-- Мне нужен Павел Петрович.
   -- А кто его спрашивает?
   -- Какая разница? Знакомый его спрашивает.
   -- Его не будет...
   -- Он что, уже ушел домой?
   -- Он умер...
   Ту-ту-ту... Сальери умер раньше Моцарта? Ту-ту-ту... Минотавр сожрал живого человека. Ту-ту-ту... Разве людям нужен Каин? Ту-ту-ту... Значит, все-таки характер человека -- это его судьба? Ту-ту-ту... Вы не знаете приступов болезни "тэдиум витэ". Ту-ту-ту... Он ждет какой-то депеши, и тогда, мол, все будет в порядке. Ту-ту-ту...
   Гудки в трубке метались, громыхали, неистовствовали, они голосили, визжали, барабанили по моей голове, как молотками, острыми и злыми, я думал, что они разобьют мне череп.
   Сыщик, ищи вора!..
   Глава 11 Вход в Лабиринт
   Сенатор Пиченарди, величественный седой старик, имел сегодня выражение лица растерянное, поскольку с утра был голоден и от этого особенно несчастен. Окончательно потеряв терпение, он брезгливо говорил этому тупому мастеровому:
   -- Да поймите, наконец, дьявол вас побери, что в силу ужасных обстоятельств я продаю дом. Только дом! А родовая мебель мне дорога, она будит во мне воспоминания о прекрасном прошлом, и я не собираюсь продавать ее. И не собирался! И не будет этого никогда! Даже если вы у меня на глазах провалитесь в преисподнюю! С вас достаточно, что будете жить в родовом доме синьоров Пиченарди!
   Покупатель не спорил. Спокойно смотрел он на кричащего старика, согласно кивал головой и с упорством мула негромко повторял:
   -- Хорошо. Тогда я не покупаю дом... Обессиленный сенатор уселся в кресло, с интересом спросил:
   -- Скажите, зачем вам эта старая мебель?
   -- Я обещал своей жене, что она будет жить во дворце. А без мебели ваш дом -- не дворец.
   Острое худое лицо Пиченарди искривилось злой усмешкой:
   -- Настали хорошие времена. Несколько лет назад вы мечтали, чтобы я купил у вас хоть одну скрипку. А теперь вы покупаете мой дом. Вы не боитесь, Страдивари, что всемогущий бог вернет со временем все на свои места?
   -- Нет. Вы прожили то, что вам осталось от предков, а я зарабатываю для потомков.
   -- Но мои предки тоже зарабатывали для меня. И что стало толку?
   -- Ваши предки оставили вам лишь имя да деньги. Я оставлю потомкам еще и знание.
   -- Знания мало чего стоят, -- сердито сказал старик. -- И вообще, все в мире мало чего стоит, если вы набираетесь нахальства сравнивать ваше плебейское имя со славной фамилией Пиченарди.
   Впервые за весь разговор Страдивари улыбнулся:
   -- Кто знает, синьор Пиченарди, что ждет нас в будущем? Оно ведь скрыто от наших глаз. Быть может, ваше имя останется потому, что я купил ваш дом и сидел на ваших креслах. Возможно такое?
   От ярости старик беззвучно зашевелил губами, потом хрипло промолвил:
   -- Не продаю... Прочь, наглец...
   И все-таки синьор Пиченарди продал свой дом вместе с мебелью скрипичному мастеру Антонио Страдивари. Никто не давал такой цены, как Страдивари -- семь тысяч имперских лир -- за трехэтажный дом по три окна в ряд, с подвалом и антресолями. На крыше Страдивари устроил сушильню -"секкадору", где в пергаментных петлях сохли новые скрипки.
   Были они цвета темного золота, переходившего на свету в нежно-коричневый. Проще становилась резьба завитка, отделка обечаек, строже рисунок эфов, а сама скрипка еще сохраняла весь строи и форму инструментов великого мастера Амати, и потому со всех сторон поступали к Антонио заказы на скрипки "аматис". А размеры скрипок -- от одного инструмента к другому -росли, и звук их становился все глубже, и сильнее, и нежнее. И когда Антонио нашел вариант квартовой настройки, сдвинутой между деками на полтона выше, он подумал, что надо искать новую конструкцию: все известное ранее было испробовано.
   Жизнь текла спокойно и размеренно, и казалось Страдивари, что это и есть счастье и пребудет оно вечно...
   Людям не дано знать о сроке их жизни. Ник-коло Амати был уверен в близкой смерти своей, но дни проходили, он прожил еще семнадцать лет и создал бессмертный Трианонский ансамбль -- две виолончели, шесть альтов и восемнадцать скрипок для оркестра французского короля Карла Девятого.
   Двенадцатого апреля 1681 года он прилег отдохнуть после обеда и больше не проснулся.
   В траурной процессии за гробом шли два незнакомых между собою человека -- полупьяный грязный старик Андреа Гварнери и синьор в бархатном плаще с золотой цепью и смарагдовой пряжкой -- мастер Антонио Страдивари. И прозрачные волны скорби в брызги разбивались о монолит души Страдивари, потому что за его спиной шагали четыре сына, четыре продолжателя дела и помыслов его. Четыре мальчика -- Паоло, Джузеппе, Франческо и Омобоно -- в сафьяновых алых беретах, синих камзолах с брыжжами и кружевными жабо, несли вслед за отцом оплывающие желтые свечи.
   А где же Дель-Джезу? Покойный гений всю жизнь мечтал тебя встретить, Дель-Джезу!
   Ах, да! Джузеппе Гварнери еще не родился...
   * * *
   Четыре часа работала реанимационная бригада. Желтенький автобус с красными крестами на бортах мчался по Москве, тревожно вспыхивал пульсирующим криком оранжевый фонарь над ним, за три перекрестка требовала сирена: с дороги-иии! Беда-а-а! А внутри автобуса -- маленькой походной операционной -- врачи уже переливали Иконникову кровь, вводили допинги и антитоксины, из стеклянных снарядов капельницы стекала новая лимфа, электрический разряд ударил в сердце, пытаясь заставить вновь забиться этот вялый мертвый комок мышц...
   Но Иконников был мертв. Он уже умер совсем, навсегда, потому что голубой крайт вбрызнул в него каплю яда, которой можно было вылечить сто человек, но для одного-единствэнного старого человеческого сердца это было слишком много.
   Главный врач сказал мне:
   -- Несчастный случай. Видимо, змея выскользнула у него из руки и вцепилась в запястье...
   -- Через сколько времени вы прибыли? -- спросил я.
   -- Минут через тридцать. Когда это случилось, он был в лаборатории один -- обеденный перерыв. Если бы нам сообщили сразу, мы бы его отходили. Глупый несчастный случай..,
   Я вышел на улицу. Сухой пронизывающий холод устоявшейся осени сковал город. Замерзли лужи, и ветер визгливо голосил по переулкам. Подслеповато светили фонари и автомобили. Втянув головы в воротники, спешили по домам прохожие. Голубым запотевшим дирижаблем прогудел мимо троллейбус. В витрине радиомагазина работал цветной телевизор -- показывали выступление ансамбля "Березка". Совершенно одинаковые девушки совершенно одинаково двигались, нагибались, притоптывали, кружились, вновь одинаково плавно семенили, и от того, что происходило это беззвучно, за двойным стеклом, покрытым густой испариной, они казались все ненастоящими -- просто большая заводная игрушка, двадцать девушек в ярких кокошниках и сарафанах пляшут ча морозе, за мокрым подмерзшим стеклом, а рядом -- в ста метрах -- лежит уже навсегда мертвый человек, который умер от того, что ста другим людям принесло бы исцеление.
   Может быть, приступы болезни "тэдиум витэ" всегда оканчиваются несчастными случаями?.. Или последствия этой болезни не называются "случай"? Может быть, это не случай вовсе? И не от встречи же со мной заболел Иконников этой ненавистью к жизни? А умер? От встречи со мной? Но я не хотел его смерти. Я пришел к нему, чтобы узнать правду. Разве правда может повлечь чью-то смерть? Нужна разве правда, если она влечет смерть? Но если не будет правды, то Минотаврам не надо будет прятаться в лабиринтах, они смогут спокойно выйти на поверхность и жрать людей заживо. Убийц станут называть "ваша честь", в "Страдивари" положат камни и сделают из него погремушку для маленьких минотавриков, а Полякову отрежут уши, чтобы он не слышал и не смел показывать красоты мира. И если не станет правды, то убийство и насилие станут верой. Нет, нет, нет, правда не может призывать смерть, никому не нужна такая правда! Разве что смерть как наказание может быть признана правдой. Но я не знаю правды, которая могла наказать Иконникова, и правда исподтишка, змеиным укусом не карает. А может быть, Иконников сам покарал себя? За что? За что?..
   Ох, не могу, голова раскалывается! Может быть, во всем виноват я? Может быть, я не так , -- зло и жестоко искал истину? Может быть, это мой Минотавр загрыз Иконникова? Как же быть? Как мне быть дальше? Уйти?..
   Иконников сказал: это сыщиком можно быть первым или восемнадцатым...
   Белаш сказал: "Страдивари" воруют, чтобы не попадаться...
   Аспирантка Колесникова: ему пришлось победить Минотавра...
   Филонова сказала: то, что прощается среднему человеку, никогда не прощается таланту...
   Поляков сказал: есть люди, способные почти сразу раскрыть отпущенное им дарование...
   Доктор Константинова: восьмой круг ада -- да и только!..
   Обольников: правда не рупь, она по виду, может, и монета чистая, а на зуб ее не возьмешь...
   Лаврова: вы резали правду-матку... по-моему, вы ее уже зарезали...
   Жена Иконникова: главный выбор в жизни человеку доводится сделать один раз...
   Халецкий: будьте добрее, это вам не повредит.,.
   Комиссар: правду умом ищут, а не хитростью...
   Иконников: характер человека -- это его судьба...
   Уйти? И что? Разве так распутаешь клубок этих проблем? Я-то сам чем недоволен -- своей судьбой или характером?
   Так я и шел по вечерней холодной Москве, залитой осенней стужей и неживым светом неона, и сотни вопросов раздирали мой мозг раскаленными щипцами, они неистовствовали, как кредиторы у запертых дверей банкрота, они все требовали ответов, которых я им дать не мог, и помочь мне никто не мог, когда я шел по пустынным улицам, окруженный сворой голодных, клацающих зубами Минотавров, я слышал на мерзлом асфальте скрежет их когтей, жаркое злое дыхание за спиной, они шли вокруг меня плотным кольцом, как полярные волки, дожидаясь, когда я скажу: все, вы оказались сильнее. И тогда они сомкнутся вокруг меня вплотную, и мой собственный Минотавр получит свободу. Он-то и скажет, облизываясь дымящимся кровавым языком: ты убил Иконникова, надо ответить за это...
   Дверь в кабинет была приоткрыта -- в комнате сидела Лаврова. Дожидаясь меня, она читала "Иностранную литературу". Я молча разделся, повесил пальто, сел к столу. Она закрыла и отложила в сторону журнал.
   -- Надо шапку купить, -- сказал я. -- Холодно.
   -- Да, холодно, -- сказала Лена. -- Хотите, возьмите мою. У меня есть другая... -- и показала на свой шерстяной, крупной вязки колпачок, как у Буратино.
   -- Спасибо. Неудобно все-таки -- шапка-то женская.
   -- Да ну! -- махнула она рукой. -- В ушанке ходить неудобнее. Это подумать только -- пятьдесят миллионов человек носят шапку одного фасона!
   -- Может быть, не знаю, -- сказал я, и длинное пустое молчание расплылось по комнате, как чернильная клякса. Потом я попросил: -- Лена, доложите, пожалуйста, комиссару, что Иконников умер, не приходя в сознание. Мне сейчас с ним говорить трудно...
   Лена сказала:
   -- Он уже знает. Звонил и приказал вам идти домой спать.
   -- Спать? -- не понял я.
   -- Ну да, -- кивнула Лаврова. -- Это у него, как я понимаю, универсальный рецепт от всех неприятностей.
   -- Да, -- вспомнил я.
   -- А неприятности будут?
   -- Наверное, -- пожал я плечами. -- Если специальное расследование установит, что это не несчастный случай, а самоубийство, то меня при всех обстоятельствах отстранят от расследования этого дела...
   -- Но почему? -- возмутилась Лаврова.
   Я усмехнулся, однако, судя по лицу Лены, улыбка у меня получилась жалкая, растерянная.
   -- В таких случаях моя мать говорит: всем всего не расскажешь. И все-таки общественное мнение должно быть свято уверено в законности методов расследования. А у меня свидетель по делу кончает с собой.
   -- Не понимаю я этого, -- упрямо сказала Лаврова. -- Если проверка покажет абсолютную законность ваших действий...
   -- Чего тут не понимать? -- перебил я. -- По факту смерти Иконникова уже возбуждено уголовное дело, которое будет вести прокуратура и Особая инспекция. Даже если они установят, что между моими действиями и смертью Иконникова отсутствует причинная связь, то из соображений этических это дело лучше передать другому работнику. Злопыхателям рот не заткнешь, и найдется достаточно сволочей, которые начнут шептать по углам: вон чего вытворяют, человека до смерти затравили! Этим трудно пренебречь...
   Лаврова встала -- руки в боки, она, видимо, хотела меня разнести как следует, но зазвонил телефон. Я снял трубку.
   -- Стас? Это Зародов из дежурной части, -- голос у него был какой-то извиняющийся, сочувствующий, что ли. Наверное, уже все знают.
   -- Слышу. Чего тебе? -- сказал я нарочно грубо. Ну их к дьяволу! Сейчас начнут вздыхать, соболезновать, давать советы. "Я бы на твоем месте..." Советы давать и пиво после бани трескать -- самое милое дело.
   -- Ты чего такой злой? -- удивился Зародов. -- Тут с вечерней почтой письмо тебе пришло, вот я и звякнул на всякий случай -- ты же поздно сидишь обычно...
   -- Больше не буду, -- пообещал я.
   -- Чего не будешь? -- не понял Зародов.
   -- Сидеть не буду.
   -- Тебе виднее, -- дипломатично ответил Зародов. -- Так с письмом что? Подослать или завтра сам зайдешь?
   -- Пришли с рассыльным, будь другом...
   Лаврова дождалась, пока я положу трубку, и спросила:
   -- Но ведь расследование установит, что вы действовали правильно, так ведь?
   -- Не обязательно, -- покачал я головой.
   -- То есть как это?
   -- В лучшем случае установят, что моя вина в смерти Иконникова не доказана. А между недоказанной виной и доказанной невиновностью -- большая разница.
   -- Не понимаю я все-таки, почему вы должны доказывать свою невиновность, -- медленно сказала Лаврова.
   -- Не понимаете? А вот представьте себе, что Иконников оставил записку, в которой называет меня виновником своей смерти.
   А это вполне может быть -- мы расстались с ним очень плохо. И было это третьего дня...
   _ Но это только голословное утверждение, ничем и нигде не подтвержденное. Вам не может быть отказано в доверии на почве такого вздора...
   -- И, надеюсь, не будет отказано. Но от дела отстранят. В нем появился душок...
   В дверь постучали, вошел старшина из дежурной части, протянул мне конверт, козырнул и отправился восвояси. Письмо без обратного адреса -"Петровка, 38, инспектору МУРа Тихонову". Лаврова спросила:
   -- Будем собираться по домам?
   -- Одевайтесь, я тоже сейчас иду, -- разорвал конверт и увидел, что в нем лежит листок бумаги и еще один конверт, мельком пробежал листок, от волнения ничего не понял. Руки тряслись, прыгали, буквы двоились перед глазами, и смысл, как в плохо наведенном объективе, расслаивался, смазывался, пропадал. И откуда-то издалека донесся ватный мятый голос Лавровой:
   -- Что с вами?!.
   -- Ничего, ничего, -- я растирал ладонями враз озябшее лицо, пытаясь остановить бешеный грохот в висках, заставить его стихнуть, умолкнуть, оставить меня в покое.
   Я получил письмо от мертвого уже человека.
   "Сервантес в аналогичной ситуации написал: "Я не отрекусь от истины, даже если у меня нет сил ее защищать". У меня нет сил защищать истину, нет сил защищать себя, да и желания нет. Когда вы получите письмо, то вам уже будет известно, что болезнь "тэдиум витэ" необратима.
   Не вздумайте только, что я ухожу из-за вас. Я ведь к "Страдивари" не имею никакого отношения. Просто я прожил глупую беспутную жизнь, израсходовал, истратил себя на какую-то ерунду, пустяки. Но люди вокруг меня составили о моей личности неправильное представление -- одни думали обо мне лучше, а другие хуже, чем я есть на самом деле. И понять меня до конца смог только один, неизвестный мне человек, который использовал меня как щит во всей этой истории с кражей скрипки. Я не знаю его, но утверждаю, что это исключительно умный и плохой человек, если он сумел так все точно рассчитать. Одного он не смог предусмотреть -- этого письма и "тэдиум витэ". Я старый, слабый и -- чего скрывать -- совсем немужественный человек. Болезнь зашла далеко, и мне легче умереть, чем вынести позор уголовного преследования.
   Попрошу вас поклониться Левушке, извиниться за все мои глупости и сказать ему, что я умираю, почитая его как великого человека и музыкального гения, равного в истории Пьеру Гавинье.
   И еще: попросите Левушку, если, конечно, захотите, пусть сыграет он вам Второй концерт Пуньяни. Мне это будет реквием, а для вас -- колокола судьбы, и не услышать вы их не сможете, потому что я обманывал вас, когда говорил, что сыщик может быть восемнадцатым. Человек должен стремиться быть всегда первым, иначе вообще нет смысла жить. Я уже больше ни в чем не смогу быть первым. Прощайте.
   Павел Иконников,
   29 октября, 9 ч. 15 мин.".
   Письмо было написано двенадцать часов назад, утром, когда Иконников уходил на работу, на встречу с голубым крайтом. А конверт внутри письма был тот самый, что держал в руках два дня назад Бабайцев -- "Филоновой для П. П. Иконникова". Я раскрыл конверт и вытащил коротенькую записку: "П. П.! Все в порядке. Шарманка на месте. Сижу тихо, жду указаний".
   Текст был написан длинными, плавными и все-таки неровными буквами -такие литеры получаются от писания левой рукой. Вот и все, что пришло мне с вечерней почтой.
   Письмо оглушило меня. В сумраке сознания бродили какие-то неясные силуэты, звучали обрывки слов, мелькали стертые видения воспоминаний, все перемешалось, исковеркалось, разрушилось, исчезло.
   Долго плавал я в пустоте вязкого бессмыслия, и тишина была заполнена тусклым желтым светом, горечью, стыдом, досадой, запахом старых чернил и жженого сургуча. Изнурительно дребезжало стекло фрамуги, еле ощутимо стелился аромат духов Лавровой, два конверта, два листа бумаги лежали передо мной на стопе, и я не мог оторвать от них взгляд, они гипнотизировали меня, давили, как пальцами, на глаза, вжимая их силой в череп, и тяжелая глухая боль тупо ухала в затылке.
   Не знаю, сколько я сидел так, и когда заговорил, голос у меня был хриплый, дребезжащий, как стекло в заветренном окне:
   -- С нами ведет игру бандит. Исключительной силы и воли. Я с таким еще не встречался. Вы это понимаете?
   -- Я вам верю, -- сказала Лаврова.
   -- Я должен его взять сам. Иначе... Ну, сами понимаете. Это вопрос моей чести.
   Лаврова молча кивнула.
   -- И времени у меня совсем мало. Завтра меня уже вызовут з Особую инспекцию. Я должен успеть до приказа о моем отстранении.
   -- Что делать? -- коротко спросила Лена.
   Я посмотрел на нее, и мне ужасно захотелось сказать ей что-нибудь теплое, благодарное, но ничего не придумал, и обстановка не подходила, да и времени на все эти разговоры уже не было. Поэтому я только попросил:
   -- Позвоните домой и скажите, что сегодня задержитесь...
   -- Есть идеи? -- спросила она совершенно спокойно, твердым голосом, будто ничего у нас тут и не происходило и не вели мы ни о чем разговоров.
   -- Да. Мне кажется, я нашел ключ поиска. Если это не совпадение, то я еще успею... Вам сейчас надо будет поехать на Главпочтамт...
   Лаврова приехала около полуночи. Азарт погони уже охватил ее, следов долгого утомительного дня было незаметно -- она выглядела свежей и веселой.
   -- Ну? -- нетерпеливо спросил я.
   -- Все в норме. Отклонений от маршрута не наблюдается.
   -- Будем беспокоить начальство?
   -- А как же? -- удивилась она. -- У начальства нашего работа тоже ненормированная...
   Я посмотрел на нее, усмехнулся:
   -- Если все это закончится пшиком, то на мою голову, помимо громов руководящих, еще обрушится и приличный позор...
   -- Что делать?--пожала она плечами. -- В нашей работе присутствует всегда элемент риска.
   -- Значит, я звоню? -- потоптался я последний раз у черты.
   -- Обязательно, -- отрезала Лаврова путь к отступлению.
   Я набрал семь цифр домашнего номера комиссара и, когда раздался первый гудок, я почувствовал себя, как мальчишка, только что выбивший стекло, а хозяева еще не выбежали во двор, но все видели, что это сделал я, и некуда убежать, пройдет несколько мгновений, и меня начнут долго, унизительно и больно драть за уши. Прозвучал еще один, второй, третий гудок...
   -- Наверное, его нет дома, -- сказал я. Лаврова покачала головой, спокойно сказала:
   -- Держите, держите трубку. Он спит. Судя по его животику, он поздно ужинает и сразу ложится спать.
   -- Устает он сильно, -- сказал я, будто животик комиссара нуждался в моей защите.
   -- Трусите? -- спросила она сочувственно.
   -- Не очень, но...
   Гудок прервался на середине, и я успел почему-то подумать, что на телефонной станции запрещают снимать трубку во время звонка.
   -- Слушаю... -- я узнал голос комиссара.
   -- Извините, пожалуйста, это Тихонов говорит. Я вас разбудил, наверное?
   -- Ты бы часа в четыре поинтересовался этим. Было бы уместнее...
   Голос комиссара был сиплый, размазанный, просоночный, не было в нем обычных жестких ехидных нот. Я представил себе, как он стоит у телефона в пижаме, босиком, ежится от холода, а белые его волосы взбиты со сна на затылке хохолком. И красные складки-рубцы от подушки на щеке...
   -- Сколько времени сейчас? -- спросил комиссар. -- Темно, как у негра в животе.
   -- Пять минут второго...
   -- А-а, черт! -- с досадой сказал он. -- Снова придется снотворное принимать. А чего тебе неймется?
   -- Я по делу.
   -- А до утра твое дело не терпело? Ты из дому?
   -- Нет, я еще на Петровке, Лаврова со мной. Комиссар весело хмыкнул:
   -- Эх, Тихонов, мне бы твои годы, я бы знал, где по ночам с интересной девушкой... Так ты чего меня поднял?
   -- У нас есть соображения, как выйти на вора...
   -- Вот утром бы и сообщил свои соображения.
   -- Утром меня могут отстранить от дела.
   -- Ложкой не нахлебался, языком не налижешься. И ты меня не проверяй пробными шарами -- знаешь ведь, не я один этот вопрос решаю.
   -- Я и не проверяю. Я хочу успеть сам поймать эту сволочь.
   -- Дело почтенное, -- снова хмыкнул комиссар. -- Подожди, я сигарету возьму...
   Громыхнула на столике трубка, и стало тихо. Лаврова спросила:
   -- Бушует?
   -- Ничего, терпимо. Надо, чтобы он совсем проснулся. На другом конце провода раздался шорох, стук, комиссар взял трубку.
   -- Слушай, -- сказал он. -- Я ведь тебе велел идти домой отдыхать. Ты почему моих приказов не исполняешь?
   -- Официального приказа о моем отстранении еще не было, а свое рабочее время я волен распределять по усмотрению.
   -- Ну и глупо! Хороший сыщик должен много думать, а для этого надо крепко спать по ночам. Дураки да алхимики по ночам колобродят.
   -- У вас нервы здоровые, -- сказал я.
   -- Нервы? -- переспросил он. -- Ничего. Нормальные нервы. С плохими нервами я бы от вас всех давно в психбольницу угодил. Так что у тебя там?
   -- Помните, вы мне про вора Калаганина рассказывали?
   -- Ну?
   -- Вы его на место в машине вывозили? В Серпухов?
   -- Нет. На электричке.
   -- А почему?
   -- Слушай, Тихонов, ты мне докладывать соображения позвонил или у тебя телефонный допрос запланирован?
   -- Докладывать. Но у меня тут одно место не складывается. Так почему на электричке?
   -- Не помню. Машины, наверное, не было. Я ведь тогда не начальником МУРа был, в твоей шкуре бегал, и с машинами было небогато.
   -- С Курского вокзала? -- спросил я упавшим голосом.
   -- С Курского? -- стал вспоминать комиссар. -- Нет, подожди, подожди, с Белорусского мы его везли.,.
   -- В Серпухов -- с Белорусского? Это же другая линия! Комиссар помолчал, почмокал губами, раскуривая гаснущую сигарету, отчетливо раздался щелчок зажигалки.
   --. Вспомнил, -- сказал твердо комиссар. -- Вот сейчас все вспомнил. Мы его повезли на электричке, потому что он сказал, что был там один раз и сможет сориентироваться только, если повторит в точности весь маршрут. А ездил, мол, он с Белорусского вокзала в Серпухов...
   -- Так Серпухов же по Курской железной дороге, -- продолжал я "выводить" комиссара.
   -- Да. Но от Белорусского пиния идет через город, мимо Станколита, по Комсомольской окружной до Курского вокзала, а далее -- по маршруту следования. Хочешь -- в Серпухов, хочешь -- в Гагры...
   -- А вы знаете, почему вас Калаганин повез с Белорусского?
   -- Ну-ка, ну-ка, оживи тени ушедших...
   -- Калаганин в отличие от меня знал, что Курский и Белорусский вокзалы соединяются городской веткой, и неоднократно ездил по ней. В материалах дела есть допрос свидетельницы Клавдии Степаньшиной, его любовницы, у которой он регулярно бывал. Задолго до всех этих событий она была выселена из Москвы и проживала на станции Козине -- сто третий километр Курской дороги. И ездил Калаганин не от Курского вокзала к Белорусскому, а в обратном направлении. От Степаньшиной он ездил на Белорусский вокзал и оттуда -- далее...
   -- Почему? -- заинтересовался комиссар.
   -- А там проживает мастер воровского инструмента. Скорее всего на станции Голицыно.
   -- Соображения? -- четко осведомился комиссар.
   -- Я вновь внимательно прочитал ваше дело и понял, что действительно был там момент, когда Калаганин был близок к откровенности.
   -- Ну, спасибо за признание моих скромных заслуг, -- усмехнулся где-то там, далеко, комиссар, но я и здесь увидел сумеречный блеск его золотых зубов.
   -- Не стоит, -- сказал я дерзко, -- я думаю, что, если бы вы его прямо ночью повезли к мастеру, он бы сдал его. Он всю ночь думал, мне кажется, он сомневался до последней минуты, пока не привез вас на вокзал. И там окончательно передумал или испугался, в общем, сейчас мы уже этого не узнаем. Важно, что он решил не сдавать мастера, И тут, по линейной логике испуга, он принял обратное решение, а поскольку вы были уже на вокзале -оно было единственным: он повез вас в противоположную сторону...