и малодушия. Через минуту на темной улице он уже жалел, что ушел, но возвращаться было нелепо.