И все, о чем он думал в одиночестве, о чем мечтал наедине, что напевал тихонечко во время работы, снилось ему по ночам в долгих, ярких, задумчивых снах, которые вставали из глубин дремлющей памяти, как из морской пучины вздымаются прекрасные и хрупкие миражи. В снах были звуки, движение, цвет, форма, они сулили отдохновение и покой, в них бушевали сила и красота жизни. И звучали удивительные мелодии, и каждый звук жил отдельно, и Дель-Джезу точно помнил во сне звук наливающейся солнцем капли росы, шелест сосновых иголок, тихий треск лопающихся каштанов, ток крови в молодом здоровом теле, свистящий шелест рек, протяжный резкий крик орлов и синий звон альпийских льдов, во сне дребезжали колокола и грохотал прибой, с гиком и ржанием катилась конница и тяжело гудел пушечный гром, пели люди, могучие великаны, метались птицы и плыл зеленый плеск подводных рыб. Мир был громаден, могуч и свободен, и он был никем не заселен, не занят -- в нем хватило бы места для всех, но пока в нем нашел себе одинокий приют лишь маленький Дель-Джезу, больной и нищий.
   И об этом сказочном богатстве подвластного ему радостного мира заговорили скрипки Дель-Джезу всем, имеющим уши. Скрипки Дель-Джезу, золотистые великаны, длинные стройные красавцы, простодушные и гостеприимные, они кричали могучими голосами:
   -- Люди, нас прислал наш отец, добрый властитель волшебного мира! Мы приглашаем вас, отец повелел служить вам, люди, долгие столетия! Люди, мы -ваши, слушайте нас, мы счастливы служить вам!
   Но никто не слышал их, а может быть, и не слушал. И они кричали с тоской и с горечью:
   -- Наш отец в неволе у злых дураков! Помогите освободить его, и он откроет еще много волшебных миров счастья! Люди, ему же совсем ничего не надо, только капельку свободы!
   Но ответом было молчание. И с болью и гневом, голосами страстными, рвущимися от отчаяния, они просили о милосердии:
   -- Наш отец болен! Он скоро умрет и не успеет сделать виолончель, которую мечтал построить всю жизнь! У него нет времени сделать хоть один инструмент для себя! Помилосердствуйте! Все, что было у него, он отдал вам, люди. Неужели всей силы и богатства мира не хватит, чтобы помочь больному нищему гению? Помоги-и-те-е!..
   Их голоса неслись уже по всей Европе, но только эхо возвращалось, искаженное, злое, насмешливое...
   -- Это скрипки покойного старика Гварнери? Он совсем сошел с ума -- это не скрипка, а барабан. Грубые буйные звуки для простолюдинов. На них можно играть только на площади перед толпой...
   Ну где же вы, братья гения? Где вы -- Гайдн, Моцарт и Госсек? Где вы -Пуньяни, Паганини, Гавинье? Придите на помощь: в тоске и нищете гений раздает свой талант -- по дукату за скрипку отбирают долг иезуиты. Расскажите миру о гении, расскажите, что он еще не умер и эти волшебные, плывущие через вечность корабли сделал он, а не покойный дед Андреа! Времени осталось совсем мало, хотя он согласен подождать. Сколько?..
   -- Век. Или два.
   -- Век? Нет, поздно. Он будет жить всего несколько лет. Вам останутся только его дети -- его скрипки. Позаботьтесь хотя бы восславить имя Гварнери рядом с вашими именами.
   -- Мы обещаем...
   А сегодня -- день свободы. Кончилось рабство у иезуитов.
   Джузеппе Страдивари, коадъютор святого ордена, засмеялся длинным, жестким, как напильник, смешком:
   -- Нет, Дель-Джезу, ты будешь с нами до самой смерти...
   Дель-Джезу рассеянно подергал себя за бороду, задумчиво сказал:
   -- Не буду... И зовут меня теперь только Гварнери. Нет больше никакого Дель-Джезу. Я свободен.
   -- Дель-Джезу умрет вместе с Джузеппе Гварнери, -- покачал головой монах. -- Ты стал строптив и дерзок. Мои люди сказали, что ты отдал вчера скрипку бродяге. Это правда?
   -- Да, -- кивнул огромной головой Гварнери.
   -- И написал в ней слово поклонения Антонио Страдивари, которого назвал своим учителем. Это правда?
   -- Правда.
   -- Ты будешь наказан.
   -- У вас нет сил наказать меня, -- грустно усмехнулся Гварнери. -- У каторжника можно отнять только цепь.
   -- И еще кров и еду, -- спокойно молвил монах.
   -- Я вам больше ничего не должен, -- сказал устало Гварнери.
   -- Ошибаешься. Ты не выполнил договор -- скрипки твои не покупают. Судья выселит тебя из дома.
   -- Кому нужна такая хибарка? -- поднял черные печальные глаза Гварнери.
   -- Только тебе. Вот тебя мы и лишим ее...
   Антонио Страдивари, великий мастер! Разве ты не слышишь совсем близко стенания горя? Разве ослаб твой зоркий глаз и ты не видишь, как твой черный выкормыш душит сына души твоей?
   Нет, стар, совсем стар Антонио Страдивари. В девяносто лет, если рука еще тверда, а глаз светел, надо спешить, надо строить свои последние скрипки, корабли в далекое завтра, которое скрыто от нас горизонтом нынешнего дня. И последняя земная работа -- надо купить, продается недорого, прекрасный мраморный склеп семейства Виллани в часовне церкви святого Доминика и велеть очистить с камня их имена. Надо приготовить себе место последнего упокоения...
   Антонио Страдивари, великий мастер, зачем тебе мраморный склеп, когда сын мечты твоей, продолжатель помыслов и жизни твоей, мастер Джузеппе Гварнери Дель-Джезу спит под забором, выхаркивая с кровью куски легких?
   Но Антонио Страдивари уже ничего не слышит, он совсем оглох и звуки своих скрипок ощущает только пальцами...
   * * *
   Находка в машине таксиста Сергея Ивановича Могилевского, которая, по словам диспетчера, была железякой вроде скобы с деревянной ручкой, оказалась камертоном. Это была старинная антикварная вещица: черно-синие ножки из инвара, деревянная, отполированная тысячами прикосновений ручка с еле заметными на ней, неглубоко прорезанными буквами -- "П. И.". Я ехал с Ленинградского вокзала домой к Раисе Никоновне Филоновой и держал в руке камертон. Когда я легонько ударял пальцами по нему, он издавал долгий поющий звук. Я подносил поющий камертон к уху, и звук усиливался, он гудел, пел низко и взволнованно, и, может быть, потому, что я ничего не понимаю в музыке, мне казалось, что в этом однообразном гудении слышны колокола судьбы, тягучее бормотание Мельника, стремительный ветер мелодии, которую играл мне больной Поляков на прекрасном "Вильоме", который был все-таки хуже "Страдивари", и мне слышался в нем грохот катящейся по мостовой будки с перепуганным айсором, и взволнованные "так ска-ть" учителя Трубицина, безмолвный ужас бабки Трумэна, тупое оцепенение ребят, неожиданно для себя в одно мгновение ставших соучастниками убийства, и радостный крик души Белаша в конкурсном концерте Гайдна, грохот ломающихся льдин, и жуткий животный вопль тонущего Лопакова-Хрюни, и хриплое дыхание бегущего среди разводьев Никодимова, и шипение голубого крайта, приготовившегося для смертельного броска, усталый голос Иконникова -- "вы еще совсем мальчик...".
   -- ...Да, мне знакома эта вещь, -- сказала Раиса Никоновна. -- Этот камертон несколько лет назад Павел Петрович подарил Грише Белашу.
   За несколько недель, которые я ее не видел, она стала совсем старой. Бессильно подергивалась голова, нервный тик сводил глаз, лицо потемнело, припухло, почти все время были прикрыты веки, и одна за другой стекали из-под ресниц слабые старческие слезы.
   В комнате чисто, но по какому-то еле уловимому беспорядку видно, что убиралась здесь не хозяйка. Остро пахло сердечными каплями, от запаха нашатырного спирта и уксуса кружилась голова. На маленькой немецкой люстре -- креп, траурная лента свисает с портрета Иконникова. Здесь, рисованный, еще живой Иконников -- сильный, властный, почти всемогущий.
   -- А Григорий Петрович к вам не заходит?
   -- Нет, -- покачала Филонова головой. -- Он боится.
   -- Чего?
   -- Он боится, что я буду обременять его разговорами о Павле Петровиче.
   -- Почему вы так думаете?
   -- Не знаю.., У Павла Петровича был друг -- гроссмейстер по шахматам, они иногда играли. И Павел Петрович у него нередко выигрывал.
   Я не понял и переспросил:
   -- И что? Какая связь?
   Филонова мельком взглянула на меня и опустила глаза.
   -- Нет, ничего... Просто дело в том, что Павел Петрович довольно средне играл в шахматы. Его мог обыграть совсем несильный игрок. А вот у гроссмейстера он выигрывал.
   Я все равно не уловил ее мысль, а мне очень хотелось понять, что она имеет в виду. Я сказал как можно мягче:
   -- Раиса Никоновна, объясните мне, что вы хотели сказать. Почему он выигрывал у гроссмейстера?
   Снова выкатилась из-под ресницы слеза, она не спеша вытерла ее платочком.
   -- Он очень хорошо знал своего друга, и всегда точно угадывал ход его мысли, и гроссмейстер часто не мог перехитрить его. А заурядный игрок, которого Павел Петрович не знал, мог.
   -- Вы хотите сказать, что Павел Петрович не смог обыграть Белаша?
   -- Нет. Я это применительно к себе сказала. Я совсем не умею разбираться в людях, а это искусство потруднее шахматного. Но за много лет я так хорошо узнала Белаша, что он -- гроссмейстер -- не смог меня перехитрить. Хотя меня может обмануть всякий. Вы вот тоже надо мной подшутили...
   -- Раиса Никоновна, вы же простили меня. Я очень хотел сделать как лучше...
   -- Бог с вами. Это все пустое. Вообще, какое это все имеет значение? Я ведь и про Гришу просто так сказала, к слову...
   -- А в чем он хотел вас перехитрить?
   -- Гриша хотел всем показать, что он добрый и хороший человек. А меня он считал глупой и ничтожной и поэтому не старался создавать у меня хорошее впечатление о себе. И я постепенно поняла, что он зол, очень утомлен и почти всегда напуган.
   -- А вы говорили об этом с Павлом Петровичем?
   -- Что вы? Как можно? Павел Петрович его любил, значит это и меня устраивало. Так надеялся Павел Петрович на него! Он мечтал сделать из него великого музыканта. Большего, чем Лев Осипович Поляков.
   -- Чем Поляков?! -- переспросил я.
   -- Да, -- просто и тихо сказала Филонова. -- Некоторые думали, что Паша завидует Полякову, А ведь это было совсем не так. Он мечтал воспитать музыканта еще большего масштаба, чем Поляков, потому что рассматривал Льва Осиповича как мерило дарования и трудолюбия. И в этом надеялся найти свое искупление перед искусством. Он ведь умер вовсе не из страха перед скандалом...
   -- А почему?
   -- Не знаю, но мне кажется, его убило что-то, зачеркнувшее всю его жизнь. А такое могло исходить только от Белаша: у Павла Петровича не было большей жизненной привязанности... Сколько я его знала, он лишь однажды был в таком же состоянии, как незадолго перед смертью.
   -- А что вызвало это состояние?
   -- Вы ведь знаете, наверное, что наши выдающиеся музыканты играют на прекрасных старинных инструментах, которым нет цены. Вручаются они по специальному акту правительства. И вот, когда Павел Петрович твердо решил покончить с музыкой, он пошел и сам, понимаете -- сам, ему никто не говорил об этом, пошел и сдал инструмент. У него был изумительного звука "Гварнери". И он сдал его. А для скрипача это, как... ну... нет, я нз могу подобрать примера...
   -- Н-да, -- сказал комиссар. -- У каждой загадки на конце разгадка, да только до правды семь верст, и все лесом...
   Комиссар покрутил в руках камертон, щелкнул по нему пальцем, прислушался к низкому ровному гудению, поднес его близко к уху, потом резко положил на стол. Камертон слабо звякнул и утих.
   -- Слушай, а как же он не зазвенел на полу машины?
   -- А он не на пол упал. Белаш выронил его из кармана на заднее сиденье. Там его и нашел таксист после смены.
   -- Торопился, видно, сильно Белаш. А как же с поездом обратно в Ленинград?
   -- С поездом? Очень просто. Ведь в Ленинград ездят с Ленинградского вокзала, так?
   -- Так.
   -- Вот то-то и оно. Мы тоже все время думали, что он поедет назад с Ленинградского вокзала -- это само собою разумеется. А они решили вопрос остроумнее во всех отношениях...
   -- Ты так радуешься их остроумию, будто они в КВН выступали, -усмехнулся комиссар.
   -- Я не их остроумию радуюсь, а своему. Ведь я их шарады все-таки решил?
   -- Тебе по должности и полагается, -- дрогнул бровью комиссар. -- Так что они состроумничали?
   -- В 1 час 12 минут на Курском вокзале останавливается скорый поезд Ереван -- Мурманск, следующий через Ленинград. Они об этом знали заранее, и билет для Белаша был готов. В час двадцать он уже тронулся на север, в 7.35 прибыл в Ленинград, через пятнадцать минут сидел в номере у телефона и ждал звонка дежурной. Кроме времени и маршрута поезда, в этом был еще один резон -- ночной проходной поезд, все спят, темно, никто и в глаза разглядеть Белаша не мог.
   -- Хорошо они рассчитали, -- покачал головой комиссар. -- Ловкие, сволочи... Ты за ним сам поедешь?
   -- Нет. Я его вызвал по телефону.
   -- По телефону? -- удивился комиссар. -- А если догадается и сбежит?
   -- Не сбежит. Куда ему бежать.
   -- Смотри. Ты же не медведь, должен все предусмотреть.
   -- А что медведь? -- спросил я.
   -- Да это в тех местах, где я родился, так говорили: медведь дуги гнет -- не парит, а сломает -- не тужит. Тебе будет о чем тужить.
   -- Хорошо, -- сказал я, взял со стола камертон и пошел к себе. У дверей моего кабинета дожидался Белаш. Мы поздоровались, и по тому, что он не подал руки, я сразу почувствовал, что он догадывается, зачем я его вызвал.
   Вошли а кабинет, сели к столу, Белаш достал пачку сигарет, одну закурил, и все время он смотрел мимо меня в окно, и в глазах его не было ни тоски, ни страха, ни злости -- ничего не было. Мы долго молчали, и ему было легче, потому что у него было хоть какое-то занятие, он курил. А я просто молчал и смотрел на него, а когда заговорил, голос мой звучал хрипло и неуверенно:
   -- Григорий Петрович, вы ничего не хотите мне рассказать? Белаш, не поворачиваясь ко мне, все так же неотрывно глядя в окно, сказал:
   -- Нет. Не хочу. Да и говорить мне нечего.
   Я хотел переложить камертон из кармана в ящик стола и нечаянно задел им папку на столе. Камертон низко и длинно загудел. Белаш резко, рывком повернулся на этот звенящий звук и увидел в моих руках камертон.
   -- Нашелся все-таки, -- сказал он так, будто забыл его у меня дома, и целый вечер мы вдвоем безуспешно проискали его, и вот сегодня я нашел и принес ему. И от этого спокойствия я пришел в себя.
   -- Если вам нечего мне сказать, я предъявляю вам, Григорий Белаш, обвинение в краже скрипки "Страдивари" из квартиры профессора Полякова. Вы согласны с предъявленным обвинением?
   Белаш наконец оторвал взгляд от камертона, посмотрел на меня совершенно прозрачными, пустыми глазами и смотрел на меня долго, будто собираясь с мыслями или пытаясь рассмотреть меня на сером фоне стены. Потом устало сказал:
   -- Да, согласен.
   Наступила тишина, томительная, тягучая, пустая. Не было в этой тишине противоборства мыслей, бесшумного скрежета злобы, изнуряющего оцепенения страха. Я был уверен, что Белаш даст мне бой по всем правилам, что он будет биться за каждый вопрос, за каждое слово. А он вдруг коротко ответил -- да, согласен...
   -- Расскажете, как это произошло? -- спросил я. Он отрицательно покачал головой:
   -- Нет, сейчас не могу. Я очень устал. Я нечеловечески устал. Я много месяцев, ночь за ночью, день за днем не сплю. Иногда, если мне случается ненадолго задремать, тогда мне сразу снится ваше лицо. Не Крест, и не Иконников, и не Поляков. Мне снитесь вы, и я вас так ненавижу, что у меня кружится голова...
   Долгая пауза плыла по комнате, потом я сказал:
   -- Значит, вы все-таки так ничего и не поняли во всей этой истории. А тут было над чем подумать...
   -- Может быть, -- сказал Белаш и прикрыл глаза, опустились его припухшие, чуть синеватые веки с длинными ресницами. -- С того момента, когда мы впервые встретились, я понял, что вы, серый и злой мужлан, -- моя судьба. Куда я ни пытался дернуться, куда ни сунусь -- вы уже здесь побывали, поговорили, все выяснили, и каждый день я чувствовал, как вы затягиваете на моей шее удавку. Сегодня вы можете радоваться: я сдался -больше не могу, я устал. Вы загнали меня в западню, как зверя. Радуйтесь! Что же вы сидите с постным лицом?
   Человек выгорел изнутри от страха и непрерывного напряжения, как танк, в которой попал термитный снаряд. Ужасно. И говорить с ним сейчас бесполезно. Белаш открыл глаза, пристально посмотрел на меня и сказал:
   -- Вы похожи на автобусного контролера. Он стоит вместе со всеми людьми на остановке, мерзнет, мокнет, потом вместе со всеми теснится и рвется на посадке, кого-то отталкивает, потом влезает в автобус, все угомонилось, и вот тут -- цап! Вы достаете свой жетон -- ваши билеты?
   -- Так в транспорте билеты надо брать, -- поморщился я. -- У кого билет есть -- ведь ничего страшного?
   -- А если у человека нет на билет? А ехать хочется? Тогда как? -- почти в истерике крикнул Белаш.
   -- Тогда вы залезаете в карман к стоящему рядом человеку и суете мне его билет, а на него киваете -- вон он, заяц, берите его!
   -- Но я тоже хотел ехать в автобусе! Я тоже имею право на это!
   -- Нет, вы хотели ехать не в автобусе, а в шикарном лимузине, и если для этого понадобилось бы на ходу выкинуть из него кого-нибудь -- вас это не остановило бы.
   -- Думайте как хотите, -- сказал Белаш. -- Мне это безразлично. Когда-то в разговоре со мной вы упомянули Минотавра, хотя и не знали, что Минотавр -- это я. И тем самым выдали мне оправдание. Минотавр не виноват, что родился чудовищем, и пожирал он других потому, что хотел есть. А сейчас я больше не буду с вами говорить, отправьте меня в камеру. Я очень устал, я очень хочу спать...
   -- Хорошо. Один вопрос -- где скрипка?
   Белаш смотрел на меня пустыми прозрачными глазами, смотрел так, будто мы расстаемся на всю жизнь, и он покрепче хочет запомнить меня, потом тихо засмеялся, истерическая улыбка раздирала ему губы, а в глазах прыгали пятна безумия, и он смеялся все громче и надрывнее, и что-то старался сказать сквозь этот ненормальный, сотрясающий его всего, как в ознобе, хохот, но слова не вылетали из сведенного судорогой рта, он захлебывался ими, давился, они раскалывались на отдельные части, вылетая бесформенными, бессмысленными звуками отчаяния и злорадного испуга, и мне кажется, я в жизни не видел более страшного зрелища, чем это припадочное веселье связанного Минотавра. И сквозь эти булькающие, всхлипывающие, подвывающие звуки я наконец разобрал:
   -- Скрипка?.. Я -- же -- вам -- го-во-рил -- "Стра-ди-ва-ри" -- воруют -- чтоб -- не -- по-па-даться... Нет!.. У меня нет скрипки!.. И не было...
   Глава 7 Характер человека - его судьба
   Шестерка белых лошадей везла катафалк к часовне церкви святого Доминика. Сзади, тяжело печатая шаг, маршировала рота гвардейцев. Усохший, лысый, очень прямой шел за гробом отца монсиньор Джузеппе Страдивари, и сухие синие губы его благочестиво возносили молитву, а пальцы быстро-быстро перебирали четки. И горько, сердито плачущие Франческо и Омобоно: в мастерской отца они нашли только счета за скрипки и ни одной записочки о его тайных секретах, и последние их надежды разрушила огромная куча бумажного пепла в очаге бурбарта.
   И все почетные и почтенные горожане достойного тихого города Кремоны шли в траурной процессии, и вкрадчиво, неназойливо плыли над ними в полдневной тишине удары монастырского колокола: бам-м, бам-м, бам-м...
   Сыновья умершего великого мастера были озабочены разделом наследства, солдаты думали о том, что сегодня, возможно, дадут много хорошего вина, горожане настороженно оглядывались -- не выглядят ли они хуже других. И только сутулый головастый человечек в нищей рваной одежде, оттертый в самый хвост процессии, плакал искренне, от души о том человеке, которого положат сейчас под мраморную плиту с надписью: "Благородный Антониус Страдивариус, скончался на 94-м году славной и благочестивой жизни".
   Возгласили гремящее "амен", и солнце почернело, метнулось пойманной птицей среди облаков -- дайте проститься с гением! Но все отталкивают, пихают в бока, шпыняют взашей его, грязного бродягу, сумасшедшего, пришедшего на похороны Страдивари со своей скрипкой. Пустите!.. Но каменные локти, железные спины, гранитные затылки стоят стеной, и не слабому, хрипло дышащему человеку бороться с ними.
   Да и зачем? Дель-Джезу вышел на дрожащих своих ногах и долго, судорожно кашляет. Его, Дель-Джезу, давно уже нет. Растоптали, заплевали, лишили чести злым хохотом невежд:
   -- ...Дель-Джезу, ты откуда взялся, ты же ведь сидишь в тюрьме?!
   -- Я никогда не делал ничего плохого, и в тюрьме я не бывал.
   -- Не ври, все знают, что ты за воровство сидел в тюрьме и наводнил Кремону скрипками, сделанными топором...
   -- Я никогда не был вором, и в Кремоне нет моих скрипок. Злые люди ставят на ужасных инструментах мой знак, чтобы лишить меня чести и на моем бесчестье разбогатеть...
   -- Не ври, Дель-Джезу, все говорят, что ты в тюрьме почетный гость. А если говорят, значит знают...
   -- За что сидеть мне в тюрьме? Я мухи в жизни не обидел, и крошки я чужой не взял...
   -- Тогда зачем святая церковь всех предостерегает -- знакомство или дружбу не водить с тобой?
   -- Они мне мстят.
   -- Не упорствуй, Дель-Джезу! Преклони колени перед церковью, покайся, и прощен будешь.
   -- Мне не в чем каяться -- я делаю доброе.
   -- Ха-ха-ха! Все знают, что ты почти ослеп в тюрьме и от тюрьмы твоя чахотка...
   -- Клевещут на меня. Я потерял здоровье, создавая красоту, которая способна мир воспеть...
   -- Так покажи нам красоту! Ха-ха-ха-ха!..
   Гварнери поднял скрипку, достал из-под полы смычок, провел им по струнам. Скрипка будто сделана в один день, в один миг, на одном вздохе, одним взглядом и прикосновением -- так много в ней свежести и легкого дыхания. И вся она -- сияние, будто не строгали ее, не пилили, не клеили, не красили, не лакировали. Будто Гварнери только представил ее себе на мгновение, и в ту же секунду она родилась. Будто подхватил на лету два осенних дубовых листка, сложил -- и совершилось чудо.
   И звук ее необычен -- напряженный по силе, насыщенный, как солнечный свет, он так богат, мудр и могуч, этот необыкновенный чарующий звук -- все притихли.
   И пошел Гварнери по дороге, играя на скрипке, и никто его не удерживал, и никто не кричал обидных слов.
   Маленький, сгорбленный, с огромной головой, шел он по дороге и играл для себя, для всех, будто магической силой своего заколдованного инструмента вызывал из марева будущего тех людей, для кого он прожил свою тягостную и светлую жизнь. Ни на кого он не сердился, ни на что не досадовал, ибо постиг всем существом своим, что гений -- это добрая мудрость сердца. Не нужно ему богатства, поскольку нет большего богатства, чем радость трудного свершения. Не нужны ему почести, поскольку сам судит себя за достойное, а постыдного не совершит. Только любовь нужна гению для счастья да немножко человеческой благодарности. Пусть хоть через век...
   * * *
   Я тебя понимаю, -- сказал комиссар. -- Но он вор. И, оттого, что истекли сроки давности по старому производству, он преступником быть не перестал.
   -- Я знаю.
   Комиссар посмотрел на меня поверх очков:
   -- Тебе жалко его?
   -- Трудно сказать. Мы ведь выросли на соседних улицах -- могли быть товарищами.
   -- Он бы тебя обязательно предал, кабы товарищами стали.
   -- А может, все сложилось бы по-другому? Комиссар покачал головой:
   -- Диалектику поведения определяют наши поступки. Он ведь не демон, а обычный человек. Он нес в себе груз тяжкого преступления, в котором не раскаялся. И в каждой острой ситуации инстинкт самосохранения был бы все сильнее, а совесть все тише... и сговорчивее.
   Я хотел сказать, что в тюрьму уходит очень умный, одаренный человек, и это ужасно неправильно -- не то, что он уходит в тюрьму, и то, что он сделал, и за это многие годы проведет в неволе -- с насильниками, грабителями и убийцами. Но тут вошел дежурный и доложил:
   -- Арестованный доставлен...
   -- Давайте, - кивнул комиссар.
   Дверь отворилась, и два милиционера ввели Белаша.
   -- Свободны, -- сказал комиссар конвою. -- А вы, гражданин Белаш, садитесь. Будем говорить...
   -- Вы в этом уверены? -- с вызовом спросил Белаш.
   -- И не сомневаюсь даже ни на минуточку. Это вы сейчас чувствуете себя таким гордым несчастным созданием, вроде Франкенштейна, а пройдет чуть-чуть времени, и вы начнете бороться за каждый месяц скидки с полагающегося вам срока... И я считаю это правильным, -- неожиданно резюмировал комиссар. -Потому что человеку место на свободе, а не в тюрьме, особенно если он все осознал и понял, как ему надо дальше жить...
   Белаш опустил голову и сказал:
   -- В этом есть определенный резон. Что вас интересует?
   -- Интересует нас все. А начнем мы с того, как вы, позвонив из аэропорта профессору Преображенскому, отправились в Москву.
   -- Пожалуйста, -- Белаш мельком взглянул на меня и начал рассказывать: -- Самолет прилетел по расписанию, я сел в такси и в двадцать минут первого уже был на площади Маяковского, где меня ждали Крест и этот мужик, которого я встретил на допросе у нашего друга Тихонова...
   -- Кто этот человек? Что вы можете о нем сказать?
   -- Я его никогда до этого не видел.
   -- И не поинтересовались у Креста, что это за птица такая?