Страница:
только несколько минут. Я выходил из моих фантазий словно из кареты, которая
мгновенно доставляла меня домой. Это в высшей степени приятное состояние
длилось несколько месяцев, но в конце концов надоело. Теперь моя фантазия
казалась смешной и глупой: я стал строить замки и вовсе не воображаемые
крепости из камешков, используя грязь вместо извести (наподобие крепости
Хенингена, в то время еще не разрушенной). Я изучил все доступные мне
фортификационные планы Вобана и всю техническую терминологию. После Вобана я
обратился к современным методам создания укреплений и пытался при
ограниченных средствах выстроить всевозможные модели. Более двух лет это
занимало весь мой досуг, за это время моя склонность к естественным наукам и
конкретным вещам значительно укрепилась за счет ослабления позиций "номера
2".
Пока мне так мало известно о реальных вещах, нет смысла, решил я, о них
задумываться. Одно дело - фантазии, и совсем другое - настоящие знания.
Родители позволили мне выписать научный журнал, и я читал его с увлечением.
Я отыскивал и собирал юрские окаменелости, различные минералы, а кроме того
- насекомых, кости людей и мамонтов: первые - из общей могилы под Хенингеном
(1811), вторые - на раскопках в рейнской долине. Растения меня тоже
интересовали, но с научной точки зрения. Я был убежден - не знаю, почему, -
что их не следует срывать и засушивать. Для меня они, пока росли и цвели,
были живыми существами, в них таился некий скрытый смысл, некая Божья мысль.
За ними следовало наблюдать с трепетом и философской любознательностью.
Биолог мог бы рассказать о них много интересного, но для меня это
существенного значения не имело. Что же на самом деле существенно - мне было
не вполне ясно. Как они, растения, связаны с христианской верой или с
отрицанием мировой воли, для меня было непостижимо. Они, очевидно,
находились в Божественном неведении, которое лучше не нарушать. Насекомые,
по контрасту, были "неестественными" растениями: цветами и плодами, которые
позволили себе ползать в разные стороны на лапках-ходулях, летать на
крыльях, похожих на листья, и грабить растения. За эту незаконную
деятельность они были приговорены к массовому уничтожению вроде карательных
экспедиций по истреблению майских жуков и гусениц. Мое "сострадание ко всем
Божьим тварям" распространялось исключительно на теплокровных животных.
Только к лягушкам и жабам я питал некоторую слабость из-за их сходства с
людьми.
Растущее с каждым днем увлечение естественнонаучными занятиями не
заставило меня окончательно забыть о моих философах. Временами я возвращался
к ним. Выбор профессии был пугающе близок. Я с нетерпением ждал окончания
школы. Конечно, я поступлю в университет и буду изучать естественные науки -
мне хотелось каких-то реальных знаний. Но как только я склонялся к такому
решению, меня начинали одолевать сомнения: может, все же имеет смысл
обратиться к истории и философии? - В те дни я вновь с головой ушел во все
египетское и вавилонское и больше всего на свете хотел стать археологом. Но
у нас не было денег, и учиться где-нибудь кроме Базеля я не мог. В Базеле же
некому было учить меня археологии. Так что от этого плана очень скоро
пришлось отказаться. Я слишком долго колебался, и отец уже начал
беспокоиться. Однажды он сказал: "Мальчик интересуется всем, чем только
можно, и не знает, чего хочет". Пришлось признать, что он прав. Близились
вступительные экзамены, и нужно было определиться, на какой факультет
поступать. Недолго думая, я объявил: "Естественные науки", предпочитая
оставить моих школьных товарищей в сомнениях относительно моих намерений.
Мое внезапное, на первый взгляд, решение имело свою предысторию. За
несколько недель до этого, как раз в то время, когда, раздираемый
противоречиями, я не мог сделать выбор, мне приснился сон: Я увидел себя в
темном лесу, недалеко от Рейна. Подойдя к небольшому холму (это был
могильный холм), я начал копать и с изумлением обнаружил останки какого-то
доисторического животного. Это меня необычайно заинтересовало, и тогда мне
стало ясно: я должен изучать природу, должен изучать мир, в котором мы
живем, и все, что нас окружает.
Позже приснился еще один сон. Я снова оказался в лесу, рассеченном
руслами рек, и в самом темном месте, в зарослях кустарника, увидел большую
лужу, а в ней странное существо: круглое, с разноцветными щупальцами,
состоящее из бесчисленных маленьких клеточек. Это был гигантский радиолярий,
около трех метров в диаметре. И вот такое великолепное животное лежит в этом
всеми забытом месте в глубокой, прозрачной воде, - это меня потрясло.
Проснулся я охваченный необычайным волнением: эти два сновидения,
устранив последние сомнения, однозначно заставили меня обратиться к
естественным наукам.
В эти дни я вдруг окончательно осознал, где и как мне предстоит жить и
что на эту жизнь мне придется зарабатывать самому. А чтобы достичь своей
цели, я должен стать кем-то или чем-то. Но все мои товарищи воспринимали это
как нечто естественное, само собой разумеющееся. Почему же я никак не могу
определиться окончательно? Даже невыносимо скучный Д., которого наш учитель
немецкого превозносил как образец прилежания и добросовестности, даже он был
уверен, что будет изучать теологию. Я понимал, что следует взять себя в руки
и в последний раз все обдумать. Как зоолог, я мог бы стать только школьным
учителем или, в лучшем случае, служителем зоологического сада. Даже при
отсутствии всяческих амбиций такая перспектива не вдохновляла. Но уж если бы
пришлось выбирать между школой и зоосадом, я выбрал бы последнее.
Казалось, снова тупик, но меня вдруг осенило: я же могу изучать
медицину. Странно, но раньше мне это не приходило в голову, хотя мой дед по
отцовской линии, о котором я так много слышал, тоже был врачом. Похоже,
именно поэтому я относился к профессии врача с предубеждением: "только не
подражать" - таков был мой тогдашний девиз. Теперь же я втолковывал себе,
что занятия медициной в любом случае начинаются с естественных дисциплин, и
это меня вполне устраивало. Кроме того, медицина сама по себе настолько
обширна и разнообразна, что всегда остается возможность заниматься
какой-нибудь естественнонаучной проблемой. Итак - наука, сказал я себе. Но
оставался лишь один вопрос: как? У меня не было денег: поступить в любой
другой, кроме Базельского, университет и всерьез готовить себя к научной
карьере я не мог. В лучшем случае, я стал бы дилетантом. К тому же, по
мнению большинства моих знакомых, а также людей знающих (читай - учителей),
у меня был тяжелый характер, к сожалению, я не умел вызвать к себе
расположение, и у меня не было ни малейшей надежды найти покровителя,
который был бы в состоянии поддержать мой интерес к науке. В конце концов,
хотя и не без неприятного чувства, что начинаю жизнь с компромисса, я
остановился на медицине. Решение было окончательным и бесповоротным, и мне
стало значительно легче.
Но теперь встал щепетильный вопрос: где взять деньги на учебу? Мой отец
смог раздобыть лишь небольшую часть необходимых средств. Но он решил
добиться для меня стипендии, которую я, к своему большому стыду, потом и
получил. Менее всего меня волновало то, что о нашей нищете стало известно
всем. Мне было стыдно оттого, что я не ожидал такой доброты от "сильных мира
сего", будучи убежденным в их враждебности. Получалось так, будто я извлек
выгоду из репутации моего отца, который и в самом деле был простым и добрым
человеком. Я же чувствовал себя в высшей степени от него отличным.
Собственно говоря, мое представление о себе было двойственным: "номер 1"
считал меня малосимпатичным и довольно посредственным молодым человеком с
честолюбивыми претензиями, неподконтрольным темпераментом и сомнительными
манерами: то наивно восторженным, то по-детски разочарованным, но в существе
своем - оторванным от жизни невеждой. "Номер 2" видел в "номере 1" тяжелую и
неблагодарную моральную проблему, особь, отягощенную множеством дефектов,
как то: спорадическая лень, безволие, депрессивность, глупое благоговение
перед тем, в чем не видит смысла никто, неразборчивость в дружбе,
ограниченность, предубежденность, тупость (математика!), неспособность
понимать других и определить свои отношения с миром. "Номер 2" вообще не был
характером, он был своего рода vita peracta (прожитой жизнью. - лат.),
рожденный, живущий, умерший - все едино, этакое тотальное обозрение
человеческой природы, притом довольно безжалостное, ни к чему не способный и
ничего не желающий, существующий исключительно при темном посредничестве
"номера 1". В тот момент, когда верх брал "номер 2", "номер 1" растворялся в
нем, и наоборот, "номер 1" рассматривал "номер 2" как мрачное царство своего
подсознания. "Номер 2" сам себе казался камнем, однажды заброшенным на край
света и бесшумно упавшим в ночную бездну. Но в нем самом царил свет, как в
просторных залах королевского дворца, высокие окна которого обращены к
залитому солнцем миру. Здесь присутствуют смысл и связь, в противоположность
бессвязной случайности жизни "номера 1", который никак не соприкасается даже
с тем, что его непосредственно окружает. "Номер 2" же, напротив, чувствует
свое тайное соответствие средневековью - эпохе, дух которой, Фауст, так
преследовал Гете. Значит, он тоже знал о "номере 2", и это служило мне
утешением. Фауст - и об этом я догадывался даже с некоторым испугом - значил
для меня больше, нежели мое любимое Евангелие от Иоанна. В нем была та
жизнь, которой я сочувствовал. А Христос "от Иоанна" был мне чужд, хотя и не
в той мере, как чудесный Исцелитель из Синопсиса. Фауст является живым
соответствием "номера 2", я видел в нем ответ Гете на вопросы своего
времени. И это знание о Фаусте укрепило мою уверенность в собственной
принадлежности человеческому обществу. Теперь я казался себе одиноким
чудаком или злой шуткой жестокой природы, ведь моим крестным отцом и
поручителем был сам Гете.
Надо заметить, однако, что мои мысли о Фаусте этим и ограничивались.
Несмотря на все свое сочувствие Фаусту, я не принимал гетевскую развязку, а
его легкомысленное отношение к Мефистофелю лично задевало меня, равно как и
гнусная заносчивость Фауста. Но тяжелее всего мне было примириться с
убийством Филемона и Бавкиды.
Именно тогда я увидел незабываемый сон, который одновременно и испугал
меня, и ободрил. В нем я оказался в незнакомом месте и медленно шел вперед в
густом тумане навстречу сильному, почти ураганному ветру. В руках я держал
маленький огонек, который в любую минуту мог погаснуть. И все зависело от
того, сохраню ли я его жизнь. Вдруг я почувствовал, что кто-то идет за мной
и, оглянувшись, увидел огромную черную фигуру. Она следовала за мной по
пятам. И в тот же миг, несмотря на охвативший меня ужас, я понял, что должен
идти и вопреки всем опасностям пронести, спасти мой маленький огонек.
Проснувшись, я сообразил, что этот "брокенский призрак" - всего лишь моя
собственная тень на облаке, созданная игрой света того огонька. Еще я
осознал, что этот огонек - единственный свет, которым я обладал, - был моим
сознанием, моим единственным сокровищем. И хоть в сравнении с силами тьмы
огонь мал и слаб, все же это - свет, мой единственный свет.
Этот сон явился для меня озарением: теперь я знал, что "номер 1" был
носителем света, а "номер 2" следовал за ним как тень. И моей задачей было
сохранить свет, не оглядываясь на vita peracta - на то, что закрыто для
света. Я должен идти вперед, пробиваться сквозь отбрасывающий меня назад
ветер, идти в неизмеримую тьму мира, где нет ничего, где мне видны лишь
внешние очертания, зримые и обманчивые, того, что невидимо и скрыто. Я, мой
"номер 1", должен учиться, зарабатывать деньги, должен жить, побеждая
трудности, заблуждаться и терпеть поражения. Буря, обрушившаяся на меня, -
это время, непрестанно уходящее и непрестанно настигающее меня. Это мощный
водоворот, который втягивает все сущее, избежать его, да и то лишь на миг,
сможет лишь тот, кто неудержимо стремится вперед. Прошлое чудовищно реально,
и оно пожирает каждого, кто не сумеет откупиться правильным ответом.
Итак, в моих представлениях о мире произошел поворот на 90 градусов: я
узнал, что мой путь проходит вовне, а, вырываясь наружу, он попадает в
ограниченность и потемки трехмерности. Наверное, таким же образом Адам
когда-то покинул рай, который стал для него фантомом, а свет открылся там,
где в поте лица своего он будет распахивать каменистое поле.
В то время я спрашивал себя: откуда берутся такие сны? Раньше мне
казалось, что их посылает Бог - somnia a Deo missa. Но теперь, когда я
приобщился ко всякого рода научным построениям, у меня появились сомнения.
Если предположить, что, например, мое понимание развивалось и формировалось
медленно, а во сне неожиданно наступил прорыв? Похоже, это было именно так.
Вопрос лишь в том, почему это произошло и почему проникло в сознание? Ведь я
же ничего не предпринимал сознательно, дабы навязать такой порядок вещей,
напротив, мои симпатии были всецело на другой стороне. Выходит, в самом деле
существует нечто - за кулисами - некий разум, т.е., нечто более разумное,
чем я сам. Я и помыслить не мог, что в свете сознания внутренний мир будет
выглядеть как гигантская тень. И еще я понял многое, чего не понимал раньше,
- почему на лицах людей при упоминании мной о явлениях внутреннего мира
появляется холодная тень замешательства и отчужденности.
Итак, следует забыть о "номере 2", но ни в коем случае не отказываться
от него и не считать, что он не существует. Это исказило бы мое "я" и, более
того, лишило бы меня возможности объяснить происхождение сновидений. "Номер
2", несомненно, был каким-то образом связан с возникновением сновидений, я
был готов даже принять его за тот самый Высший разум, который внушал их. Но
я чувствовал, что все более становлюсь "номером 1", т.е. лишь частью -
подвижной частью - более широкого, всеобъемлющего "номера 2", который на
деле был призраком, названным мной "духом тьмы".
Конечно, я тогда ничего подобного не думал, хотя все-таки смутно
осознавал это (оглядываясь назад, я ныне в этом уверен), несмотря на то, что
чувства подсказывали обратное.
Таким образом я "порвал" со вторым "я", отделив его от себя и
предоставив ему вести совершенно автономное существование. Я не связывал его
с какой-то определенной личностью, как это делают, когда речь заходит о
привидениях, хотя при моем деревенском происхождении это было бы
естественно. Как бы там ни было, но в деревне люди верят в подобные вещи.
Единственная выделяющаяся черта моего "духа" - его связь с прошлым, его
протяженность во времени или, вернее, его временная безграничность. Я не
отдавал себе в этом отчета, точно также, как не имел никакого представления
о его местонахождении в пространстве. Он играл роль крайне не четкую, всегда
находясь как бы на задворках моего существования.
Человек и в психическом, и в духовном отношении приходит в этот мир с
определенной ориентацией, заложенной в нем изначально, в соответствии с
привычной для него средой и окружением, - как правило, это некий
родительский мир, своего рода "дух семьи". Тем не менее такой "дух семьи" по
большей части несет на себе неосознанную печать "духа времени". Если "дух
семьи" являет собой consensus omnium (общее согласие. - лат.), это означает
стабильность и спокойствие, но чаще всего мы наблюдаем обратные случаи, что
порождает ощущение нестабильности и неуверенности.
Дети в основном реагируют не на то, что взрослые говорят, но на нечто
неуловимое в окружающей их духовной атмосфере. Ребенок бессознательно
подстраивается под нее, и у него возникают обусловленные этой атмосферой
черты характера. Особого рода религиозные переживания, которые появлялись у
меня уже в раннем детстве, были естественной реакцией на общий дух
родительского дома. Религиозные сомнения, которые позднее овладели моим
отцом, не могли возникнуть вдруг и внезапно. Такого рода революционные
изменения во внутреннем мире человека, как и в мире вообще, в течение
долгого времени бросают тень на все вокруг, и тень эта увеличивается по мере
того, как наше сознание противится этому. И чем больше усилий тратил отец на
борьбу со своими сомнениями и внутренней тревогой, тем сильнее это
отражалось на мне.
Я никогда не думал, что здесь сказалось влияние матери, она была
слишком прочно соединена с некими иными основами бытия, что вряд ли
основывалось на твердости ее христианской веры. Для меня это было как-то
связано с животными, деревьями, горами, лугами и водяными потоками - со всем
тем, что самым странным образом контрастировало с внешней традиционной
религиозностью матери. Эта скрытая сторона ее натуры настолько отвечала моим
собственным настроениям, что я чувствовал себя с ней удивительно легко и
уверенно. Она давала мне ощущение твердой почвы под ногами. Хотя я и
предположить не мог, насколько "языческой" была эта почва. Но именно она
поддерживала меня в начавшем тогда уже оформляться конфликте между отцовской
традицией и влиянием сил прямо противоположных, бессознательно волновавших
меня.
Оглядываясь назад, я вижу, сколь мощно мой детский опыт повлиял на
будущие события, он помог мне приспособиться к новым обстоятельствам,
связанным с религиозным кризисом отца, с утратой многих иллюзий. Этот опыт
помог мне принять мир таким, каков он есть и каким я его знаю сейчас, но не
знал вчера. Хотя каждый из нас живет своей собственной жизнью, но все мы в
первую очередь являемся представителями, жертвами и противниками того
коллективного бессознательного, чьи истоки теряются в глубине веков. Можно
всю жизнь думать, что следуешь собственным желаниям, так никогда и не
осознав, что в большинстве своем люди лишь статисты в этом мире, на этой
сцене. Существуют вещи, которые, хотим мы того или нет, знаем о них или не
знаем, мощно воздействуют на нашу жизнь, - и тем сильнее, чем меньше мы это
осознаем.
Так по крайней мере часть нашего существа живет в некоем безграничном
времени - именно та часть, которую я сам, для себя, обозначил как "номер 2".
Речь не идет о моем личном случае, это присуще всем, что подтверждается
существованием религии, которая обращена именно к этому внутреннему человеку
и уже две тысячи лет всерьез пытается вывести его на поверхность нашего
сознания, провозгласив своим девизом: Noli foras ire, in interiore homine
habitat veritas! (He стремись вовне, истина внутри нас! - лат.)
С 1892 по 1894 году меня произошло несколько тяжелых объяснений с
отцом. Он в свое время изучал восточные языки в Геттингене и посвятил свою
диссертацию арабской версии Песни Песней. Это "доблестное" время закончилось
вместе с выпускными экзаменами, с тех пор он забросил филологию. Сделавшись
деревенским священником, отец с воодушевлением погружался в студенческие
воспоминания и, раскуривая длинную студенческую трубку, с грустью думал о
том, что его брак складывался совсем не так. как он себе его представлял до
женитьбы. Он делал много добра людям - слишком много - и, как следствие,
сделался раздражительным и желчным. Оба моих родителя прилагали большие
усилия, чтобы жить благочестивой жизнью, а в результате между ними все чаще
возникали тягостные сцены. Все это не способствовало укреплению веры.
Состояние, в котором находился отец, вызывало у меня тревогу. Мать
избегала всего, что могло его разволновать, уклоняясь от споров. Но понимая,
что она права и что нужно стараться вести себя именно так, я часто не мог
сдержаться. Обычно я никак не реагировал на раздражительные выходки отца,
но, когда у него улучшалось настроение, я пытался завязать беседу, надеясь
понять, что с ним происходит и что он сам обо всем этом думает. Его явно
что-то мучило, и я подозревал, что это имеет отношение к его вере. По
каким-то намекам, я заключил, что его одолевают сомнения. На мой взгляд, это
было неизбежно - ведь отец не пережил опыта, подобного моему. Мои
безуспешные попытки поговорить с ним утверждали меня в этой мысли. На мои
вопросы отец или давал одни и те же догматические ответы, или равнодушно
пожимал плечами, что вконец выводило меня из себя. Трудно было понять,
почему он не желает воспользоваться ситуацией и начать бороться. Мои
вопросы, несомненно, огорчали его, но я все же надеялся на конструктивный
разговор. Вообразить, что его знание о Боге нуждается в каких-то
доказательствах, я не мог. В эпистемологии я ориентировался неплохо,
понимая, что знания подобного рода не могут быть доказаны, но мне было в
равной степени ясно, что в доказательстве существования Бога не больше
нужды, чем в доказательстве красоты солнечного заката или загадочной
способности ночи будить наше воображение. Я пытался, наверное неловко,
поделиться с отцом этими очевидными истинами, надеясь помочь ему примириться
с судьбой. Но отцу нужно было другое - с кем-то ссориться, и он ссорился со
своей семьей и с самим собой. Почему он не переносил свои обиды на Бога,
этого таинственного auctor rerum creatorum (творца всего. - лат.),
Единственного, Кто действительно отвечал за все страдания мира? Отец,
конечно же, получил бы ответ - одно из тех магических, безгранично глубоких
и способных изменить судьбу сновидений, подобных тем, какие Бог посылал мне
(хоть я и не просил Его). Я не знаю - почему, но это так. Бог даже позволил
мне взглянуть на то, что было частью Его мира. И это последнее было тайной,
которую я не смел или не мог открыть отцу. Может быть, я смог бы это
сделать, будь он способен открыть для себя непосредственное знание о Боге.
Но в наших беседах я никогда не заговаривал об этом, делая акцент на
интеллектуальном, как бы нарочно избегая всего психологического,
эмоционального. Я боялся задеть его чувства. Но даже такого рода приближение
к опасной теме всякий раз действовало на отца как красная тряпка на быка,
вызывая раздражение, совершенно для меня непонятное. Непостижимо, как может
совершенно рассудочный аргумент вызывать столь эмоциональное сопротивление.
В конце концов мы вынуждены были прекратить эти бесплодные споры,
разойдясь недовольные друг другом и сами собою.
Теология сделала нас чужими. Снова роковое поражение, думал я, с той
лишь разницей, что теперь не чувствовал себя одиноким. Мне не давала покоя
смутная догадка, что отец тоже повержен своей судьбой. Он был одинок. У него
не было друга, с которым он мог бы поговорить: я, по крайней мере, не знал
никого в нашем кругу, к кому отец мог бы обратиться за советом. Однажды мне
довелось услышать как отец молится: он отчаянно боролся за свою веру. Я был
потрясен и возмущен одновременно, когда увидел, как безнадежно он обречен на
свое богословие и на свою церковь. А они вероломно покинули его, лишили
возможности познать Бога. В моем детском опыте Бог Сам разрушил в моем сне
богословие и основанную на нем церковь. Но с другой стороны, Он Сам же и
допустил все это, равно как и многое другое. Это я начал понимать только
теперь. Ведь смешно думать, что это в людской власти. Что такое люди? Они
родились глупыми и слепыми как щенята, как все Божьи твари; одарены скудным
светом, не могущим разогнать тьму, в которой они блуждают. Я был убежден,
что никто из известных мне богословов не видел своими глазами тот "свет, что
во тьме светит", иначе ни один из них не смог бы учить других своему
богословию. Мне нечего было делать с богословием, оно ничего не говорило
моему опыту и знанию Бога. Не надеясь на знание, оно требовало слепой веры.
Это стоило моему отцу колоссального напряжения всех его сил и закончилось
провалом. Но столь же беззащитен он был и перед психиатрией. В смехотворном
материализме психиатров, также как и в богословии, было нечто, во что должно
было верить. По моему глубокому убеждению, и первому, и второму недостает
гносеологической критики и опытных данных.
Отец, видимо, был буквально потрясен тем, что при исследовании мозга
психиатры будто бы обнаружили в той части мозга, где должен был быть дух, -
одну лишь "материю" и ничего "духновенного". Это укрепило его опасения, что,
начав изучать медицину, я стану материалистом.
Я же во всем этом видел доказательство того, что ничего не следует
принимать на веру, ведь я уже знал: материалисты, как и богословы, попросту
верят в свои собственные определения. Тогда стало понятно, что отец попал из
огня да в полымя. Столь высоко превозносимая вера сыграла с ним роковую
шутку, и не только с ним одним, но и с большинством серьезных и образованных
людей, которых я знал. Первородный грех веры заключается, на мой взгляд, в
том, что она предвосхищает опыт. Откуда, например, богослову известно, что
Бог преднамеренно одни вещи устраивает, а другие - "допускает", или же
откуда известно психиатру, что материя обладает свойствами человеческого
духа? Я знал, что опасность впасть с материализм мне не грозит, но отец,
очевидно, был убежден в обратном. Похоже, что кто-то рассказал ему о
гипнозе, поскольку он тогда читал книгу Бернгайма о гипнозе, переведенную 3.
Фрейдом. До сих пор я ничего подобного за ним не замечал, обычно он читал
лишь романы и путевые заметки, считая все "умные" книги предосудительными.
мгновенно доставляла меня домой. Это в высшей степени приятное состояние
длилось несколько месяцев, но в конце концов надоело. Теперь моя фантазия
казалась смешной и глупой: я стал строить замки и вовсе не воображаемые
крепости из камешков, используя грязь вместо извести (наподобие крепости
Хенингена, в то время еще не разрушенной). Я изучил все доступные мне
фортификационные планы Вобана и всю техническую терминологию. После Вобана я
обратился к современным методам создания укреплений и пытался при
ограниченных средствах выстроить всевозможные модели. Более двух лет это
занимало весь мой досуг, за это время моя склонность к естественным наукам и
конкретным вещам значительно укрепилась за счет ослабления позиций "номера
2".
Пока мне так мало известно о реальных вещах, нет смысла, решил я, о них
задумываться. Одно дело - фантазии, и совсем другое - настоящие знания.
Родители позволили мне выписать научный журнал, и я читал его с увлечением.
Я отыскивал и собирал юрские окаменелости, различные минералы, а кроме того
- насекомых, кости людей и мамонтов: первые - из общей могилы под Хенингеном
(1811), вторые - на раскопках в рейнской долине. Растения меня тоже
интересовали, но с научной точки зрения. Я был убежден - не знаю, почему, -
что их не следует срывать и засушивать. Для меня они, пока росли и цвели,
были живыми существами, в них таился некий скрытый смысл, некая Божья мысль.
За ними следовало наблюдать с трепетом и философской любознательностью.
Биолог мог бы рассказать о них много интересного, но для меня это
существенного значения не имело. Что же на самом деле существенно - мне было
не вполне ясно. Как они, растения, связаны с христианской верой или с
отрицанием мировой воли, для меня было непостижимо. Они, очевидно,
находились в Божественном неведении, которое лучше не нарушать. Насекомые,
по контрасту, были "неестественными" растениями: цветами и плодами, которые
позволили себе ползать в разные стороны на лапках-ходулях, летать на
крыльях, похожих на листья, и грабить растения. За эту незаконную
деятельность они были приговорены к массовому уничтожению вроде карательных
экспедиций по истреблению майских жуков и гусениц. Мое "сострадание ко всем
Божьим тварям" распространялось исключительно на теплокровных животных.
Только к лягушкам и жабам я питал некоторую слабость из-за их сходства с
людьми.
Растущее с каждым днем увлечение естественнонаучными занятиями не
заставило меня окончательно забыть о моих философах. Временами я возвращался
к ним. Выбор профессии был пугающе близок. Я с нетерпением ждал окончания
школы. Конечно, я поступлю в университет и буду изучать естественные науки -
мне хотелось каких-то реальных знаний. Но как только я склонялся к такому
решению, меня начинали одолевать сомнения: может, все же имеет смысл
обратиться к истории и философии? - В те дни я вновь с головой ушел во все
египетское и вавилонское и больше всего на свете хотел стать археологом. Но
у нас не было денег, и учиться где-нибудь кроме Базеля я не мог. В Базеле же
некому было учить меня археологии. Так что от этого плана очень скоро
пришлось отказаться. Я слишком долго колебался, и отец уже начал
беспокоиться. Однажды он сказал: "Мальчик интересуется всем, чем только
можно, и не знает, чего хочет". Пришлось признать, что он прав. Близились
вступительные экзамены, и нужно было определиться, на какой факультет
поступать. Недолго думая, я объявил: "Естественные науки", предпочитая
оставить моих школьных товарищей в сомнениях относительно моих намерений.
Мое внезапное, на первый взгляд, решение имело свою предысторию. За
несколько недель до этого, как раз в то время, когда, раздираемый
противоречиями, я не мог сделать выбор, мне приснился сон: Я увидел себя в
темном лесу, недалеко от Рейна. Подойдя к небольшому холму (это был
могильный холм), я начал копать и с изумлением обнаружил останки какого-то
доисторического животного. Это меня необычайно заинтересовало, и тогда мне
стало ясно: я должен изучать природу, должен изучать мир, в котором мы
живем, и все, что нас окружает.
Позже приснился еще один сон. Я снова оказался в лесу, рассеченном
руслами рек, и в самом темном месте, в зарослях кустарника, увидел большую
лужу, а в ней странное существо: круглое, с разноцветными щупальцами,
состоящее из бесчисленных маленьких клеточек. Это был гигантский радиолярий,
около трех метров в диаметре. И вот такое великолепное животное лежит в этом
всеми забытом месте в глубокой, прозрачной воде, - это меня потрясло.
Проснулся я охваченный необычайным волнением: эти два сновидения,
устранив последние сомнения, однозначно заставили меня обратиться к
естественным наукам.
В эти дни я вдруг окончательно осознал, где и как мне предстоит жить и
что на эту жизнь мне придется зарабатывать самому. А чтобы достичь своей
цели, я должен стать кем-то или чем-то. Но все мои товарищи воспринимали это
как нечто естественное, само собой разумеющееся. Почему же я никак не могу
определиться окончательно? Даже невыносимо скучный Д., которого наш учитель
немецкого превозносил как образец прилежания и добросовестности, даже он был
уверен, что будет изучать теологию. Я понимал, что следует взять себя в руки
и в последний раз все обдумать. Как зоолог, я мог бы стать только школьным
учителем или, в лучшем случае, служителем зоологического сада. Даже при
отсутствии всяческих амбиций такая перспектива не вдохновляла. Но уж если бы
пришлось выбирать между школой и зоосадом, я выбрал бы последнее.
Казалось, снова тупик, но меня вдруг осенило: я же могу изучать
медицину. Странно, но раньше мне это не приходило в голову, хотя мой дед по
отцовской линии, о котором я так много слышал, тоже был врачом. Похоже,
именно поэтому я относился к профессии врача с предубеждением: "только не
подражать" - таков был мой тогдашний девиз. Теперь же я втолковывал себе,
что занятия медициной в любом случае начинаются с естественных дисциплин, и
это меня вполне устраивало. Кроме того, медицина сама по себе настолько
обширна и разнообразна, что всегда остается возможность заниматься
какой-нибудь естественнонаучной проблемой. Итак - наука, сказал я себе. Но
оставался лишь один вопрос: как? У меня не было денег: поступить в любой
другой, кроме Базельского, университет и всерьез готовить себя к научной
карьере я не мог. В лучшем случае, я стал бы дилетантом. К тому же, по
мнению большинства моих знакомых, а также людей знающих (читай - учителей),
у меня был тяжелый характер, к сожалению, я не умел вызвать к себе
расположение, и у меня не было ни малейшей надежды найти покровителя,
который был бы в состоянии поддержать мой интерес к науке. В конце концов,
хотя и не без неприятного чувства, что начинаю жизнь с компромисса, я
остановился на медицине. Решение было окончательным и бесповоротным, и мне
стало значительно легче.
Но теперь встал щепетильный вопрос: где взять деньги на учебу? Мой отец
смог раздобыть лишь небольшую часть необходимых средств. Но он решил
добиться для меня стипендии, которую я, к своему большому стыду, потом и
получил. Менее всего меня волновало то, что о нашей нищете стало известно
всем. Мне было стыдно оттого, что я не ожидал такой доброты от "сильных мира
сего", будучи убежденным в их враждебности. Получалось так, будто я извлек
выгоду из репутации моего отца, который и в самом деле был простым и добрым
человеком. Я же чувствовал себя в высшей степени от него отличным.
Собственно говоря, мое представление о себе было двойственным: "номер 1"
считал меня малосимпатичным и довольно посредственным молодым человеком с
честолюбивыми претензиями, неподконтрольным темпераментом и сомнительными
манерами: то наивно восторженным, то по-детски разочарованным, но в существе
своем - оторванным от жизни невеждой. "Номер 2" видел в "номере 1" тяжелую и
неблагодарную моральную проблему, особь, отягощенную множеством дефектов,
как то: спорадическая лень, безволие, депрессивность, глупое благоговение
перед тем, в чем не видит смысла никто, неразборчивость в дружбе,
ограниченность, предубежденность, тупость (математика!), неспособность
понимать других и определить свои отношения с миром. "Номер 2" вообще не был
характером, он был своего рода vita peracta (прожитой жизнью. - лат.),
рожденный, живущий, умерший - все едино, этакое тотальное обозрение
человеческой природы, притом довольно безжалостное, ни к чему не способный и
ничего не желающий, существующий исключительно при темном посредничестве
"номера 1". В тот момент, когда верх брал "номер 2", "номер 1" растворялся в
нем, и наоборот, "номер 1" рассматривал "номер 2" как мрачное царство своего
подсознания. "Номер 2" сам себе казался камнем, однажды заброшенным на край
света и бесшумно упавшим в ночную бездну. Но в нем самом царил свет, как в
просторных залах королевского дворца, высокие окна которого обращены к
залитому солнцем миру. Здесь присутствуют смысл и связь, в противоположность
бессвязной случайности жизни "номера 1", который никак не соприкасается даже
с тем, что его непосредственно окружает. "Номер 2" же, напротив, чувствует
свое тайное соответствие средневековью - эпохе, дух которой, Фауст, так
преследовал Гете. Значит, он тоже знал о "номере 2", и это служило мне
утешением. Фауст - и об этом я догадывался даже с некоторым испугом - значил
для меня больше, нежели мое любимое Евангелие от Иоанна. В нем была та
жизнь, которой я сочувствовал. А Христос "от Иоанна" был мне чужд, хотя и не
в той мере, как чудесный Исцелитель из Синопсиса. Фауст является живым
соответствием "номера 2", я видел в нем ответ Гете на вопросы своего
времени. И это знание о Фаусте укрепило мою уверенность в собственной
принадлежности человеческому обществу. Теперь я казался себе одиноким
чудаком или злой шуткой жестокой природы, ведь моим крестным отцом и
поручителем был сам Гете.
Надо заметить, однако, что мои мысли о Фаусте этим и ограничивались.
Несмотря на все свое сочувствие Фаусту, я не принимал гетевскую развязку, а
его легкомысленное отношение к Мефистофелю лично задевало меня, равно как и
гнусная заносчивость Фауста. Но тяжелее всего мне было примириться с
убийством Филемона и Бавкиды.
Именно тогда я увидел незабываемый сон, который одновременно и испугал
меня, и ободрил. В нем я оказался в незнакомом месте и медленно шел вперед в
густом тумане навстречу сильному, почти ураганному ветру. В руках я держал
маленький огонек, который в любую минуту мог погаснуть. И все зависело от
того, сохраню ли я его жизнь. Вдруг я почувствовал, что кто-то идет за мной
и, оглянувшись, увидел огромную черную фигуру. Она следовала за мной по
пятам. И в тот же миг, несмотря на охвативший меня ужас, я понял, что должен
идти и вопреки всем опасностям пронести, спасти мой маленький огонек.
Проснувшись, я сообразил, что этот "брокенский призрак" - всего лишь моя
собственная тень на облаке, созданная игрой света того огонька. Еще я
осознал, что этот огонек - единственный свет, которым я обладал, - был моим
сознанием, моим единственным сокровищем. И хоть в сравнении с силами тьмы
огонь мал и слаб, все же это - свет, мой единственный свет.
Этот сон явился для меня озарением: теперь я знал, что "номер 1" был
носителем света, а "номер 2" следовал за ним как тень. И моей задачей было
сохранить свет, не оглядываясь на vita peracta - на то, что закрыто для
света. Я должен идти вперед, пробиваться сквозь отбрасывающий меня назад
ветер, идти в неизмеримую тьму мира, где нет ничего, где мне видны лишь
внешние очертания, зримые и обманчивые, того, что невидимо и скрыто. Я, мой
"номер 1", должен учиться, зарабатывать деньги, должен жить, побеждая
трудности, заблуждаться и терпеть поражения. Буря, обрушившаяся на меня, -
это время, непрестанно уходящее и непрестанно настигающее меня. Это мощный
водоворот, который втягивает все сущее, избежать его, да и то лишь на миг,
сможет лишь тот, кто неудержимо стремится вперед. Прошлое чудовищно реально,
и оно пожирает каждого, кто не сумеет откупиться правильным ответом.
Итак, в моих представлениях о мире произошел поворот на 90 градусов: я
узнал, что мой путь проходит вовне, а, вырываясь наружу, он попадает в
ограниченность и потемки трехмерности. Наверное, таким же образом Адам
когда-то покинул рай, который стал для него фантомом, а свет открылся там,
где в поте лица своего он будет распахивать каменистое поле.
В то время я спрашивал себя: откуда берутся такие сны? Раньше мне
казалось, что их посылает Бог - somnia a Deo missa. Но теперь, когда я
приобщился ко всякого рода научным построениям, у меня появились сомнения.
Если предположить, что, например, мое понимание развивалось и формировалось
медленно, а во сне неожиданно наступил прорыв? Похоже, это было именно так.
Вопрос лишь в том, почему это произошло и почему проникло в сознание? Ведь я
же ничего не предпринимал сознательно, дабы навязать такой порядок вещей,
напротив, мои симпатии были всецело на другой стороне. Выходит, в самом деле
существует нечто - за кулисами - некий разум, т.е., нечто более разумное,
чем я сам. Я и помыслить не мог, что в свете сознания внутренний мир будет
выглядеть как гигантская тень. И еще я понял многое, чего не понимал раньше,
- почему на лицах людей при упоминании мной о явлениях внутреннего мира
появляется холодная тень замешательства и отчужденности.
Итак, следует забыть о "номере 2", но ни в коем случае не отказываться
от него и не считать, что он не существует. Это исказило бы мое "я" и, более
того, лишило бы меня возможности объяснить происхождение сновидений. "Номер
2", несомненно, был каким-то образом связан с возникновением сновидений, я
был готов даже принять его за тот самый Высший разум, который внушал их. Но
я чувствовал, что все более становлюсь "номером 1", т.е. лишь частью -
подвижной частью - более широкого, всеобъемлющего "номера 2", который на
деле был призраком, названным мной "духом тьмы".
Конечно, я тогда ничего подобного не думал, хотя все-таки смутно
осознавал это (оглядываясь назад, я ныне в этом уверен), несмотря на то, что
чувства подсказывали обратное.
Таким образом я "порвал" со вторым "я", отделив его от себя и
предоставив ему вести совершенно автономное существование. Я не связывал его
с какой-то определенной личностью, как это делают, когда речь заходит о
привидениях, хотя при моем деревенском происхождении это было бы
естественно. Как бы там ни было, но в деревне люди верят в подобные вещи.
Единственная выделяющаяся черта моего "духа" - его связь с прошлым, его
протяженность во времени или, вернее, его временная безграничность. Я не
отдавал себе в этом отчета, точно также, как не имел никакого представления
о его местонахождении в пространстве. Он играл роль крайне не четкую, всегда
находясь как бы на задворках моего существования.
Человек и в психическом, и в духовном отношении приходит в этот мир с
определенной ориентацией, заложенной в нем изначально, в соответствии с
привычной для него средой и окружением, - как правило, это некий
родительский мир, своего рода "дух семьи". Тем не менее такой "дух семьи" по
большей части несет на себе неосознанную печать "духа времени". Если "дух
семьи" являет собой consensus omnium (общее согласие. - лат.), это означает
стабильность и спокойствие, но чаще всего мы наблюдаем обратные случаи, что
порождает ощущение нестабильности и неуверенности.
Дети в основном реагируют не на то, что взрослые говорят, но на нечто
неуловимое в окружающей их духовной атмосфере. Ребенок бессознательно
подстраивается под нее, и у него возникают обусловленные этой атмосферой
черты характера. Особого рода религиозные переживания, которые появлялись у
меня уже в раннем детстве, были естественной реакцией на общий дух
родительского дома. Религиозные сомнения, которые позднее овладели моим
отцом, не могли возникнуть вдруг и внезапно. Такого рода революционные
изменения во внутреннем мире человека, как и в мире вообще, в течение
долгого времени бросают тень на все вокруг, и тень эта увеличивается по мере
того, как наше сознание противится этому. И чем больше усилий тратил отец на
борьбу со своими сомнениями и внутренней тревогой, тем сильнее это
отражалось на мне.
Я никогда не думал, что здесь сказалось влияние матери, она была
слишком прочно соединена с некими иными основами бытия, что вряд ли
основывалось на твердости ее христианской веры. Для меня это было как-то
связано с животными, деревьями, горами, лугами и водяными потоками - со всем
тем, что самым странным образом контрастировало с внешней традиционной
религиозностью матери. Эта скрытая сторона ее натуры настолько отвечала моим
собственным настроениям, что я чувствовал себя с ней удивительно легко и
уверенно. Она давала мне ощущение твердой почвы под ногами. Хотя я и
предположить не мог, насколько "языческой" была эта почва. Но именно она
поддерживала меня в начавшем тогда уже оформляться конфликте между отцовской
традицией и влиянием сил прямо противоположных, бессознательно волновавших
меня.
Оглядываясь назад, я вижу, сколь мощно мой детский опыт повлиял на
будущие события, он помог мне приспособиться к новым обстоятельствам,
связанным с религиозным кризисом отца, с утратой многих иллюзий. Этот опыт
помог мне принять мир таким, каков он есть и каким я его знаю сейчас, но не
знал вчера. Хотя каждый из нас живет своей собственной жизнью, но все мы в
первую очередь являемся представителями, жертвами и противниками того
коллективного бессознательного, чьи истоки теряются в глубине веков. Можно
всю жизнь думать, что следуешь собственным желаниям, так никогда и не
осознав, что в большинстве своем люди лишь статисты в этом мире, на этой
сцене. Существуют вещи, которые, хотим мы того или нет, знаем о них или не
знаем, мощно воздействуют на нашу жизнь, - и тем сильнее, чем меньше мы это
осознаем.
Так по крайней мере часть нашего существа живет в некоем безграничном
времени - именно та часть, которую я сам, для себя, обозначил как "номер 2".
Речь не идет о моем личном случае, это присуще всем, что подтверждается
существованием религии, которая обращена именно к этому внутреннему человеку
и уже две тысячи лет всерьез пытается вывести его на поверхность нашего
сознания, провозгласив своим девизом: Noli foras ire, in interiore homine
habitat veritas! (He стремись вовне, истина внутри нас! - лат.)
С 1892 по 1894 году меня произошло несколько тяжелых объяснений с
отцом. Он в свое время изучал восточные языки в Геттингене и посвятил свою
диссертацию арабской версии Песни Песней. Это "доблестное" время закончилось
вместе с выпускными экзаменами, с тех пор он забросил филологию. Сделавшись
деревенским священником, отец с воодушевлением погружался в студенческие
воспоминания и, раскуривая длинную студенческую трубку, с грустью думал о
том, что его брак складывался совсем не так. как он себе его представлял до
женитьбы. Он делал много добра людям - слишком много - и, как следствие,
сделался раздражительным и желчным. Оба моих родителя прилагали большие
усилия, чтобы жить благочестивой жизнью, а в результате между ними все чаще
возникали тягостные сцены. Все это не способствовало укреплению веры.
Состояние, в котором находился отец, вызывало у меня тревогу. Мать
избегала всего, что могло его разволновать, уклоняясь от споров. Но понимая,
что она права и что нужно стараться вести себя именно так, я часто не мог
сдержаться. Обычно я никак не реагировал на раздражительные выходки отца,
но, когда у него улучшалось настроение, я пытался завязать беседу, надеясь
понять, что с ним происходит и что он сам обо всем этом думает. Его явно
что-то мучило, и я подозревал, что это имеет отношение к его вере. По
каким-то намекам, я заключил, что его одолевают сомнения. На мой взгляд, это
было неизбежно - ведь отец не пережил опыта, подобного моему. Мои
безуспешные попытки поговорить с ним утверждали меня в этой мысли. На мои
вопросы отец или давал одни и те же догматические ответы, или равнодушно
пожимал плечами, что вконец выводило меня из себя. Трудно было понять,
почему он не желает воспользоваться ситуацией и начать бороться. Мои
вопросы, несомненно, огорчали его, но я все же надеялся на конструктивный
разговор. Вообразить, что его знание о Боге нуждается в каких-то
доказательствах, я не мог. В эпистемологии я ориентировался неплохо,
понимая, что знания подобного рода не могут быть доказаны, но мне было в
равной степени ясно, что в доказательстве существования Бога не больше
нужды, чем в доказательстве красоты солнечного заката или загадочной
способности ночи будить наше воображение. Я пытался, наверное неловко,
поделиться с отцом этими очевидными истинами, надеясь помочь ему примириться
с судьбой. Но отцу нужно было другое - с кем-то ссориться, и он ссорился со
своей семьей и с самим собой. Почему он не переносил свои обиды на Бога,
этого таинственного auctor rerum creatorum (творца всего. - лат.),
Единственного, Кто действительно отвечал за все страдания мира? Отец,
конечно же, получил бы ответ - одно из тех магических, безгранично глубоких
и способных изменить судьбу сновидений, подобных тем, какие Бог посылал мне
(хоть я и не просил Его). Я не знаю - почему, но это так. Бог даже позволил
мне взглянуть на то, что было частью Его мира. И это последнее было тайной,
которую я не смел или не мог открыть отцу. Может быть, я смог бы это
сделать, будь он способен открыть для себя непосредственное знание о Боге.
Но в наших беседах я никогда не заговаривал об этом, делая акцент на
интеллектуальном, как бы нарочно избегая всего психологического,
эмоционального. Я боялся задеть его чувства. Но даже такого рода приближение
к опасной теме всякий раз действовало на отца как красная тряпка на быка,
вызывая раздражение, совершенно для меня непонятное. Непостижимо, как может
совершенно рассудочный аргумент вызывать столь эмоциональное сопротивление.
В конце концов мы вынуждены были прекратить эти бесплодные споры,
разойдясь недовольные друг другом и сами собою.
Теология сделала нас чужими. Снова роковое поражение, думал я, с той
лишь разницей, что теперь не чувствовал себя одиноким. Мне не давала покоя
смутная догадка, что отец тоже повержен своей судьбой. Он был одинок. У него
не было друга, с которым он мог бы поговорить: я, по крайней мере, не знал
никого в нашем кругу, к кому отец мог бы обратиться за советом. Однажды мне
довелось услышать как отец молится: он отчаянно боролся за свою веру. Я был
потрясен и возмущен одновременно, когда увидел, как безнадежно он обречен на
свое богословие и на свою церковь. А они вероломно покинули его, лишили
возможности познать Бога. В моем детском опыте Бог Сам разрушил в моем сне
богословие и основанную на нем церковь. Но с другой стороны, Он Сам же и
допустил все это, равно как и многое другое. Это я начал понимать только
теперь. Ведь смешно думать, что это в людской власти. Что такое люди? Они
родились глупыми и слепыми как щенята, как все Божьи твари; одарены скудным
светом, не могущим разогнать тьму, в которой они блуждают. Я был убежден,
что никто из известных мне богословов не видел своими глазами тот "свет, что
во тьме светит", иначе ни один из них не смог бы учить других своему
богословию. Мне нечего было делать с богословием, оно ничего не говорило
моему опыту и знанию Бога. Не надеясь на знание, оно требовало слепой веры.
Это стоило моему отцу колоссального напряжения всех его сил и закончилось
провалом. Но столь же беззащитен он был и перед психиатрией. В смехотворном
материализме психиатров, также как и в богословии, было нечто, во что должно
было верить. По моему глубокому убеждению, и первому, и второму недостает
гносеологической критики и опытных данных.
Отец, видимо, был буквально потрясен тем, что при исследовании мозга
психиатры будто бы обнаружили в той части мозга, где должен был быть дух, -
одну лишь "материю" и ничего "духновенного". Это укрепило его опасения, что,
начав изучать медицину, я стану материалистом.
Я же во всем этом видел доказательство того, что ничего не следует
принимать на веру, ведь я уже знал: материалисты, как и богословы, попросту
верят в свои собственные определения. Тогда стало понятно, что отец попал из
огня да в полымя. Столь высоко превозносимая вера сыграла с ним роковую
шутку, и не только с ним одним, но и с большинством серьезных и образованных
людей, которых я знал. Первородный грех веры заключается, на мой взгляд, в
том, что она предвосхищает опыт. Откуда, например, богослову известно, что
Бог преднамеренно одни вещи устраивает, а другие - "допускает", или же
откуда известно психиатру, что материя обладает свойствами человеческого
духа? Я знал, что опасность впасть с материализм мне не грозит, но отец,
очевидно, был убежден в обратном. Похоже, что кто-то рассказал ему о
гипнозе, поскольку он тогда читал книгу Бернгайма о гипнозе, переведенную 3.
Фрейдом. До сих пор я ничего подобного за ним не замечал, обычно он читал
лишь романы и путевые заметки, считая все "умные" книги предосудительными.