Страница:
Он был недоволен моим приходом и не скрывал этого. Сначала он грубым, презрительным тоном говорил о газете. Говорил, что наша газета не «острое оружие партии», а ружье с кривым стволом, чтобы стрелять из-за угла. Обрушился на Сашкину статью, сказал, что она написана идиотом, что мы проливаем «корокодиловы слезы по поводу скреперов, которые строители отбросили к чертовой матери, как негодную рухлядь». Я смиренно слушал. Он закричал вдруг:
— Вы что, проглотили язык?
— Я? Нет.
— Почему вы молчите? Почему не спорите, черт побери? Для чего вы пришли?
Я сказал, что пришел для того, чтобы услышать его соображения о канале, о положении дел на стройке, а не о нашей газете, деятельность которой мне в общих чертах знакома. Тут он разъярился и закричал:
— А, вам неинтересно говорить со мной о газете? А мне неинтересно говорить с вами о строительстве! Ясно? Идите в политотдел, там получите сведения. Мне некогда. У меня нет желания тратить на вас время.
Однако я не ушел. И правильно сделал. Ему самому не хотелось, чтобы я уходил. Он еще не договорил, не доругался, не вылил весь яд.
— Вы, конечно, посланы за матерьяльчиком? Как это называется: «По следам наших выступлений», так, что ли?
— Нет, не угадали. Просто еду на трассу. Хочу, кстати, попросить у вас машину…
— Ну, ясно, ясно. Это вы всегда просите. Так вот, значит: «По следам наших выступлений». Замначальника управления товарищ Нияздурдыев — тоже «крупный деятель» ирригации, не знаю, как его Атамурадов терпит, — третьего дня прислал бумагу: срочно сообщите, какие меры приняты по статье насчет землеройной техники. Знай, мол, что находишься в подчинении. А какие меры? Вот мой приказ от шестого января сего года: «Приказываю! Параграф первый. Списать с баланса основных средств Каракумканалстроя по их первоначальной стоимости… столько-то тракторов и два грейдера… Параграф второй. Начальнику СМК „Пионерная“ тов. Карабашу и начальнику Управления ремпредприятий тов. Хидырову немедленно организовать в мастерских на сто восемьдесят пятом километре разборку списываемых тракторов, с одновременной сортировкой деталей и узлов… и так далее… на три категории: а, б, в…»
В то время как Ермасов читал, в кабинет зашел сначала один человек в полувоенном костюме, с папкой, потом еще двое, остановившиеся возле дверей, и все они терпеливо слушали, как он читал, и посматривали на меня без особого интереса, но с некоторой, деликатно скрываемой, насмешливостью.
— «Начальнику Управления ремпредприятий тов. Хидырову, — читал Ермасов, — предлагаю договориться с Главвторчерметом об организации на трассе Каракумского канала (желательно в районе сто восемьдесят пятого километра) приемочного пункта… так, так… Расходы по доставке и сдаче металлолома произвести за счет Каракумканалстроя по смете…» и так далее… «Управляющий трестом — Ермасов». Число, дата. Все! Вот какие приняты меры.
Он швырнул листок приказа на стол и посмотрел на меня победоносно.
— Вот так-то! — сказал он.
— По-моему, очень толково, — сказал я.
— Да нет, ваши комплименты мне не нужны. Меры как меры. То, что считаю нужным. Но им-то надо другое, им хочется разнос учинить. Кому в зад коленом, кому в зубы, кому под дых…
Стоявшие возле двери засмеялись. Человек в полувоенном костюме спросил:
— О ком речь, Степан Иванович?
— Да вы знаете! — Ермасов отмахнулся. — Но я им — фигу. Понятно? Никому даже на вид не поставил. Теперь они новое затевают, с другого боку. Вот прохиндеи! Если б они свою настойчивость да изворотливость на дело обернули, тут такие каналы нарубать можно, такие горы своротить…
— Точно, Степан Иванович, — сказал один из тех, кто стоял возле двери.
Ермасов взял меня за пуговицу и, мигнув по-приятельски, спросил:
— А тот корреспондент, что статейку с чужих слов писал, он небось гонорар за нее давно уж пропил?
— Да, возможно, — сказал я. — Точно не знаю.
— Нет, я точно знаю: давно пропил. И давно забыл про нее. И газета та исчезла, нет ее, сгинула, только где-нибудь в библиотеке завалялась на нижней полке, в подшивке. А вот дело, что ею затеяно, — дрянное дело, вранье! — оно существует и живет себе дальше как ни в чем не бывало. — Лицо Ермасова вновь бурно залилось краской. Он спросил резко, задыхаясь: — Вы знаете, что Карабашу и Гохбергу грозит тюрьма?
Я молчал. Он глядел на меня с ненавистью.
— Третий день на Пионерном сидит комиссия, чего-то удят, вынюхивают, в бумагах роются. Но я предупреждаю! Я предупреждаю, товарищи! — Он стукнул костяшками кулака по столу. — Ничего из этого мероприятия не выйдет. Ясно? Я уже написал в ЦК республики, но, если надо, я в Москву полечу, но этих людей не дам в обиду! Я как лев буду драться, ясно?
— Вы говорите так, будто я главный злоумышленник… — сказал я, немного опешив от его крика и ненавидящего взгляда.
Он не слышал меня.
— Предупреждаю: я буду драться как лев!
Тут я подумал, что это выкрикивается, может быть, не только мне, но и кому-то еще, из тех, кто стоял возле двери или был за дверью. Я посмотрел на стоявших возле двери. Человек в полувоенном костюме усердно кивал.
Ермасов вдруг протянул мне руку.
— Спасибо за беседу. Простите, что задержал. Я говорю к тому, чтоб вы помнили, товарищ молодой человек, какое в ваших руках на самом деле острое и беспощадное оружие, и относились соответственно.
— Я понял. Спасибо. А как быть, Степан Иванович, с транспортом, чтоб на трассу…
— Вот к нему, к нему! Он сделает.
— Одну минуту, — сказал человек в полувоенном костюме и, подойдя к столу Ермасова, раскрыл свою папку.
Полчаса я прождал в приемной, пока человек в полувоенном костюме — он оказался начальником Марыйского участка Алимовым — вышел из кабинета Ермасова. Мы спустились с ним на первый этаж, в его кабинет. Он стал кому-то звонить, договариваться, потом сказал, что машина будет послезавтра утром.
— Старик вам дал ходу, а? Я слышал, — сказал он весело. — Ну, знаете, эта зурабовская статейка просто черт знает что!.. Итак, послезавтра утром, в восемь ноль-ноль, прошу вас к подъезду нашего управления. А на старика не обижайтесь.
— Да я нисколько, — сказал я. — Наоборот, ваш старик мне понравился.
Выехать послезавтра мне не удалось. Виною тому была Лера, которую я неожиданно встретил на почтамте: она посылала деньги отцу. Лера как-то изменилась, то ли похудела, то ли поблекла, сошел загар, она была небрежно причесана, в грубой мужской фуфайке, в лыжных штанах. Мы вышли из почтамта вместе и немного прошли по улице. Разговор не вязался, я чувствовал ее настороженность, даже некоторую враждебность, — ведь я был человек другого лагеря, Сашкин приятель!
О Сашке мы не говорили. Лера сказала, что у нее масса забот, болен отец, она должна ехать в Ашхабад, чтобы организовать лечение, а тут еще всякие другие неприятности, по работе и так. Одно за одним, как это бывает. Я сказал, что, видимо, существует такое специальное министерство неприятностей. Оно планирует выпуск неприятностей, следит за тем, чтобы неприятности вырабатывались дружно, серийно.
Лера даже не улыбнулась.
— Да, да, — сказала она, — у меня сейчас трудная полоса.
Когда прощались, я дал ей телефон гостиницы, просил позвонить, если что нужно, хотя знал, что звонить она не будет. Ей было не до меня.
Следующий день, накануне отъезда, я провел почти целиком в тресте. Разговаривал с Алимовым, с его заместителем, был в редакции многотиражки «Каналстроевец», у своего старого друга Искандерова, потом познакомился с инженером Хоревым, тем самым, кто напечатал у нас в газете статью, из-за которой шумели. Хорев возглавляет Керкинский участок, он приехал в Мары на совещание. Он был очень предупредителен, предложил быть моим шефом и гидом в делах стройки, но я вспомнил, что он приятель Лузгина, и уклонился. Больше других мне помогли Искандеров и Алимов, подаривший свою брошюрку, изданную республиканским обществом по распространению политических и научных знаний: «Каракумский канал и его значение для республики». В общем, я провел день с пользой. А вечером в гостиницу неожиданно позвонила Лера и сказала, что ей необходимо со мной увидеться. Я сказал, что уезжаю утром.
— Тогда я прибегу сейчас! — сказала она.
Было около девяти вечера. Я вышел на улицу и ждал Леру перед входом в гостиницу. Она пришла очень скоро и сразу, еще не отдышавшись, спросила:
— Петя, ты можешь завтра не ехать?
— Не ехать? Завтра? Вообще-то я торчу тут уже шестой день…
— Петя, я тебя просто умоляю отложить поездку на два дня. До девятнадцатого. Сейчас я объясню. Но ты можешь, скажи?
— В принципе, конечно, да…
— Но очень не хочется?
— Не хочется потому, что надо наконец попасть на трассу. У меня и срок командировки кончается. А что случилось?
Мы прошли во двор гостиницы и сели на скамейку. Лера была взволнована. Она начала разговор как просительница, и это было так неестественно и не похоже на нее, что я тоже стал держаться неестественно и заговорил с ней как-то по-глупому сухо.
Лера сказала, что звонила мне сегодня весь день, каждый час, но меня не было в гостинице. Я должен помочь Алеше. Это тот человек, ради которого она оставила Сашку: Алексей Карабаш, начальник Пионерной конторы. Ну и что с ним стряслось? Восемнадцатого числа состоится заседание бюро обкома, где будут обсуждаться выводы комиссии о состоянии землеройной техники в Пионерной конторе. Эта комиссия была создана после Сашкиной статьи. Алеше может быть очень худо. Они хотят передать дело в суд. Все зависит от того, как пройдет заседание обкома, на котором я должен выступить и защитить Алешу. Да, да, защитить Алешу. Один голос может оказаться решающим. Я ведь представляю ту самую газету, которая напечатала статью против Алеши, так что мое мнение очень важно.
Все это звучало наивно. О чем я могу говорить на бюро обкома? И как я буду защищать этого самого Алешу? Кроме того, мне, конечно, очень не хотелось еще два дня торчать в городе. Командировка кончается, а я до сих пор не могу попасть на трассу. Я приготовился все это объяснить.
Но Лера стала рассказывать об отце: как он плох, гаснет, а старые тетки бестолковы, беспомощны, ничем не могу помочь. Сейчас она поедет в Ашхабад, чтобы организовать лечение, нанять сиделку. Может быть, ей самой придется пожить с отцом, тогда она возьмет сына из детсада, потому что он оказался сейчас и без матери и без отца. Чтобы поехать к старику, она должна получить внеочередной отпуск, за свой счет, конечно, но дело в том, что экспедиция сейчас здесь, в Марах, занята очень срочными камеральными работами, и начальник уперся — и ни в какую. Алеша советует уйти с работы. Но она не знает. Все так сложно…
Я спросил:
— Когда ты едешь в Ашхабад?
— Завтра, ташкентским поездом. Алешу я не дождусь, а мне хотелось вас познакомить. Петя, я тебя очень прошу. Ты должен это сделать! — Она настойчиво, умоляюще заглядывала мне в глаза. — Тебе неловко, да? У тебя какие-то обязательства дружбы? Но ты пойми, что тут страдают невинные люди, ты должен встать на их защиту, это гораздо важней…
Я сказал, что меня смущает другое. Во-первых, как это я ни с того ни с сего приду на заседание бюро обкома? Меня никто не звал…
Она это устроит. Она поговорит с кем-то. Меня пригласят.
Во-вторых, я не член партии.
Да, но я официальное лицо: представитель газеты, который находится здесь в официальной служебной командировке! Я имею право присутствовать. Это несомненно. Это точно.
Для нее не существовало препятствий. Если б я лежал в горячке, с температурой сорок, она бы, наверно, нашла средства поднять меня с постели и заставить пойти.
— Ну и любишь ты своего Алешу, — сказал я. — Неужели он такой замечательный?
— Он-то замечательный, но дело не в этом. Он просто не виноват, понимаешь? И он, и Гохберг, и остальные хотели только сделать как лучше, ускорить темпы строительства — понимаешь? — а их обвиняют в том, что они нарочно искалечили технику. Это очень подло. Сводят с ними счеты. Я видела эту комиссию, куда нарочно подобрали старых специалистов, пенсионеров: их тут называют «кетменщики»…
— Но ведь Ермасов будет защищать Карабаша и Гохберга, — сказал я. — Он сказал, что будет драться за них как лев. Я сам слышал.
— Еще бы! Конечно, он будет защищать их. Не только их, но и самого себя. Ермасов — лицо заинтересованное. А вот если выступит представитель газеты… Петя, ты меня извини! Я так наседаю знаешь почему? Потому что меня страшно мучает одна мысль…
— Какая?
— О том, что, если б не я, ничего бы этого не было. Я понимаю, что это не так, что тут глубокие причины, производственные или какие-то другие, и все-таки ведь он написал эту статью в отместку за то, что случилось, правда ведь? Значит, я в какой-то степени виновата? Вот что меня мучает, и поэтому я мучаю тебя, а ты, как человек ленивый и нерешительный…
Она улыбнулась и взяла меня за руку.
— Что — я?
— Посылаешь меня, наверно, к черту и не знаешь, на что решиться. Но ты останешься, Петя. И выступишь. Потому что нельзя допускать, чтобы осуждали невинных людей.
— Это точно, — сказал я. — Это уж точно: нельзя.
23
— Вы что, проглотили язык?
— Я? Нет.
— Почему вы молчите? Почему не спорите, черт побери? Для чего вы пришли?
Я сказал, что пришел для того, чтобы услышать его соображения о канале, о положении дел на стройке, а не о нашей газете, деятельность которой мне в общих чертах знакома. Тут он разъярился и закричал:
— А, вам неинтересно говорить со мной о газете? А мне неинтересно говорить с вами о строительстве! Ясно? Идите в политотдел, там получите сведения. Мне некогда. У меня нет желания тратить на вас время.
Однако я не ушел. И правильно сделал. Ему самому не хотелось, чтобы я уходил. Он еще не договорил, не доругался, не вылил весь яд.
— Вы, конечно, посланы за матерьяльчиком? Как это называется: «По следам наших выступлений», так, что ли?
— Нет, не угадали. Просто еду на трассу. Хочу, кстати, попросить у вас машину…
— Ну, ясно, ясно. Это вы всегда просите. Так вот, значит: «По следам наших выступлений». Замначальника управления товарищ Нияздурдыев — тоже «крупный деятель» ирригации, не знаю, как его Атамурадов терпит, — третьего дня прислал бумагу: срочно сообщите, какие меры приняты по статье насчет землеройной техники. Знай, мол, что находишься в подчинении. А какие меры? Вот мой приказ от шестого января сего года: «Приказываю! Параграф первый. Списать с баланса основных средств Каракумканалстроя по их первоначальной стоимости… столько-то тракторов и два грейдера… Параграф второй. Начальнику СМК „Пионерная“ тов. Карабашу и начальнику Управления ремпредприятий тов. Хидырову немедленно организовать в мастерских на сто восемьдесят пятом километре разборку списываемых тракторов, с одновременной сортировкой деталей и узлов… и так далее… на три категории: а, б, в…»
В то время как Ермасов читал, в кабинет зашел сначала один человек в полувоенном костюме, с папкой, потом еще двое, остановившиеся возле дверей, и все они терпеливо слушали, как он читал, и посматривали на меня без особого интереса, но с некоторой, деликатно скрываемой, насмешливостью.
— «Начальнику Управления ремпредприятий тов. Хидырову, — читал Ермасов, — предлагаю договориться с Главвторчерметом об организации на трассе Каракумского канала (желательно в районе сто восемьдесят пятого километра) приемочного пункта… так, так… Расходы по доставке и сдаче металлолома произвести за счет Каракумканалстроя по смете…» и так далее… «Управляющий трестом — Ермасов». Число, дата. Все! Вот какие приняты меры.
Он швырнул листок приказа на стол и посмотрел на меня победоносно.
— Вот так-то! — сказал он.
— По-моему, очень толково, — сказал я.
— Да нет, ваши комплименты мне не нужны. Меры как меры. То, что считаю нужным. Но им-то надо другое, им хочется разнос учинить. Кому в зад коленом, кому в зубы, кому под дых…
Стоявшие возле двери засмеялись. Человек в полувоенном костюме спросил:
— О ком речь, Степан Иванович?
— Да вы знаете! — Ермасов отмахнулся. — Но я им — фигу. Понятно? Никому даже на вид не поставил. Теперь они новое затевают, с другого боку. Вот прохиндеи! Если б они свою настойчивость да изворотливость на дело обернули, тут такие каналы нарубать можно, такие горы своротить…
— Точно, Степан Иванович, — сказал один из тех, кто стоял возле двери.
Ермасов взял меня за пуговицу и, мигнув по-приятельски, спросил:
— А тот корреспондент, что статейку с чужих слов писал, он небось гонорар за нее давно уж пропил?
— Да, возможно, — сказал я. — Точно не знаю.
— Нет, я точно знаю: давно пропил. И давно забыл про нее. И газета та исчезла, нет ее, сгинула, только где-нибудь в библиотеке завалялась на нижней полке, в подшивке. А вот дело, что ею затеяно, — дрянное дело, вранье! — оно существует и живет себе дальше как ни в чем не бывало. — Лицо Ермасова вновь бурно залилось краской. Он спросил резко, задыхаясь: — Вы знаете, что Карабашу и Гохбергу грозит тюрьма?
Я молчал. Он глядел на меня с ненавистью.
— Третий день на Пионерном сидит комиссия, чего-то удят, вынюхивают, в бумагах роются. Но я предупреждаю! Я предупреждаю, товарищи! — Он стукнул костяшками кулака по столу. — Ничего из этого мероприятия не выйдет. Ясно? Я уже написал в ЦК республики, но, если надо, я в Москву полечу, но этих людей не дам в обиду! Я как лев буду драться, ясно?
— Вы говорите так, будто я главный злоумышленник… — сказал я, немного опешив от его крика и ненавидящего взгляда.
Он не слышал меня.
— Предупреждаю: я буду драться как лев!
Тут я подумал, что это выкрикивается, может быть, не только мне, но и кому-то еще, из тех, кто стоял возле двери или был за дверью. Я посмотрел на стоявших возле двери. Человек в полувоенном костюме усердно кивал.
Ермасов вдруг протянул мне руку.
— Спасибо за беседу. Простите, что задержал. Я говорю к тому, чтоб вы помнили, товарищ молодой человек, какое в ваших руках на самом деле острое и беспощадное оружие, и относились соответственно.
— Я понял. Спасибо. А как быть, Степан Иванович, с транспортом, чтоб на трассу…
— Вот к нему, к нему! Он сделает.
— Одну минуту, — сказал человек в полувоенном костюме и, подойдя к столу Ермасова, раскрыл свою папку.
Полчаса я прождал в приемной, пока человек в полувоенном костюме — он оказался начальником Марыйского участка Алимовым — вышел из кабинета Ермасова. Мы спустились с ним на первый этаж, в его кабинет. Он стал кому-то звонить, договариваться, потом сказал, что машина будет послезавтра утром.
— Старик вам дал ходу, а? Я слышал, — сказал он весело. — Ну, знаете, эта зурабовская статейка просто черт знает что!.. Итак, послезавтра утром, в восемь ноль-ноль, прошу вас к подъезду нашего управления. А на старика не обижайтесь.
— Да я нисколько, — сказал я. — Наоборот, ваш старик мне понравился.
Выехать послезавтра мне не удалось. Виною тому была Лера, которую я неожиданно встретил на почтамте: она посылала деньги отцу. Лера как-то изменилась, то ли похудела, то ли поблекла, сошел загар, она была небрежно причесана, в грубой мужской фуфайке, в лыжных штанах. Мы вышли из почтамта вместе и немного прошли по улице. Разговор не вязался, я чувствовал ее настороженность, даже некоторую враждебность, — ведь я был человек другого лагеря, Сашкин приятель!
О Сашке мы не говорили. Лера сказала, что у нее масса забот, болен отец, она должна ехать в Ашхабад, чтобы организовать лечение, а тут еще всякие другие неприятности, по работе и так. Одно за одним, как это бывает. Я сказал, что, видимо, существует такое специальное министерство неприятностей. Оно планирует выпуск неприятностей, следит за тем, чтобы неприятности вырабатывались дружно, серийно.
Лера даже не улыбнулась.
— Да, да, — сказала она, — у меня сейчас трудная полоса.
Когда прощались, я дал ей телефон гостиницы, просил позвонить, если что нужно, хотя знал, что звонить она не будет. Ей было не до меня.
Следующий день, накануне отъезда, я провел почти целиком в тресте. Разговаривал с Алимовым, с его заместителем, был в редакции многотиражки «Каналстроевец», у своего старого друга Искандерова, потом познакомился с инженером Хоревым, тем самым, кто напечатал у нас в газете статью, из-за которой шумели. Хорев возглавляет Керкинский участок, он приехал в Мары на совещание. Он был очень предупредителен, предложил быть моим шефом и гидом в делах стройки, но я вспомнил, что он приятель Лузгина, и уклонился. Больше других мне помогли Искандеров и Алимов, подаривший свою брошюрку, изданную республиканским обществом по распространению политических и научных знаний: «Каракумский канал и его значение для республики». В общем, я провел день с пользой. А вечером в гостиницу неожиданно позвонила Лера и сказала, что ей необходимо со мной увидеться. Я сказал, что уезжаю утром.
— Тогда я прибегу сейчас! — сказала она.
Было около девяти вечера. Я вышел на улицу и ждал Леру перед входом в гостиницу. Она пришла очень скоро и сразу, еще не отдышавшись, спросила:
— Петя, ты можешь завтра не ехать?
— Не ехать? Завтра? Вообще-то я торчу тут уже шестой день…
— Петя, я тебя просто умоляю отложить поездку на два дня. До девятнадцатого. Сейчас я объясню. Но ты можешь, скажи?
— В принципе, конечно, да…
— Но очень не хочется?
— Не хочется потому, что надо наконец попасть на трассу. У меня и срок командировки кончается. А что случилось?
Мы прошли во двор гостиницы и сели на скамейку. Лера была взволнована. Она начала разговор как просительница, и это было так неестественно и не похоже на нее, что я тоже стал держаться неестественно и заговорил с ней как-то по-глупому сухо.
Лера сказала, что звонила мне сегодня весь день, каждый час, но меня не было в гостинице. Я должен помочь Алеше. Это тот человек, ради которого она оставила Сашку: Алексей Карабаш, начальник Пионерной конторы. Ну и что с ним стряслось? Восемнадцатого числа состоится заседание бюро обкома, где будут обсуждаться выводы комиссии о состоянии землеройной техники в Пионерной конторе. Эта комиссия была создана после Сашкиной статьи. Алеше может быть очень худо. Они хотят передать дело в суд. Все зависит от того, как пройдет заседание обкома, на котором я должен выступить и защитить Алешу. Да, да, защитить Алешу. Один голос может оказаться решающим. Я ведь представляю ту самую газету, которая напечатала статью против Алеши, так что мое мнение очень важно.
Все это звучало наивно. О чем я могу говорить на бюро обкома? И как я буду защищать этого самого Алешу? Кроме того, мне, конечно, очень не хотелось еще два дня торчать в городе. Командировка кончается, а я до сих пор не могу попасть на трассу. Я приготовился все это объяснить.
Но Лера стала рассказывать об отце: как он плох, гаснет, а старые тетки бестолковы, беспомощны, ничем не могу помочь. Сейчас она поедет в Ашхабад, чтобы организовать лечение, нанять сиделку. Может быть, ей самой придется пожить с отцом, тогда она возьмет сына из детсада, потому что он оказался сейчас и без матери и без отца. Чтобы поехать к старику, она должна получить внеочередной отпуск, за свой счет, конечно, но дело в том, что экспедиция сейчас здесь, в Марах, занята очень срочными камеральными работами, и начальник уперся — и ни в какую. Алеша советует уйти с работы. Но она не знает. Все так сложно…
Я спросил:
— Когда ты едешь в Ашхабад?
— Завтра, ташкентским поездом. Алешу я не дождусь, а мне хотелось вас познакомить. Петя, я тебя очень прошу. Ты должен это сделать! — Она настойчиво, умоляюще заглядывала мне в глаза. — Тебе неловко, да? У тебя какие-то обязательства дружбы? Но ты пойми, что тут страдают невинные люди, ты должен встать на их защиту, это гораздо важней…
Я сказал, что меня смущает другое. Во-первых, как это я ни с того ни с сего приду на заседание бюро обкома? Меня никто не звал…
Она это устроит. Она поговорит с кем-то. Меня пригласят.
Во-вторых, я не член партии.
Да, но я официальное лицо: представитель газеты, который находится здесь в официальной служебной командировке! Я имею право присутствовать. Это несомненно. Это точно.
Для нее не существовало препятствий. Если б я лежал в горячке, с температурой сорок, она бы, наверно, нашла средства поднять меня с постели и заставить пойти.
— Ну и любишь ты своего Алешу, — сказал я. — Неужели он такой замечательный?
— Он-то замечательный, но дело не в этом. Он просто не виноват, понимаешь? И он, и Гохберг, и остальные хотели только сделать как лучше, ускорить темпы строительства — понимаешь? — а их обвиняют в том, что они нарочно искалечили технику. Это очень подло. Сводят с ними счеты. Я видела эту комиссию, куда нарочно подобрали старых специалистов, пенсионеров: их тут называют «кетменщики»…
— Но ведь Ермасов будет защищать Карабаша и Гохберга, — сказал я. — Он сказал, что будет драться за них как лев. Я сам слышал.
— Еще бы! Конечно, он будет защищать их. Не только их, но и самого себя. Ермасов — лицо заинтересованное. А вот если выступит представитель газеты… Петя, ты меня извини! Я так наседаю знаешь почему? Потому что меня страшно мучает одна мысль…
— Какая?
— О том, что, если б не я, ничего бы этого не было. Я понимаю, что это не так, что тут глубокие причины, производственные или какие-то другие, и все-таки ведь он написал эту статью в отместку за то, что случилось, правда ведь? Значит, я в какой-то степени виновата? Вот что меня мучает, и поэтому я мучаю тебя, а ты, как человек ленивый и нерешительный…
Она улыбнулась и взяла меня за руку.
— Что — я?
— Посылаешь меня, наверно, к черту и не знаешь, на что решиться. Но ты останешься, Петя. И выступишь. Потому что нельзя допускать, чтобы осуждали невинных людей.
— Это точно, — сказал я. — Это уж точно: нельзя.
23
Итак, я остался в этом городе еще на два дня. Лера уехала. Атанияз вернулся из аула и тоже сразу уехал: его зачем-то срочно, телеграммой, вызвали в Ашхабад. Днем я мотаюсь по коридорам и лестницам Марыйского управления, выцеживаю из сотрудников все новые факты, цифры, имена и рассказы о стройке, потом обедаю в ресторане «Мургаб», потом иду к Искандерову с намерением сыграть партию в шахматы, если он не занят срочной работой и жена не загружает его какими-нибудь хозяйственными делами, например купанием детей. У него двое детей. Он хочет уходить из многотиражки. Его мечта — переехать в Ашхабад и поступить в республиканскую газету.
Если Искандеров купает детей, я возвращаюсь в гостиницу и не знаю, чем заняться. На город обрушился снеговой ураган. Улицы завалены снегом, температура упала до минус одиннадцати. Ночью я мерзну под двумя байковыми одеялами, накрываюсь пальто и даже, стыдно признаться, текинским ковриком, который висит на стене возле кровати.
Девятнадцатого мне говорят, что заседание бюро обкома отложили на два дня, то есть до двадцать первого. В песках произошло несчастье: снежным бураном отогнало на юг большую отару овец, несколько тысяч голов. Керкинский райком партии обратился к руководителям стройки с просьбой помочь колхозным машинам пробиться на юг. Всеми операциями по спасению овец занимается Пионерная контора. Если бы я выехал на трассу, как предполагал, шестнадцатого, за день до бурана, вся эта история развернулась бы у меня на глазах и я, наверное, сам увязался бы с каким-нибудь бульдозером на юг. Ведь это сюжет, это дорогого стоит: спасение овец в буране!
Настроение у меня мрачное. Утром девятнадцатого сажусь писать очерк о нашей поездке в аул и обо всех тамошних событиях. Но, написав три страницы — обед в чайхане, разговоры с Халдурды, его внешность, наш приезд в аул, — я вижу, что рассказ об убийстве зазвучит лишь тогда, когда возникнет характер убитого юноши, Бяшима Мурадова, его судьба, а это я узнаю на трассе, в отряде, который называется теперь его именем. Но за три дня, оставшиеся от моего командировочного срока, я, конечно, ничего не увижу и не узнаю.
Сообразив все это, я бегу на почту и заказываю разговор с Ашхабадом. Через полчаса слышу знакомый картавый говорок Бориса: «Старик, что с тобой стряслось? Почему не на трассе?»
Вдруг с удовольствием сознаю, как мне приятно слышать голос Бориса. Так и вижу его: стоит, ссутулившись, в напряженной позе, прижимая плечом трубку к уху, возле своего громадного секретариатского стола, весь в дыму, в бумагах, в заботах, делает правой рукой какие-то магнетические жесты Тамаре, а левой что-то записывает и одновременно улыбается мне в трубку: «Ну, что, что там у тебя?» Сейчас двенадцать часов. У Диомидова идет планерка, и Борис спешит договориться со мной, чтобы поспеть на планерку. А в большой комнате сейчас пусто, но через полчаса все вернутся сюда, закипит работа, начнется треп, застучат машинки, потом прибежит Валечка из машбюро и сообщит, что в кинотеатре «Ашхабад» идет новый мексиканский фильм, и кого-то быстренько снарядят за билетами, потом Критский будет вслух читать свою рецензию, и между ним и Туманяном вдруг вспыхнет высоконаучный спор на бутылку шампанского, который придется разрешать у Даля или у Брокгауза, потом настанет обеденное время, и в буфете будет тепло и тесно, и тетя Клава будет кричать, чтоб не курили, и после обеда снова все завертится, пойдут посетители, будут звонки из бюро проверки, вызовы к Лузгину, срочно, немедленно, о чем вы думали, не надо перебарщивать, семь раз отмерь — один отрежь, спешка до добра не доводит, — и вдруг с невероятной быстротой наступит вечер. Господи, как я уже привык к этим людям, к этим комнатам, к этим разговорам, и к городу, и к автобусу номер четыре, который привезет меня поздним вечером домой! И мне тоскливо безо всего этого. Тут ничего не поделаешь.
Я кричу Борису, что застрял по неотложному делу в Марах и прошу продлить командировку дней на семь. Борис говорит, чтоб я слал «телегу», то есть телеграмму, чтоб был документ, и они сейчас же вышлют командировочные. И затем произносит сухим, официальным тоном:
— Старик, должен сообщить тебе одну неприятную новость: ты больше не подчиняешься товарищу Лузгину.
— В каком смысле?
— В том смысле, что товарищ Лузгин у нас больше не работает. Со вчерашнего дня.
— Да брось! Серьезно?
— Конечно. Сегодня уже есть приказ. Мы все, как ты понимаешь, чрезвычайно опечалены этим событием, в коллективе просто траур. Все-таки столько лет вместе…
Я хохочу, а он продолжает тем же тоном: тут сыграла роль зурабовская статья, из-за которой Ермасов писал в ЦК республики. Артем Иванович совершенно убит. Бедный старик, он так держался все эти годы! А кто на его место? Борис просит, чтоб я не падал в обморок: один товарищ из радиокомитета.
— Атанияз? — кричу я.
— Да, он. Мы уговаривали нашего дорогого Атанияза Непесовича два дня, этот негодяй отказывался наотрез. Говорил, что если пойдет в газету, то никогда не закончит своей диссертации.
— Когда все это произошло? Когда вы его уговаривали?
— Первый разговор был, кажется, перед вашим отъездом.
— Потрясающий человек! Мы жили пять дней бок о бок, и он не сказал мне ни слова…
Борис говорит, что ему некогда болтать по телефону, чтобы я немедленно слал «телегу», а завтра он постарается выслать телеграфом деньги.
Я выхожу из почтамта, переполненный новостями, в радостном настроении, но в кармане у меня восемнадцать рублей, и я должен дожить до завтра. Поэтому я иду обедать не в ресторан «Мургаб», а в столовую возле вокзала. На другой день в этой столовой я встречаю профессора Кинзерского, с которым когда-то ехал в поезде. Мы сталкиваемся у окошка, где выдают вторые блюда. Профессор держит поднос, заставленный тарелками и стаканами компота.
— А! — говорит он без всякого удивления. — Вот и вы! Я же сказал, что здесь пустыня и все друг с другом встречаются…
Мы садимся за один стол. Профессор очень быстро съедает две порции гуляша и, как сырые яйца, высасывает три стакана компота. При свете холодного зимнего дня загорелое лицо профессора кажется темно-красным, закопченным, как старая медь. Он спрашивает, видел ли я развалины старого Мерва. Нет, хотя слышал о них и читал. Они находятся в районе Байрам-Али.
— Как, вы не видели старого Мерва?! — переспрашивает профессор с изумлением.
— Нет.
— Это поразительно! Не видеть «Султана Санджара», который находится в нескольких километрах! Полчаса на машине! — Он хохочет и глядит на меня, как на диковинку. — Люди едут за тысячи километров, чтобы взглянуть на это потрясающее кладбище веков, на этот некрополь цивилизации, на мертвое сердце древней Азии — Мерв, столицу Маргианы! — а вы торчите в дрянной гостинице, ходите по разным канцеляриям, столовым, и вам не приходит в голову поехать и взглянуть на величайшие развалины! Вам не стыдно?
— Мне стыдно, профессор. Я, откровенно говоря, как-то забыл об этих развалинах. Я читал о них…
— Тем хуже! Тем отвратительней! Гарун-аль-Рашид нашел время приехать в Мерв из Багдада только затем, чтобы посмотреть на прославленный город и покопаться в его библиотеках, а вы, молодой журналист, томитесь тут и не знаете, как убить время. Что вы за люди, дьявол вас побери? Что вас интересует? И интересует ли вас что-нибудь вообще?
Он уже не смеется, а глядит на меня неприязненно. Я говорю, что меня интересует очень многое. Даже чересчур многое. И как раз поэтому я не догадался поехать к развалинам.
После обеда мы вместе заходим на почтамт, и я узнаю, что могу получить деньги. Самочувствие мое великолепное, теперь я готов ехать не только к «Султану Санджару», но хоть в древний Хорезм или Бухару.
Единственное, что меня гложет, — это мысль о завтрашнем заседании. Я не люблю публичных выступлений, теряюсь, плохо говорю, особенно если приходится говорить перед незнакомыми людьми, но главная трудность не в этом, а в том, что я почти не знаю существа дела. Я сочувствую Ермасову, сочувствую этому Алеше и его товарищам, которым грозят какие-то беды, и мне не нравится Хорев, приятель Лузгина, и в общем я примерно все понимаю, но ведь ничего конкретного, никаких фактов у меня нет. А как говорить без фактов? Вот что меня тревожит и о чем я думаю, гуляя с профессором по улице. Он рассказывает что-то интересное о пустынях, которые сдавили землю кольцом: Ближний Восток, Африка, Мексика, Китай, Гоби, Средняя Азия. Он считает, что остановить пустыни могут только леса. Уничтожение лесов и истощение почвы привели к образованию пустынь, которые расширяются с угрожающей быстротой. Геродот писал о плодороднейших землях Вавилона и Ливии — теперь это бесплодные пустыни. Из опыта пятисот лет известно, что Сахара расширяется в южном направлении с довольно значительной скоростью. Озеро Чад неуклонно уменьшается по площади и глубине. А пустыня Каракум не менее быстро движется на запад: Каспий мелеет катастрофически, полуостров Челекен недавно, всего несколько десятков лет назад, был островом. Да и Европа не может считать себя в полной безопасности. Юг Европы уже испытывает на себе адское дыхание африканских пустынь, откуда дуют иссушающие ветры. Климат Италии за последние несколько столетий стал гораздо более жарким. Древние римляне часто жаловались на морозы и снегопады, а в нынешней Италии это почти невероятно. Превращение райских кущ в пустыни — вот что принесла цивилизация, истощившая почвы с ошеломляющей быстротой.
— Где же спасение?
— Спасение — в лесах. Только леса могут остановить вселенское истощение почвы. Эй! Бекмурад! Стоп! — Профессор вдруг бросается на середину улицы с высоко поднятой рукой и останавливает замызганный «ГАЗ—57» с латаным брезентовым верхом. — Это наша экспедиционная. Прошу садиться!
Я сажусь назад, профессор рядом с шофером, и мы едем в старый Мерв.
К мавзолею султана Санджара подъезжаем в густых сумерках. Он стоит в совершенном одиночестве на голой и плоской земле, которая кажется пустыней, но вблизи видно, что эта земля исхолмлена остатками древних фундаментов, стен, обрушенных до основания башен. Кое-где в рытвинах белеет снег. Ветер с шорохом перекатывает песок. Можно подойти к мавзолею Санджара, но еще лучше смотреть на него издали: поднимающаяся луна освещает его тупые каменные хребты.
Сидя в машине, мы пьем горячий кофе из профессорского термоса. Кинзерский рассказывает что-то об арабах, о Тули-хане, сыне Чингиса, который сровнял с землей столицу сельджуков, вырезав все население, несколько сот тысяч человек, и уничтожил все здания Мерва. И только мавзолей Санджара не смогли разрушить монголы.
— Хотите подойти поближе? — спрашивает профессор. — Вы увидите эти камни, ощутите движение веков.
— Как хотите. Но, по-моему, все ясно.
— Все ясно! Да, да… Замечательно сказано: все ясно… — Он усмехается и умолкает.
Мы едем обратно. Справа бежит тень машины, скользящая темной волной по белому от луны бугристому полю. Помолчав, я говорю, что мне никогда не удавалось взволноваться при виде старых камней и ощутить нечто торжественное, вроде движения веков, или движения лет, или даже просто движения времени. Но зато я ощущаю это при виде людей. При виде некоторых я вижу годы, десятилетия и даже иногда века. Вот недавно, например, на базаре я видел человека, который вполне мог быть одним из всадников Тули-хана. Он продавал орехи. Но у него были такие глаза и такие руки, что я сразу понял: он оттуда, от Тули-хана. Мой отец всю жизнь пронес на себе печать семнадцатого года. А есть люди конца двадцатых годов, середины тридцатых, и люди начала войны, и люди конца войны, и они, как и мой отец, остаются такими до конца своих жизней.
— Вы согласны, профессор?
— Я согласен, но меня интересует, к какому году вы относите себя, мой славный аналитик? Про меня уж не спрашиваю: наверняка к какому-нибудь девятьсот шестнадцатому или тринадцатому.
Если Искандеров купает детей, я возвращаюсь в гостиницу и не знаю, чем заняться. На город обрушился снеговой ураган. Улицы завалены снегом, температура упала до минус одиннадцати. Ночью я мерзну под двумя байковыми одеялами, накрываюсь пальто и даже, стыдно признаться, текинским ковриком, который висит на стене возле кровати.
Девятнадцатого мне говорят, что заседание бюро обкома отложили на два дня, то есть до двадцать первого. В песках произошло несчастье: снежным бураном отогнало на юг большую отару овец, несколько тысяч голов. Керкинский райком партии обратился к руководителям стройки с просьбой помочь колхозным машинам пробиться на юг. Всеми операциями по спасению овец занимается Пионерная контора. Если бы я выехал на трассу, как предполагал, шестнадцатого, за день до бурана, вся эта история развернулась бы у меня на глазах и я, наверное, сам увязался бы с каким-нибудь бульдозером на юг. Ведь это сюжет, это дорогого стоит: спасение овец в буране!
Настроение у меня мрачное. Утром девятнадцатого сажусь писать очерк о нашей поездке в аул и обо всех тамошних событиях. Но, написав три страницы — обед в чайхане, разговоры с Халдурды, его внешность, наш приезд в аул, — я вижу, что рассказ об убийстве зазвучит лишь тогда, когда возникнет характер убитого юноши, Бяшима Мурадова, его судьба, а это я узнаю на трассе, в отряде, который называется теперь его именем. Но за три дня, оставшиеся от моего командировочного срока, я, конечно, ничего не увижу и не узнаю.
Сообразив все это, я бегу на почту и заказываю разговор с Ашхабадом. Через полчаса слышу знакомый картавый говорок Бориса: «Старик, что с тобой стряслось? Почему не на трассе?»
Вдруг с удовольствием сознаю, как мне приятно слышать голос Бориса. Так и вижу его: стоит, ссутулившись, в напряженной позе, прижимая плечом трубку к уху, возле своего громадного секретариатского стола, весь в дыму, в бумагах, в заботах, делает правой рукой какие-то магнетические жесты Тамаре, а левой что-то записывает и одновременно улыбается мне в трубку: «Ну, что, что там у тебя?» Сейчас двенадцать часов. У Диомидова идет планерка, и Борис спешит договориться со мной, чтобы поспеть на планерку. А в большой комнате сейчас пусто, но через полчаса все вернутся сюда, закипит работа, начнется треп, застучат машинки, потом прибежит Валечка из машбюро и сообщит, что в кинотеатре «Ашхабад» идет новый мексиканский фильм, и кого-то быстренько снарядят за билетами, потом Критский будет вслух читать свою рецензию, и между ним и Туманяном вдруг вспыхнет высоконаучный спор на бутылку шампанского, который придется разрешать у Даля или у Брокгауза, потом настанет обеденное время, и в буфете будет тепло и тесно, и тетя Клава будет кричать, чтоб не курили, и после обеда снова все завертится, пойдут посетители, будут звонки из бюро проверки, вызовы к Лузгину, срочно, немедленно, о чем вы думали, не надо перебарщивать, семь раз отмерь — один отрежь, спешка до добра не доводит, — и вдруг с невероятной быстротой наступит вечер. Господи, как я уже привык к этим людям, к этим комнатам, к этим разговорам, и к городу, и к автобусу номер четыре, который привезет меня поздним вечером домой! И мне тоскливо безо всего этого. Тут ничего не поделаешь.
Я кричу Борису, что застрял по неотложному делу в Марах и прошу продлить командировку дней на семь. Борис говорит, чтоб я слал «телегу», то есть телеграмму, чтоб был документ, и они сейчас же вышлют командировочные. И затем произносит сухим, официальным тоном:
— Старик, должен сообщить тебе одну неприятную новость: ты больше не подчиняешься товарищу Лузгину.
— В каком смысле?
— В том смысле, что товарищ Лузгин у нас больше не работает. Со вчерашнего дня.
— Да брось! Серьезно?
— Конечно. Сегодня уже есть приказ. Мы все, как ты понимаешь, чрезвычайно опечалены этим событием, в коллективе просто траур. Все-таки столько лет вместе…
Я хохочу, а он продолжает тем же тоном: тут сыграла роль зурабовская статья, из-за которой Ермасов писал в ЦК республики. Артем Иванович совершенно убит. Бедный старик, он так держался все эти годы! А кто на его место? Борис просит, чтоб я не падал в обморок: один товарищ из радиокомитета.
— Атанияз? — кричу я.
— Да, он. Мы уговаривали нашего дорогого Атанияза Непесовича два дня, этот негодяй отказывался наотрез. Говорил, что если пойдет в газету, то никогда не закончит своей диссертации.
— Когда все это произошло? Когда вы его уговаривали?
— Первый разговор был, кажется, перед вашим отъездом.
— Потрясающий человек! Мы жили пять дней бок о бок, и он не сказал мне ни слова…
Борис говорит, что ему некогда болтать по телефону, чтобы я немедленно слал «телегу», а завтра он постарается выслать телеграфом деньги.
Я выхожу из почтамта, переполненный новостями, в радостном настроении, но в кармане у меня восемнадцать рублей, и я должен дожить до завтра. Поэтому я иду обедать не в ресторан «Мургаб», а в столовую возле вокзала. На другой день в этой столовой я встречаю профессора Кинзерского, с которым когда-то ехал в поезде. Мы сталкиваемся у окошка, где выдают вторые блюда. Профессор держит поднос, заставленный тарелками и стаканами компота.
— А! — говорит он без всякого удивления. — Вот и вы! Я же сказал, что здесь пустыня и все друг с другом встречаются…
Мы садимся за один стол. Профессор очень быстро съедает две порции гуляша и, как сырые яйца, высасывает три стакана компота. При свете холодного зимнего дня загорелое лицо профессора кажется темно-красным, закопченным, как старая медь. Он спрашивает, видел ли я развалины старого Мерва. Нет, хотя слышал о них и читал. Они находятся в районе Байрам-Али.
— Как, вы не видели старого Мерва?! — переспрашивает профессор с изумлением.
— Нет.
— Это поразительно! Не видеть «Султана Санджара», который находится в нескольких километрах! Полчаса на машине! — Он хохочет и глядит на меня, как на диковинку. — Люди едут за тысячи километров, чтобы взглянуть на это потрясающее кладбище веков, на этот некрополь цивилизации, на мертвое сердце древней Азии — Мерв, столицу Маргианы! — а вы торчите в дрянной гостинице, ходите по разным канцеляриям, столовым, и вам не приходит в голову поехать и взглянуть на величайшие развалины! Вам не стыдно?
— Мне стыдно, профессор. Я, откровенно говоря, как-то забыл об этих развалинах. Я читал о них…
— Тем хуже! Тем отвратительней! Гарун-аль-Рашид нашел время приехать в Мерв из Багдада только затем, чтобы посмотреть на прославленный город и покопаться в его библиотеках, а вы, молодой журналист, томитесь тут и не знаете, как убить время. Что вы за люди, дьявол вас побери? Что вас интересует? И интересует ли вас что-нибудь вообще?
Он уже не смеется, а глядит на меня неприязненно. Я говорю, что меня интересует очень многое. Даже чересчур многое. И как раз поэтому я не догадался поехать к развалинам.
После обеда мы вместе заходим на почтамт, и я узнаю, что могу получить деньги. Самочувствие мое великолепное, теперь я готов ехать не только к «Султану Санджару», но хоть в древний Хорезм или Бухару.
Единственное, что меня гложет, — это мысль о завтрашнем заседании. Я не люблю публичных выступлений, теряюсь, плохо говорю, особенно если приходится говорить перед незнакомыми людьми, но главная трудность не в этом, а в том, что я почти не знаю существа дела. Я сочувствую Ермасову, сочувствую этому Алеше и его товарищам, которым грозят какие-то беды, и мне не нравится Хорев, приятель Лузгина, и в общем я примерно все понимаю, но ведь ничего конкретного, никаких фактов у меня нет. А как говорить без фактов? Вот что меня тревожит и о чем я думаю, гуляя с профессором по улице. Он рассказывает что-то интересное о пустынях, которые сдавили землю кольцом: Ближний Восток, Африка, Мексика, Китай, Гоби, Средняя Азия. Он считает, что остановить пустыни могут только леса. Уничтожение лесов и истощение почвы привели к образованию пустынь, которые расширяются с угрожающей быстротой. Геродот писал о плодороднейших землях Вавилона и Ливии — теперь это бесплодные пустыни. Из опыта пятисот лет известно, что Сахара расширяется в южном направлении с довольно значительной скоростью. Озеро Чад неуклонно уменьшается по площади и глубине. А пустыня Каракум не менее быстро движется на запад: Каспий мелеет катастрофически, полуостров Челекен недавно, всего несколько десятков лет назад, был островом. Да и Европа не может считать себя в полной безопасности. Юг Европы уже испытывает на себе адское дыхание африканских пустынь, откуда дуют иссушающие ветры. Климат Италии за последние несколько столетий стал гораздо более жарким. Древние римляне часто жаловались на морозы и снегопады, а в нынешней Италии это почти невероятно. Превращение райских кущ в пустыни — вот что принесла цивилизация, истощившая почвы с ошеломляющей быстротой.
— Где же спасение?
— Спасение — в лесах. Только леса могут остановить вселенское истощение почвы. Эй! Бекмурад! Стоп! — Профессор вдруг бросается на середину улицы с высоко поднятой рукой и останавливает замызганный «ГАЗ—57» с латаным брезентовым верхом. — Это наша экспедиционная. Прошу садиться!
Я сажусь назад, профессор рядом с шофером, и мы едем в старый Мерв.
К мавзолею султана Санджара подъезжаем в густых сумерках. Он стоит в совершенном одиночестве на голой и плоской земле, которая кажется пустыней, но вблизи видно, что эта земля исхолмлена остатками древних фундаментов, стен, обрушенных до основания башен. Кое-где в рытвинах белеет снег. Ветер с шорохом перекатывает песок. Можно подойти к мавзолею Санджара, но еще лучше смотреть на него издали: поднимающаяся луна освещает его тупые каменные хребты.
Сидя в машине, мы пьем горячий кофе из профессорского термоса. Кинзерский рассказывает что-то об арабах, о Тули-хане, сыне Чингиса, который сровнял с землей столицу сельджуков, вырезав все население, несколько сот тысяч человек, и уничтожил все здания Мерва. И только мавзолей Санджара не смогли разрушить монголы.
— Хотите подойти поближе? — спрашивает профессор. — Вы увидите эти камни, ощутите движение веков.
— Как хотите. Но, по-моему, все ясно.
— Все ясно! Да, да… Замечательно сказано: все ясно… — Он усмехается и умолкает.
Мы едем обратно. Справа бежит тень машины, скользящая темной волной по белому от луны бугристому полю. Помолчав, я говорю, что мне никогда не удавалось взволноваться при виде старых камней и ощутить нечто торжественное, вроде движения веков, или движения лет, или даже просто движения времени. Но зато я ощущаю это при виде людей. При виде некоторых я вижу годы, десятилетия и даже иногда века. Вот недавно, например, на базаре я видел человека, который вполне мог быть одним из всадников Тули-хана. Он продавал орехи. Но у него были такие глаза и такие руки, что я сразу понял: он оттуда, от Тули-хана. Мой отец всю жизнь пронес на себе печать семнадцатого года. А есть люди конца двадцатых годов, середины тридцатых, и люди начала войны, и люди конца войны, и они, как и мой отец, остаются такими до конца своих жизней.
— Вы согласны, профессор?
— Я согласен, но меня интересует, к какому году вы относите себя, мой славный аналитик? Про меня уж не спрашиваю: наверняка к какому-нибудь девятьсот шестнадцатому или тринадцатому.