Клуб был заперт, площадка, где соревновались борцы, тоже опустела. Над поселком гремели голоса киноактеров и музыка: все смотрели кино. Карабаш дошел до гаража, сел в газик и поехал к озерам.
   Когда он доехал до того места, где еще утром была перемычка, звуки кино стали еле слышны, а огни поселка пропали вовсе. Карабаш вылез из машины и походил по берегу. На темном песке белели какие-то бумаги, обрывки газет. Тихо струилась вода. Стоя на откосе, можно было явственно услышать ее влажный, текучий шелест. Карабаш снова сел за руль и проехал вдоль дамбы на запад. Он обогнул все большое озеро до конца, до горловины, соединявшей его со вторым, меньшим озером, и там тоже остановил машину и вышел на землю.
   И снова он услышал явственный влажный шелест воды, временами даже плеск. Вода прибывала. Она шла на запад, несмотря ни на что. Звездное небо чуть заметно покачивалось на ее поверхности. Несколько саксаулов стояли посреди воды, как острова.
   Карабаш сел на песок и, дрожа от холода, смотрел на зыбкие звезды, слушал шелест воды, шорохи невидимой ночной жизни, которая уже зарождалась вокруг озер, и на душе у него становилось все покойней. И он даже подумал, что сегодня, в общем, радостный день и что когда-нибудь он будет вспоминать об этих минутах — ночных, тихих, у новорожденной воды — как о счастливейших в жизни.
   А сейчас ему было просто холодно. Ему было очень холодно, несмотря на ватную Султанову телогрейку, которую он нашел в кабине.
   Через полчаса Карабаш подъехал к своему бараку. Было около одиннадцати вечера. Кино уже кончилось, все стихло. Карабаш быстро разделся, с наслаждением растянулся на койке и закрыл глаза. Заснуть он не успел: в дверь постучали, и вошел муж Леры.
   — Это я, — сказал он. — Извините, что поздно.
   Карабаш зажег свет и сел на койке.
   — Ничего, — сказал он, вновь натягивая рубашку. Он ждал всего — угроз, драки. — Я обычно ложусь поздно.
   Зурабов снял плащ, повесил его на гвоздь в углу комнаты и сел на табуретку. Нет, он не собирался драться. Он сказал, что остался без ночлега. Фотограф куда-то исчез, жена живет втроем с подругами в тесной комнате, так что у нее остановиться нельзя, а к Кинзерскому обращаться нет желания. Валерия посоветовала пойти к Карабашу. Он уже заходил полчаса назад, но Карабаша не было.
   «Она прислала его нарочно, чтоб мы поговорили», — подумал Карабаш.
   — Сейчас я принесу койку, — сказал он, — тут есть лишняя у соседей.
   Он вышел на улицу, разбудил стуком в окно своего соседа, заведующего снабжением, и попросил у него койку. Подушка и одеяло были одни на двоих, и Карабаш предложил их Зурабову как гостю. Тот отказывался, Карабаш настаивал, кончилось тем, что Карабаш взял подушку, а Зурабову отдал одеяло. Сам он накрылся кошмой. Все эти простые действия сопровождались неловким, отрывочным разговором. Оба чувствовали себя напряженно. Потом, когда Зурабов заговорил о стройке, что-то спрашивал по-деловому, записывал в блокнот, ощущение напряженности рассеялось.
   Неожиданно Зурабов переключился на Кинзерского. Он заговорил о докторе наук со злобной яростью:
   — Этот интеллигентный козел, эта рептилия, испортил мне весь сегодняшний день! Чего он лип? Что ему надо? Алексей Михайлович, хочу у вас спросить, только отвечайте откровенно…
   — Пожалуйста.
   — Я почему-то вам доверяю. Жена говорила о вас хорошо, я помню. Вы мне симпатичны. Я даже хочу начать свой первый очерк так: «Карабаш и Каракумы».
   — Почему? — спросил Карабаш. — Что это значит?
   — Ничего дурного. Наоборот, в высшей степени похвальное. Ваша фамилия хорошо ложится в заголовке, хорошо обыгрывается.
   — Можно еще лучше: Карабаш, Каракумы и караваны, — сказал Карабаш. — Или так: Карабаш и карагач.
   — Ха-ха! Верно, верно! — засмеялся Зурабов. — У вас мысль работает. Так вот, дорогой Карабаш, скажите мне честно: Кинзерский тут замешан?
   — Где тут?
   — Вы знаете. Если уж до мужа донеслось, то вам должно быть известно. Я имею в виду Валерию Николаевну. Ну, что вы щуритесь?
   — Нет, — сказал Карабаш.
   — Если это он, у меня будет повод побить ему завтра морду. Не потому, что я ревнив, — мне, в сущности, глубоко плевать, — а потому, что он уж больно противен. Это он, ей-богу, это он! Я вам не верю. Он как раз во вкусе Валерии Николаевны.
   Зурабов вскочил с койки и стал ходить по комнате. Он говорил так громко, что за стеной проснулся и заворочался снабженец.
   — Послушайте, давайте спать, а? — сказал Карабаш, почувствовав внезапный прилив ненависти к этому человеку и желание отделаться от него, забыть его, не слышать.
   — Простите, — сказал Зурабов. — Простите, какое вам дело, конечно…
   Он лег на койку, накрылся одеялом и затих.
   Карабаш погасил свет, залез под кошму. Его обнял знакомый, животный запах шерсти, душный запах, которым он дышал каждую ночь. Этот запах приносил успокоение, но сейчас Карабаш не мог заснуть. Всплыли все тревоги, все мимолетные уколы души, все нервное напряжение прошедшего дня и еще то, что будет завтра и послезавтра. Давлетджанов, Хорев, пьяный фотограф, Гохберг с осуждающими глазами, Бринько, Кинзерский, муж Леры и сама Лера, ее паническое лицо, — в каждом из них была частица тревоги. Но было и что-то другое, радостное. Какой-то звук…
   Сразу он не мог сообразить, потом вспомнил: звук текущей воды. Влажный, едва различимый шелест в ночной тишине.
 
 
   Вдруг вчера на улице я встретил Айну — ту девушку с белыми зубами, такими поразительно белыми на смуглом лице, которая мелькнула когда-то давно, однажды. Есть лица, влетающие в нашу жизнь, как бабочки влетают в окно летней ночью, на секунду, и оставляют странный мгновенный след, иероглиф на дне души. Я не вспоминал об Айне ни разу. А сейчас все всплыло: как мы ходили по осыпающемуся склону, ее крепкие пальцы, запах полыни и чувства ошеломления и новизны, которые переполняли меня.
   Она приехала в город на праздники, девятого возвращается обратно в Тоутлы.
   Теперь мы ходили не по барханам в пустыне, а по людному городу, от одного книжного ларька к другому. Айна покупала все подряд: Томаса Манна, Вольтера, Галину Николаеву, стихи Слуцкого и «Персидские письма» Монтескье. Все новинки возбуждали ее жадность. Это было мне знакомо. Я тоже, возвращаясь после долгого отсутствия в город, в первую очередь накидывался на книги. Потом мы ужинали в столовой вблизи Текинского базара, где было много приезжих, стариков колхозников и женщин в красных накидках с серебряными украшениями и монетками. В ожидании машин и автобусов эти люди пили чай в столовой и ели мороженое. Один старик вез в аул штук восемь белых фарфоровых чайников и, связав их за ручки, держал на согнутой в локте руке, как вязанку бубликов.
   Когда мы вышли из столовой, были уже сумерки. Я проводил Айну до дома и спросил, увидимся ли еще раз на праздники. «Иншалла! — сказала она, засмеявшись. — Если позволит аллах!»
   Она пригласила меня на вечер, который должен быть сегодня в доме одного физика, преподавателя университета. Я не мог, я условился с Катей пойти в «Дарвазу», где еще позавчера мы заказали столик. Нет, ничего не выйдет. А может, все-таки выйдет? Попозже? Может, после двенадцати? Там такой открытый безалаберный дом. Там всю ночь курят, спорят, пьют, танцуют на веранде, увитой виноградом, и разговаривают о высоких материях. Ну что ж, если позволит аллах. Я взял адрес.
   В «Дарвазе» было как всегда. Мне хотелось пойти к нашим, редакционным, они собирались сегодня у Витьки Критского, два дня суетились, договаривались насчет шашлыка, но Катю манил ресторан, люстры, танцы под оркестр, вся эта ерундовина, которая называется публичным весельем. Кроме того, она достала наконец белый кружевной воротничок, который добывала упорно в течение трех недель, и ей хотелось обязательно прийти в этом воротничке в ресторан. Мы ушли оттуда в первом часу, и, конечно, ни к каким физикам я не попал. Катя пришла ко мне. Ночью я проснулся: она спала рядом, не шелохнувшись, беззвучно. Мы много выпили, особенно я, а я всегда после этого просыпаюсь ночью, часа в два, в три, и не могу заснуть долго. Начинает мелькать прошедший день, разговоры, лица, слова, все это развертывается, как лоскутная лента, беспорядочно, рвано, находят разные мысли, воспоминания о прошлом, о неудачах, обо всем на свете. И так до утра. Моя слабость в том, что я уступаю, уступаю не кому-то, далее не самому себе, а потоку, который меня тащит, как щепку, крутит, мотает, выбрасывает на берег и вновь смывает и несет дальше. И я несусь, несусь!
   И сейчас, ночью, лежа рядом со спящей Катей, которая видит во сне белые кружевные воротнички и танцы в зале под люстрами, я несусь в этом потоке и не в силах остановиться. А я бы мог тихо встать и уйти к физикам, к Айне, у нее твердые пальцы, у нее такое странное, широкое в висках, тонкое внизу, золотисто-смуглое, солнечное лицо, она читает Монтескье… Но я не встану. Меня несет поток. Кто-то мечтал о том, чтобы жить так, как хочется, а не так, как живется. Кажется, Ушинский. Как это невероятно тяжело! Самое трудное, что может быть: жить так, как хочется. Мне хотелось пойти к ребятам, но я пошел в ресторан. Вчера в ресторане подошел Хмыров, он улетал в Москву писать режиссерский сценарий и обязательно хотел со мной попрощаться. Благодарил неизвестно за что, чокался, тряс мне руку. А мне хотелось сказать ему напоследок все, что я о нем думаю, насчет навозного жука и так далее, слова вертелись на языке, и к тому же я был пьян, вполне мог сказать, но я ничего не сказал. Тряс ему руку и говорил невнятные любезности. Потому что меня несет поток, бросает на камни, и годы проплывают, как берега, поросшие редким лесом.
 
 
   Среди ночи Карабаш проснулся. Свет луны заливал комнату. На койке храпел Зурабов.
   Карабаш проснулся от внезапного сильного волнения, причину которого сразу не мог понять. У него даже билось сердце. Он сел на койке, посмотрел на светящийся циферблат ручных часов, лежавших на табурете поверх брюк и рубашки: было четверть третьего. Почему-то ему пришло в голову, что Лера не спит и думает о нем. Именно это и разбудило его.
   Еще не понимая зачем, он начал поспешно одеваться. Он испытывал нечто похожее на то, что испытывает человек, напившийся до беспамятства и легший в таком состоянии спать, который потом вдруг просыпается среди ночи и, мрачный и трезвый, ужасается тому, что было вчера. Почему он бросил Леру, зачем поехал к озерам? Как он мог оставить ее? Почему ни слова не сказал ее мужу?
   Карабаш смотрел на спящего с разинутым ртом Зурабова. Ему хотелось немедленно все решить. Зачем-то он надел пиджак, зашнуровал ботинки и толкнул Зурабова в плечо. Тот не проснулся, зачмокал губами и, сотрясая койку, повернулся на другой бок.
   Барак экспедиции Кинзерского находился на западном краю поселка, за кибитками пастухов.
   Быстро шагал Карабаш мимо темных будок, темных бараков, темных брезентовых палаток, мимо полусонных собак, которые утробно ворчали ему вслед, мимо кибиток, возле которых серыми неподвижными грудами высились спящие верблюды. Карабаш спешил. Он знал, что Лера не спит и ждет его прихода, или прихода мужа, или обоих вместе. Она правда не спала и вышла сейчас же, как только он стукнул в окно.
   Карабаш рассказал, как он проснулся внезапно от стыда и от боли, и как он будил Зурабова, и тот не просыпался, и тогда он побежал сюда, потому что не мог ждать утра. Лера слушала его и плакала. Они стояли, тесно прижавшись друг к другу, и Карабаш прикрывал ее плащом, стараясь согреть. Они оба дрожали от холода. Было очень холодно, дул ветер, и стало непроглядно темно, потому что луна пропала за тучей. Карабаш предложил пойти и разбудить Зурабова и сейчас же, ночью, все объяснить. «Как хочешь, — сказала Лера, и зубы ее стучали от холода. — Ты хочешь?»
   Он сказал, что хочет. И Лера побежала в дом, надела пальто, и они пошли и разбудили Зурабова. И тот ничего не понимал, слушая объяснения Карабаша, который говорил, стоя перед его койкой и крепко держа Лерину руку, а Лера молчала, сидя на табуретке, а Зурабов продолжал лежать.
   Потом Зурабов понял и сел на койке. Он попросил зажечь свет.
   Карабаш зажег электрический фонарь.
   — Я хочу посмотреть на вас, — сказал Зурабов и, взяв фонарь, осветил им лицо Валерии, потом Карабаша. — Я запомню ваши рожи на всю жизнь.
   Он погасил фонарь и бросил его на пол.
   — Почему вы хамите? — спросил Карабаш.
   — Мы ничего от тебя не скрываем, — сказала Валерия. Голос ее дрожал, но мужчины говорили спокойно.
   — Я догадывался, что ты с кем-то спуталась, но не знал с кем. Я думал — с тем старым болваном.
   — Я спуталась когда-то с тобой, а Алешу я полюбила. Ну, что говорить! Мы шли к этому, ведь правда, Саша? И вот это случилось. Для тебя это не должно быть неожиданностью.
   — Я, кажется, не возражаю.
   — Но вы хамите, — сказал Карабаш.
   — А что я должен делать? Как себя вести? Научите, я впервые в такой ситуации, — усмехнулся Зурабов, одеваясь в темноте. — Уйти из вашего дома? Сейчас уйду.
   — Нет, идти вам некуда. Вы останетесь тут, а уйдем мы, — сказал Карабаш. — Вообще, разговор можно было перенести на утро, но нам хотелось…
   — Я понимаю: чтоб было шито-крыто. Ночью никто не услышит. А утром можно делать вид, что все в порядке. Где фонарь? Я не разберу, какой ваш плащ, а какой мой.
   — Саша, куда ты пойдешь ночью?
   — Бывшая жена проявляет заботу. Мне противно тут находиться, ясно?
   — Мы сейчас уйдем. Оставайтесь и спите!
   — Бросьте руки! Не цепляйтесь за меня!
   — Где вы будете спать?
   — Идите к черту!
   Все это происходило в темноте. Мужчины боролись, один хотел уйти, другой его не пускал, Лера шарила ладонью под койкой, пытаясь найти фонарь. Потом кто-то с размаху сел на койку, которая, загремев, отъехала по полу.
   — Верно, куда я пойду? — пробормотал Зурабов. — Ведь я в пустыне… Я пойман, я пойман!
   — Саша, не устраивай трагедий, — сказала Лера. — Ты не так уж убит горем, как хочешь показать. Меня ведь ты не обманешь. Ты не любишь и не любил меня, не дорожил мною, — тут может быть только вопрос самолюбия, а это мелочи, чепуха. Это быстро пройдет.
   Помолчав, Зурабов сказал:
   — Все это можно было сделать по-человечески, не будить ночью. Какая-то дурацкая сцена из Ильфа и Петрова…
   — Да, да! — Карабаш вдруг усмехнулся. — «Волчица ты, тебя я презираю!» Вы извините, это я виноват. Я ведь впервые в роли Птибурдукова.
   — Ладно, мне плевать… завтра дайте машину пораньше, часов в восемь. Я поеду на Сагамет и на Головное.
   — Машина будет, — сказал Карабаш.
   На улице была серая, предрассветная мгла, дул прежний холодный ветер с севера. Лера шла, крепко вцепившись в руку Карабаша, прижимаясь щекой к его плечу, и делала такие же большие шаги, как он.
   Карабаш открыл ключом дверь, пропустил вперед Леру, вошел сам и запер дверь изнутри. Они вошли в кабинет Карабаша, где тяжело пахло куревом. У стены стояло рядом три стула. Лера сразу подошла к этим стульям, села на средний и сказала:
   — Господи, неужели все кончилось? Мы все сказали, и он все знает… — Она засмеялась тихо. — Сейчас буду спать как убитая…
   Она легла на стулья боком, слегка согнув колени, подложив руку под голову. Ее ноги свешивались, она сбросила туфли. Карабаш подставил ей под ноги четвертый стул. С закрытыми глазами, почти засыпая, она сказала:
   — Мой родной…
   Карабаш снял пиджак, подложил под голову Леры, потом накрыл Леру плащом и, наклонившись, поцеловал ее. Она улыбнулась, не открывая глаз. Вот сейчас, глядя на ее бледное в темноте лицо, провалившиеся, усталые веки, тонкую шею, так беспомощно вытянувшуюся из воротника бедной и грубой кофты, он понял, что любит ее, как никого и никогда в жизни, и будет защищать ее, и не отдаст, и это навсегда, — это случилось сегодня, холодной праздничной ночью.
   Он лег на пол. Через три часа в комнату должны были прийти люди, но теперь это уже не имело значения.

17

   Утром было серо, дождливо, ничто не напоминало вчерашний солнечный день. Зурабов смог уехать только в десятом часу. Пропал Султан Мамедов: его искали по всему лагерю и не нашли. Оказывается, его схватка по гюрешу с Иваном Бринько — Карабаш видел ее начало — окончилась скандалом. После того как ни один из противников не смог осилить другого и Байнуров уже готов был объявить ничью, Султан вдруг схватил Ивана за голову — это было вопиющее нарушение правил! — и, стиснув под локтем, стал крутить самым бессовестным и примитивным способом, каким борются мальчишки на улице. Возмущенные зрители кинулись на кошму, там шла уже настоящая драка. Разняли драчунов еле-еле. У Ивана было разбито в кровь лицо от удара головой. Все зрители, особенно старики чабаны, ругали и позорили Султана, и тот убежал.
   Не нашли его и утром, так что Зурабова повез шофер с грузовой.
   Прощаясь с Карабашем, Зурабов говорил о посторонних вещах. У него едва заметно дрожали опущенные кончики губ, и это придавало его несвежему, с набрякшими веками лицу выражение задавленного волнения. Когда к машине подошла Лера, он говорил о переменчивости здешней погоды и о том, что пора влезать в демисезонное пальто.
   — Кстати, ты отдавала мое пальто в чистку и срезала пуговицы. Где они?
   — Они в круглой желтой коробке.
   — Которая на подоконнике, что ли?
   — Да, в деревянной. Но ведь мы еще увидимся до твоего отъезда в Ашхабад?
   Зурабов пожал плечами. Они разговаривали спокойно. Фотограф, не знавший о ночном разговоре, ничего не мог заподозрить. Он даже предложил, не без ехидства, сфотографировать Леру с мужем и Карабаша стоящими возле машины, и они согласились. Он сказал, что сделает к снимку такую надпись: «Кому подчиняется пустыня».
   Пустыня дышала сырым, холодным песком. Невыносима жара, но еще более тягостно и уныло холодное ненастье в песках.
   Сев в кабину рядом с шофером, Зурабов сказал:
   — Знаете, к утру я согласился с Панглоссом: все к лучшему в этом лучшем из миров.
   — С кем согласился? — спросил фотограф.
   — С некиим Панглоссом. Тебе это неизвестно. Ты человек серый, приехал из провинции.
   — Есть ресторан «Панглосс». Только не помню где: то ли в Марселе, то ли где-то еще на побережье.
   — Я имел в виду как раз ресторан, — сказал Зурабов. — Ну, так вот: возможно, мы вернемся через неделю, если поедем обратно на машине, а возможно, махнем из Керков прямо домой. Самолетом.
   — Правильно, — сказал Карабаш. — Там летает самолет через день, Чарджоу — Ашхабад.
   — Вам очень не хочется видеть меня снова. Даже не можете этого скрыть.
   — Почему? Я сказал просто так…
   — Но тут сработало подсознание.
   — Нет, Саша, он сказал совершенно без всякой задней мысли, — сказала Лера.
   — Я думаю, что все же вернусь машиной, — сказал Саша. — Помните, как кончается «Разгром»? «Но надо было жить и исполнять свои обязанности». В том-то и дело. И не смотрите на меня так скорбно, я еще не умер. Поехали!
   Он произнес все это спокойно, даже улыбаясь, и при слове «поехали» наклонился через дверцу и выплюнул докуренную папиросу.
   Потом был свободный, чистый, промытый дождем, долгий день. Они были вместе. Никто не мешал им. И ничто не мешало. И они наслаждались свободой, чистотой и нежностью друг к другу и завтраком в комнате Карабаша, за столом, застеленным синей калькой, на которой стояли банки тресковой печени, яичница на сковороде с луком и четыре бутылки пива, и наслаждались свежими газетами, только что привезенными из Маров, которые Карабаш читал вслух, и потом наслаждались радиоприемником «Урожай», ловили музыку, а ровно в двенадцать нашли Москву и слушали передачу с Красной площади, парад, демонстрацию, выступления поэтов и разговаривали, ходили босиком по деревянному полу, пили пиво, а Карабаш курил, и иногда к ним заходили люди, но быстро уходили, и они снова оставались вдвоем и наслаждались всем этим одни.
   Потом пошли к озерам посмотреть, как идет вода, и наслаждались тишиной, запахом сырого песка, очищающим легкие, и одиночеством среди барханов, и тем, что дождь прекратился, и следами ящериц на твердых склонах, и еще тем, что после дождя дорога стала упругой и можно было ходить долго, не уставая.
   В поселок вернулись к обеду. Еще вчера Гохберг пригласил Карабаша на праздничный обед. Там подготовлялось что-то, по здешним понятиям, грандиозное. Софья Михайловна, жена Гохберга, ездила с попутной машиной в Керки, покупала на рынке мясо, овощи, муку, что-то пекла, варила. Кажется, праздник совпадал с каким-то семейным торжеством.
   Лера сказала, что ей не очень хочется идти к Гохбергам, с большим удовольствием она пообедала бы в столовой. Она вовсе не рвалась к Гохбергам, но Карабаш настоял, и Лера пошла в экспедиционный барак, чтобы переодеться: она все еще была в брюках. Карабаш ждал ее в своей комнате. На улице продолжалось гулянье. Репродуктор «Октава» оглушительно пел по-туркменски. Какой-то бахши надрывался, не жалея связок. Это громовое пение мешалось с музыкой аккордеонов, доносившейся со стороны клуба, и пронзительным, визгливым лопотаньем частушек.
   Карабаш курил, лежа на комке, и думал о том, что в его жизни произошла перемена, которую, как ни странно, он ощущает больше разумом, чем сердцем. Наверное, потому, что он и раньше был счастлив с Лерой. Сегодня спала тяжесть, исчезла препона для чувства, но само чувство осталось прежним. А что дальше? Об этом он не задумывался. Сын Леры, судя по фотографии, кажется, неплохой мальчуган. Надо приучить его собирать марки. Можно вместе ходить на рыбалку. В общем, с ним будет все в порядке.
   Карабаша больше занимало и немного тревожило то, что Давлетджанов не захотел остаться в поселке и вместе с Хоревым уехал в Керки. Оба попрощались как-то скомканно, впопыхах, и у них был такой вид, точно они чем-то обижены. Черт их знает чем! Может быть, их уязвило благополучное вскрытие перемычки? Есть люди, у которых портится настроение, когда у других все идет хорошо.
   В дверь постучали, раздался голос: «Можно?» — и вошел Гохберг. Он был в новом костюме, в клетчатой рубашке с аккуратно отглаженным воротником и с шелковым, малинового цвета галстуком, заколотым шикарной, анодированной под золото булавкой. Карабаш видел эту булавку впервые. Гохберг сел на стул, поговорил о том о сем, о производственных делах, о Давлетджанове, потом сказал, что Соня приглашает через полчаса. Будут одиннадцать человек. Будут Кулиев, два инженера из Марыйского управления, хорошие ребята, и наши: Ниязов, Смирнов, Байнуров. Разговаривая, Гохберг все время трогал булавку и поправлял галстук.
   — Алеша, не опаздывайте, а то остынет фирменное блюдо! — Гохберг поднял указательный палец. — Ну, ждем!
   Он уже пошел к двери, но вдруг остановился и, густо покраснев, спросил:
   — Вы придете один?
   — Нет, почему же, — сказал Карабаш. — С Валерией Николаевной. А что?
   Глядя в пол и становясь совершенно малиновым, как галстук, Гохберг сказал:
   — Алеша, Софья Михайловна не хочет, чтобы вы приходили с Валерией Николаевной. Она меня просила предупредить вас. Что я и делаю.
   — Почему Софья Михайловна не хочет?
   — Алеша, у каждого свой взгляд на такие вещи. Софья Михайловна, может быть, чересчур прямолинейна, вам это покажется ханжеством, мне тоже. Но, в общем, это ее право. Я пытался как-то ей объяснить…
   — Напрасно трудились. Тогда мой приход к вам, к сожалению, отпадает.
   — Но почему же? — Гохберг схватил Карабаша за руку, его круглые глаза приняли отчаянно-умоляющее выражение. — Ее сейчас нет. Почему вы обязаны? Алеша, ну, будьте человеком! Одевайтесь, быстро!
   — Нет, я не пойду.
   — Но, Алеша! Сегодня двенадцать лет нашей семейной жизни…
   — Поздравляю вас.
   — Спасибо. Идемте же! Алеша!
   — Нет! Тихо!
   Карабаш увидел в окно Леру. Она вошла нарядная, надушенная, в белой блузке, в красивом светло-сером костюме, который надела, наверное, в первый раз за время жизни в песках. Плащ она держала на руке.
   Привыкший видеть Леру в грязных, рабочих, полуспортивных нарядах, Карабаш, уставясь на Леру, растерянно молчал.
   Радостно улыбаясь, она протянула Гохбергу руку и сказала: «С праздником! Мы, кажется, не виделись», на что Гохберг сконфуженно, как-то вдруг согнувшись, ответил: «И вас также. Вы чудно выглядите».
   Затем его шатнуло к двери, он прокричал:
   — Словом, ждем вас! Приходите непременно!
   На пороге он споткнулся. Карабаш смотрел ему вслед. Помолчав, он сказал:
   — Мы не пойдем к ним. Пойдем в столовую.
   — Да? — Лера продолжала радостно улыбаться. — Почему не пойдем?
   — Я не хочу там видеть одного человека. Ну, в общем, неважно.
   — Ты с ним не поссорился? Он как-то странно отпрыгнул, когда я вошла…
   — Немного. Он хороший парень, с ним ссориться трудно. Сейчас я оденусь.
   Карабаш переодел рубашку, накинул пиджак.
   — Дождя нет?
   — Нет! Никакого. И, по-моему, стало теплее. — Лера все еще улыбалась, но уже менее радостно. — Мне все равно, пойдем в столовую. Я твоих мало знаю, мне с ними немного неловко, поэтому я не хотела вначале, но потом уже настроилась. Тебе нравится этот костюм?
   — Очень.
   — Нет, правда нравится? — спросила Лера, и глаза ее засияли.
   — Честное пионерское. — Он склонил голову набок и оценивающе осмотрел Леру. — Ты в нем здорово красивая.
   — Знаешь, у Кинзерского есть киноаппарат, и он как раз сейчас снимает всю нашу экспедицию во время праздничного обеда. Я потому и задержалась, чтобы сняться со всеми. Они меня так уговаривали остаться! Даже неудобно было уходить.