Страница:
Границу с Россией мы пересекли сравнительно легко, не считая чудовищной
тесноты в вагонах. К тому же на полдороге наш локомотив отцепили, прицепили
к другому поезду, а мы остались стоять несколько суток. В вагонах без конца
вспыхивали драки. То и дело кого-нибудь выбрасывали на насыпь. Вдоль всего
полотна валялись трупы. Холод в вагоне был ужасный. А некоторые вообще ехали
на открытых платформах, прямо под снегом. В вагонах нужду справляли в ночной
горшок или в бутылку. Один крестьянин сидел на крыше, и, когда поезд вошел в
туннель, ему снесло голову. Вот так мы ехали в Куйбышев. И всю дорогу я все
спрашивал себя, зачем это делаю. Становилось ясно, что встреча с Дорой -- не
просто дорожный роман. Я чувствовал, что эта встреча -- на всю жизнь.
Бросить такую, как она, все равно что оставить ребенка в чаще леса. Еще до
Куйбышева мы несколько раз серьезно поссорились из-за того, что Дора боялась
разлучиться со мной даже на минуту. Когда поезд подходил к станции и я хотел
выйти за едой или кипятком, она меня не отпускала. Ей казалось, что я
собираюсь сбежать. Она хватала меня за рукава и тянула назад. Русским
пассажирам было над чем посмеяться. Семейное безумие досталось и ей; оно
проявлялось в страхах, подозрительности и такой форме мистицизма, какая,
наверное, была свойственна пещерным людям. Как это наследие каменного века
дошло до богатой хасидской семьи в Варшаве -- осталось загадкой. Как,
впрочем, и вся эта история.
Но все-таки мы добрались до Куйбышева, и -- как вскоре выяснилось --
совершенно напрасно. Не было ни сестры, ни психлечебницы. То есть лечебница
была, но не для приезжих. Нацисты, уходя, уничтожали все больницы и клиники.
Пациентов либо расстреливали, либо давали яд. Фашисты не дошли до Куйбышева,
но местная больница была переполнена тяжелоранеными. Кто тогда думал о
душевнобольных? Одна женщина рассказала Доре все со всеми подробностями.
Фамилия офицера-еврея была Липман, эта женщина была его родственницей, и
врать ей не было никакого смысла. Можете представить себе наше огорчение.
Получалось, что весь путь со всеми лишениями и опасностями мы проделали
абсолютно зря. Но погодите, в конце концов мы все-таки нашли Итту, правда,
не в лечебнице, а в деревне, где она жила со старым евреем-сапожником. Та
женщина ничего не придумала. Итта действительно впала в депрессию, и ее
где-то лечили, но потом выписали. Я так и не узнал всех деталей, а то, что
она рассказала, честно говоря, забыл. Катастрофа у многих отшибла память.
Сапожник был польским евреем, откуда-то из ваших мест, из Билгорая или
Янова, восьмидесятилетний старик с длинной седой бородой, но еще бодрый. Не
спрашивайте меня о том, как он оказался в Куйбышеве и как к нему попала
Итта. Он жил в чудовищной развалюхе, но умел чинить обувь, а это всегда
требуется. Когда мы вошли, он сидел посреди старых башмаков в своей лачуге,
больше напоминавшей курятник, чем человеческое жилье, и возился с набойками,
бормоча стих из Псалма. Возле глиняной печки стояла рыжеволосая женщина
-- босая, растрепанная, полуголая -- и варила ячмень. Дора сразу же узнала
сестру, но та не узнала Дору. Когда Итта наконец поняла, кто перед ней, она
не вскрикнула, а залаяла по-собачьи. Сапожник принялся раскачиваться на
своем табурете.
В этих местах должно было быть общественное хозяйство, колхоз, но то,
что я увидел, было обыкновенной русской деревней с деревянными избами,
маленькой церквушкой, сугробами и санями с тощими клячами -- совсем как на
картинках в школьном учебнике русского языка. Кто знает, подумал я, может, и
вся революция тоже только сон? Может быть, Николай все еще на троне? Во
время войны, да и после, мне не раз доводилось наблюдать встречи близких
после долгой разлуки, но должен сказать, что сцена, которую разыграли
сестры, была действительно впечатляющей. Они целовались, выли и буквально
облизывали друг друга. А старик бормотал беззубым ртом: "Ах, горе-то какое,
горе-то какое..." Потом снова склонился над башмаком. Похоже, он был глухой.
На сборы много времени не потребовалось. У Итты была только пара
башмаков на толстой подошве да безрукавка из овчины. Старик принес откуда-то
буханку черного хлеба, и Итта сунула ее в свой дорожный мешок. Потом она
поцеловала старику руки, лоб и бороду и опять залаяла, как будто была
одержима каким-то собачьим демоном. Итта была выше Доры. Глаза у нее были
зеленые и дикие, как у зверя, а волосы рыжие, необычного оттенка. Если я
начну рассказывать, как мы из Куйбышева добирались в Москву, а оттуда снова
в Польшу, нам придется сидеть здесь до утра. Достаточно сказать, что нас в
любую минуту могли арестовать, разлучить, а то и убить.
Но настало лето, и в конце концов мы добрались до Германии, а оттуда --
до Парижа. Я умышленно опускаю подробности. На самом деле мы попали во
Францию только в конце сорок шестого, а может быть, даже в сорок седьмом. У
меня был друг, молодой человек из Варшавы; он работал тогда в "Джойнте" и
эмигрировал в Америку еще в тридцать втором году. Он знал английский и еще
несколько языков, а вы и не представляете себе, каким влиянием пользовались
тогда американцы. С помощью друга я мог бы запросто получить американскую
визу, но Дора вбила себе в голову, что в Америке у меня есть любовница. В
Париже "Джойнт", а вернее, все тот же друг снял для нас небольшую квартиру,
что в те времена было -- как вы понимаете -- совсем не просто. Та же
организация снабдила нас ежемесячным пособием.
Я знаю, о чем вы хотите спросить, -- имейте немножко терпенья. Да, я
жил с ними обеими. На Доре я женился официально еще в Германии -- она
хотела, чтобы все было, как положено по обряду, --- и она это получила, --
но фактически у меня были две жены, две сестры, совсем как у праотца Иакова.
Не хватало только Валлы и Зелфы. А что в самом деле могло остановить такого,
как я? Во всяком случае, не еврейский Закон и, уж конечно, не христианство.
Война превратила в ничто не только города, но и традиции. В лагерях -- в
Германии, в России и в лагерях для перемещенных лиц, где беженцам
приходилось жить по нескольку лет, не было места для стыда. Я знаю случай,
когда у одной женщины муж был заключенным, а любовник -- охранником, и
ничего. Я был свидетелем таких диких вещей, что они уже не кажутся особенно
дикими. Приходит какой-нибудь Шикльгрубер или Джугашвили и переставляет
стрелки часов на десять тысяч лет назад. Нет, конечно, были и исключения.
Бывали случаи поразительного благочестия, когда люди шли на смерть, лишь бы
только не нарушить какое-нибудь мельчайшее установление в Шулхан Арух или
даже просто какой-нибудь обычай. В этом тоже есть какая-то дикость, вам не
кажется?
Честно говоря, мне все это было не нужно. Одно дело -- небольшое
приключение, и совсем другое, когда это становится образом жизни. Но я не
мог ничего изменить. В тот момент, когда сестры встретились, я перестал быть
свободным человеком. Своей любовью ко мне, друг к другу и своей жуткой
ревностью они буквально поработили меня. То они целуются и плачут от
нежности, и вдруг, в следующую же секунду, рвут друг другу волосы и
выкрикивают ругательства, каких и от последнего забулдыги не услышишь. Я
никогда прежде не видел таких истерик и не слышал таких воплей. Время от
времени одна из сестер, а иногда обе разом пытались покончить с собой. А
иной раз вроде бы все спокойно, мы обедаем или обсуждаем книгу или картину,
и вдруг бесричинно -- дикий вопль, и они уже катаются по полу и рвут друг
друга на части. Я вскакиваю, пытаюсь их разнять и получаю либо оплеуху, либо
укус, знаете -- прямо до крови. Из-за чего возникали эти драки, понять было
нельзя. Хорошо еще, что у нас не было соседей-- мы жили на самом верхнем
этаже, в мансарде. А то одна из сестер собирается выброситься из окна, а
другая хватает нож, чтобы заколоться. Я держу одну за ногу, другую за руку,
стоит дикий op, ужас... Я все пытался выяснить, из-за чего затеваются эти
скандалы, пока в не понял, что они и сами не знают. И в то же время -- надо
отдать должное -- обе они были талантливы, каждая по-своему. Дора обладала
прекрасным литературным вкусом. Если она высказывала суждение по поводу
какой-нибудь книги, это было всегда в самую точку. У Итты были хорошие
музыкальные способности. Она исполняла по памяти целые симфонии. Иногда у
сестер случались приступы хозяйственной активности, и тогда они были
способны на многое. Так, например, раздобыли где-то швейную машинку и из
обрезков и лоскутков шили себе такие платья, от которых и большие модницы не
отказались бы. Если в чем-то сестры и были схожи, так это в полном
отсутствии здравого смысла. Хотя не только в этом, конечно. Временами мне
даже казалось, что у них одна душа на двоих. Если бы можно было записать на
магнитофон то, что они говорили, особенно ночью, сюжеты Достоевского
показались бы банальностью. Ни одно перо не смогло бы запечатлеть этих
стенаний, в которых сетования на Бога смешивались с плачем по невинным
жертвам Катастрофы. То, каков человек на самом деле, узнаешь ночью, в
темноте. Теперь я понимаю, что обе они были безумны с рождения, а не стали
жертвами обстоятельств. Обстоятельства, естественно, дела не улучшили. Я сам
с ними стал психопатом. Безумие так же заразно, как тиф.
Кроме споров, ссор, бесконечных рассказов о лагерях и о своей семье в
Варшаве, кроме обсуждения последних модных фасонов и тому подобного, у
сестер была еще излюбленная тема: моя неверность. По сравнению с теми
обвинениями, которые выдвигали против меня они, судебные процессы в Москве
могли показаться просто торжеством логики. Даже тогда, когда мы сидели на
диване и они целовали меня или начинали в шутку сражаться за меня, затевая
игру, в которой одновременно было что-то детское и звериное, а потому не
поддающееся описанию, даже в такие моменты они обличали меня. Все всегда
сводилось к тому, что у меня в жизни только одна забота: завести романы с
другими женщинами, а их бросить. Всякий раз, когда консьержка звала меня к
телефону, они бежали подслушивать. Когда мне приходило письмо, тут же его
вскрывали. Ни один диктатор не смог бы организовать такой неотвязной слежки,
какую установили за мной эти сестрицы. Они не сомневались в том, что
почтальон, консьержка, "Джойнт" и я были участниками тайного заговора против
них, хотя какого именно и с какой целью, наверное, не смогли бы и объяснить,
несмотря на свою маниакальность.
Ломброзо заметил как-то, что гениальность -- род безумия. Он забыл
добавить, что и безумие -- род гениальности. Сестры тоже были гениальны, по
крайней мере в своей беспомощности. У меня иногда возникало впечатление, что
война отняла у них то, что свойственно каждому живому существу: волю к
жизни. То, что в России Итта не нашла себе лучшего применения, кроме
должности стряпухи и любовницы старика сапожника, объясняется, на мой
взгляд, полным отсутствием всякой инициативы с ее стороны. Сестры не раз
обсуждали, как устроятся горничными, нянями или чем-то в этом роде, но и
мне, и им самим было ясно, что никакой работой больше, чем несколько часов
они заниматься не могут.
Я никогда еще не видел таких лентяек, хотя регулярно ими овладевала
жажда деятельности, столь же невероятная, как и их обычная лень. Казалось
бы, две женщины в состоянии поддерживать маломальский порядок в доме, но
наша квартира всегда была грязной до безобразия. Когда они варили обед, то
потом обязательно начинался спор, кому мыть посуду, до тех пор, пока
приходило время готовить ужин. Иногда мы неделями питались всухомятку.
Постельное белье почти всегда было несвежим, в квартире завелись тараканы и
прочая мерзость. Но, надо сказать, что за собой сестры следили. Каждый вечер
грели тазы с водой, превращая жилище в баню. Вода протекала вниз, и живший
под нами старик, бывший французский кавалерист, колотил нам в дверь, угрожая
вызвать полицию. Париж голодал, а у нас пища портилась и выбрасывалась на
помойку. Платья, которые они себе шили или получали от "Джойнта", лежали
нетронутыми, а сестры расхаживали по дому босые и чуть ли не нагишом.
Да, у сестер было, конечно, много общего, но и особенностей тоже
хватало. В Итте, например, была жестокость, невесть откуда взявшаяся у
девочки из хасидской семьи. Во многих ее рассказах фигурировали избиения, и
мне известно, что кровь и насилие возбуждали ее сексуально. Она как-то
рассказала, что однажды в детстве наточила нож и зарезала трех уток, которых
мать держала в сарае. Отец тогда здорово ее отлупил, и Дора при всех
размолвках не забывала ей это напомнить. Итта была очень сильна физически,
но всякий раз, принимаясь
что-нибудь делать, умудрялась пораниться. Всегда ходила перевязанная и
обклеенная пластырями. Она и мне угрожала местью, хотя я фактически спас ее
от нужды и рабства. Подозреваю, что где-то в глубине души она хотела бы
вернуться к своему сапожнику, может быть потому, что тогда могла бы забыть о
семье и особенно о Доре, которую и любила, и ненавидела. Эта ненависть
прорывалась при каждой ссоре. Дора обычно скулила, визжала и заливалась
слезами, а Итта пускала в ход кулаки. Я всерьез опасался, что в очередном
припадке ярости она может убить Дору.
Дора была образованнее и утонченнее. Ее одолевали больные фантазии.
Спала она беспокойно, а утром рассказывала мне сны -- страшно запутанные,
полные эротики и чертовщины. А то вдруг проснется и цитирует какое-нибудь
место из Библии. Пыталась писать стихи по-польски и на идише. Создала даже
нечто вроде собственной мифологии. Я всегда говорил, что она одержима духом
последователя Шабтая Цви или Якова Франка.
Меня интересовал феномен полигамии. Можно ли вполне избавиться от
ревности? Можно ли делить с кем-то любимого человека? Мы втроем как бы
поставили опыт и ждали результатов. И чем дальше, тем яснее становилось, что
долго так длиться не может. Что-то должно произойти, и мы чувствовали, что
это будет бедой. Нашим соседям по подъезду хватало собственных забот, а к
дикостям люди привыкли еще со времен немецкой оккупации, тем не менее на нас
стали поглядывать с подозрением, а при встречах отворачиваться и
неодобрительно покачивать головами. Наше поведение было греховным, что и
говорить, и все-таки полученное в детстве религиозное еврейское воспитание
тоже давало знать. Каждый шабат Дора благословляла свечи, а потом
закуривала. Она сделала собственную редакцию Шулхан Арух, согласно которой
свинину есть запрещалось, но конина объявлялась кошерной. Бога не было, но
полагалось поститься на Йом-Кипур и есть мацу на Песах. Итта в России стала
атеисткой, во всяком случае, по ее словам, но каждую ночь перед сном либо
бубнила молитву, либо бормотала заклинание. Когда я давал ей монету, то
всегда сплевывала на нее -- от дурного глаза. Бывало, просыпаясь, заявляла:
"Сегодня будет плохой день, что-нибудь случится..." И разумеется,
действительно случалось: или она в очередной раз ранила себя, или била
тарелку, или рвала чулок.
Казначеем в доме была Дора. Я всегда давал ей больше, чем требовалось,
так как получал денежную помощь сразу от нескольких организаций, и еще от
моих американских родственников. Вскоре выяснилось, что у нее образовались
тайные накопления. Сестра, очевидно, это знала и имела свою долю. Часто они
шепотом ссорились из-за денег.
Да, забыл вам сказать о главном -- о детях. Обе сестры хотели иметь от
меня ребенка, и из-за этого часто возникали скандалы. Но тут я был
непреклонен. Мы фактически жили на подаяние. У меня был один ответ: "Зачем?
Чтобы новому Гитлеру было кого сжигать?" Я так и не завел детей, предпочитаю
положить конец трагедии человеческого рода. А что касается Итты и Доры,
скорее всего, ни та, ни другая просто неспособны к деторождению. Такие
женщины вроде мулов. Как у хасида могли вырасти эти дочери, выше моего
понимания! Наверное, в наших генах все еще жива память о временах
Чингис-хана или черт знает кого еще!
Беда, которую мы ждали и которой боялись, подкралась незаметно. Наши
споры постепенно заглохли, уступив место унынию. Все началось с болезни
Доры. Что это было, я так и не понял. Она стала худеть, и появился сильный
кашель. Я испугался туберкулеза, и отвел ее к врачу, но тот не нашел ничего
серьезного. Прописал витамины, которые не помогали. Дора потеряла интерес к
сексу и не хотела больше участвовать в наших ночных забавах и праздных
разговорах. Она даже раздобыла где-то раскладушку и поставила на кухне. Без
Доры Итта тоже вскоре остыла к любви втроем. Вообще-то говоря, от нее
инициатива никогда и не исходила, она только исполняла повеления Доры. Итта
любила поесть и поспать. Во сне громко храпела и причмокивала. В общем,
вышло так, что вместо двух я остался без женщин. Мы молчали не только ночью,
но и днем. Мы впали в уныние. Прежде меня утомляла никогда не прекращавшаяся
болтовня, бесконечные пререкания и нелепые похвалы, которыми они меня
осыпали, но теперь... знаете, теперь я тосковал по тем временам. Мы обсудили
ситуацию и решили покончить сотчуждением между нами, но одними решениями
дело не поправишь. Мне казалось, что в нашем доме завелось невидимое
существо, привидение, наложившее печать на наши уста и бремя -- на наши
души. Всякий раз, когда я хотел что-то сказать, слова застревали в горле. А
если удавалось что-нибудь выдавить, это всегда было таким, что не нуждалось
в ответе. На моих глазах две отъявленные болтушки превратились в молчальниц.
Они вообще не открывали рот. Я тоже стал молчуном. Прежде я мог, не особенно
задумываясь, часами разглагольствовать о чем угодно, но с некоторых пор стал
взвешивать каждое слово, постоянно опасаясь вызвать неудовольствие. Знаете,
когда я раньше читал ваши рассказы о дибуках, то только смеялся, но теперь
почувствовал, что сам сделался одержимым. Я открывал рот, чтобы сделать Доре
комплимент, а выходило оскорбление. Вдобавок на нас напала болезненная
зевота. Мы целыми днями сидели и зевали, глядя друг на друга мутным взором,
-- действующие лица трагедии, которую не могли ни постичь, ни изменить.
К тому же я стал импотентом. Мне уже была не нужна ни та, ни другая.
В постели, вместо желания я испытывал только то, что можно назвать
полным отсутствием желания. Часто возникало неприятное чувство, будто у меня
ледяная кожа, меня знобило. Хотя сестры и не заговаривали о импотенции, я
чувствовал, что они ночами внимательно прислушиваются к таинственным
процессам в моем организме: к замедлению тока крови, к общему угасанию и
усыханию всего и вся. А с некоторых пор в темноте мне стало мерещиться некое
существо, как будто сотканное из паутины. Оно было высокое, тощее, с
длинными патлами, какой-то бесплотный скелет с дырами вместо глаз и черным
провалом рта, искривившимся в беззвучном хохоте. Я старался убедить себя,
что это просто нервы. Да и чем это могло быть? В привидения я не верил и
теперь не верю. Просто в какой-то момент на собственном опыте убедился, что
наши мысли и чувства могут материализоваться и превращаться в почти
осязаемые сущности. Знаете, у меня до сих пор мороз по коже, когда об этом
вспоминаю. Я никому еще это не рассказывал -- вам первому и, уверяю вас,
последнему.
Это произошло ночью 1948 года, весной. В ту пору в Париже ночами бывает
жутко холодно. Мы погасили свет и легли, -- я на раскладушке, Дора на
диване, Итта на кровати. Такой холодной ночи не припомню, в лагерях и то,
кажется, было теплее. Мы укрылись всем, чем только можно: пледами,
покрывалами, ничего не помогало. Я обмотал ноги свитером и положил сверху
зимнее пальто. Итта и Дора тоже соорудили себе гнезда из одеял. Все это мы
проделывали, беззвучно, и гнетущая тишина придавала нашим действиям привкус
отчаянной безысходности, что просто невозможно передать. Совершенно
отчетливо помню, как вдруг почувствовал, что наказание придет именно
нынешней ночью... и молился, чтобы оно миновало. Меня трясло от холода -- и
дело было, конечно, не только в заморозках, но, прежде всего, в состоянии
моих нервов. Глазами я искал в темноте "тень" -- так я прозвал это
бесплотное чудовище из паутины, -- но разглядеть ничего не мог. В то же
время я знал, что оно где-то здесь -- либо в углу, либо даже за спинкой
постели. "Не будь идиотом! Привидений не бывает, -- мысленно убеждал я себя.
-- Если Гитлер уничтожил шесть миллионов евреев, а Америка после этого
посылает миллиарды долларов на восстановление Германии, в мире нет других
сил, кроме материальных. Привидения не допустили бы такой
несправедливости..."
Мне понадобилось помочиться, а уборная -- в коридоре. Обычно, если
нужно, могу и потерпеть, но позыв был слишком настоятельным. Я встал с
раскладушки и поплелся к двери. Не успел сделать несколько шагов, как кто-то
преградил мне дорогу. Дорогой мой, мне известны все возражения, эта
психологическая дребедень, -- но то, что тогда встало у меня на пути, не
было галлюцинацией. Я слишком испугался, чтобы закричать. Да и вообще --
кричать не в моих правилах. Думаю, я бы не закричал, даже если бы он стал
меня душить. Да и что толку? Кто бы мог помочь? Две полубезумные сестрицы? Я
попытался его оттолкнуть и почувствовал, что руки наткнулись на что-то,
напоминающее резину, тесто или какую-то пенy. Бывают страхи, от которых не
убежишь. Между нами завязалась настоящая схватка. Я оттолкнул его, он
немного подался назад, хотя и не прекратил сопротивление. Я помню, что,
пожалуй, даже больше, чем призрака, я боялся шума, который могли бы поднять
сестры. Сколько все это длилось, точно не скажу-- может быть, минуту, может
-- несколько секунд. В какой-то момент мне показалось, что я умираю, но нет:
стиснув зубы, продолжал упорно сражаться с этим демоном, духом, или как там
его назвать. Холод я уже не чувствовал. Наоборот, стало жарко. Пот лил с
меня так, словно меня окатили из душа. Почему сестры не подняли крик, не
могу понять. Они не спали -- совершенно точно. Может быть, просто онемели от
ужаса. И вдруг он ударил меня и сразу пропал -- причем, я это ясно
почувствовал, вместе с моим членом. Неужели оторвал? Я лихорадочно ощупал
себя. Нет, нет, он его только вмял, но так глубоко, что тот как бы ввернулся
внутрь. Что вы на меня так смотрите? Я не сумасшедший и тогда тоже не был
сумасшедшим. Я отчетливо понимал, что это нервы, просто определенное
состояние нервов, воплотившееся в некую сущность. Эйнштейн утверждает, что
масса -- вид энергии. Я бы сказал, что масса -- вид сжатого переживания.
Неврозы материализуются и принимают конкретные вполне материальные
очертания. Переживания становятся или являются телами. Вот откуда эти ваши
дибуки, лешие, домовые.
На ватных ногах я вышел в коридор, кое-как доковылял до уборной, но
помочиться не смог: было нечем -- в буквальном смысле слова. Я вспомнил, что
где-то читал, что такое иногда случается с мужчинами в арабских странах --
особенно с теми, кто держит гарем. Как это ни странно, я оставался
совершенно спокоен. Несчастья иногда выявляют в нас такую покорность судьбе,
что только диву даешься.
Я вернулся в комнату, но ни одна из сестер даже не пошевелилась. Лежали
затаив дыхание, тихо-тихо. Может быть, это они заколдовали меня? Или их
самих заколдовали? Я начал одеваться. Надел кальсоны, брюки, пиджак, пальто.
Не зажигая света, упаковал рубашки, носки и рукописи. У сестер было
достаточно времени, чтобы спросить, что я делаю и куда собираюсь, но они
молчали. Я взял сумку и вышел. Вот вам голые факты.
-- Куда же вы пошли?
-- А что, это имеет какое-нибудь значение? Я пошел в дешевую гостиницу
и снял номер. Постепенно все пришло в норму, я снова смог функционировать. В
общем, как-то пережил ту ночь, а наутро улетел в Лондон. Мой старинный друг
работал там в одной из еврейских газет, выходившей на идише. Он приглашал
меня несколько раз. Все издательство помещалось в одной-единственной
комнате. Вскоре газету пришлось закрыть, но какое-то время я был обеспечен
жильем и работой. Из Лондона в 1950 году я перебрался в Буэнос-Айрес.
Здесь я встретился с Леной, моей нынешней женой.
-- А что стало с сестрами?
-- А вы знаете? Я знаю столько же.
-- Неужели с тех пор вы не получали от них никаких известий?
-- Никогда.
-- А не пытались их разыскать?
-- О таких вещах стараешься забыть. Я даже в какой-то момент попробовал
убедить себя, что все это мне приснилось. К сожалению, произошло наяву. Это
такой же факт, как и то, что мы сидим здесь вдвоем.
-- Как вы все объясняете?
-- Никак.
-- Может быть, их не было в живых, когда вы уходили?
-- Нет, они не спали и прислушивались. Живого с мертвым не спутаешь.
-- Неужели вам никогда не хотелось узнать, что с ними стало?
-- Ну, а если бы даже и хотелось? Наверное, живут где-нибудь. Колдуют
потихоньку. Может быть, вышли замуж. Три года назад я был в Париже; дом, в
котором мы жили, снесли. На его месте теперь гараж.
Мы помолчали. Потом я сказал:
-- Если бы масса состояла из переживаний, каждый камень на дороге был
бы сгустком страдания.
-- Может быть, так и есть. В одном я уверен: все в мире живет,
страдает, борется, вожделеет. Такого явления, как смерть, просто не
существует.
-- Но в таком случае Гитлер и Сталин никого не убили, -- сказал я.
-- Убивать все равно нельзя. Даже иллюзию. Пейте кофе.
Мы помолчали, затем я полушутя спросил:
-- Какой урок можно извлечь из этой истории?
Хаим-Лейб улыбнулся:
-- Если безумная теория Ницше о конечном числе комбинаций атомов и
тесноты в вагонах. К тому же на полдороге наш локомотив отцепили, прицепили
к другому поезду, а мы остались стоять несколько суток. В вагонах без конца
вспыхивали драки. То и дело кого-нибудь выбрасывали на насыпь. Вдоль всего
полотна валялись трупы. Холод в вагоне был ужасный. А некоторые вообще ехали
на открытых платформах, прямо под снегом. В вагонах нужду справляли в ночной
горшок или в бутылку. Один крестьянин сидел на крыше, и, когда поезд вошел в
туннель, ему снесло голову. Вот так мы ехали в Куйбышев. И всю дорогу я все
спрашивал себя, зачем это делаю. Становилось ясно, что встреча с Дорой -- не
просто дорожный роман. Я чувствовал, что эта встреча -- на всю жизнь.
Бросить такую, как она, все равно что оставить ребенка в чаще леса. Еще до
Куйбышева мы несколько раз серьезно поссорились из-за того, что Дора боялась
разлучиться со мной даже на минуту. Когда поезд подходил к станции и я хотел
выйти за едой или кипятком, она меня не отпускала. Ей казалось, что я
собираюсь сбежать. Она хватала меня за рукава и тянула назад. Русским
пассажирам было над чем посмеяться. Семейное безумие досталось и ей; оно
проявлялось в страхах, подозрительности и такой форме мистицизма, какая,
наверное, была свойственна пещерным людям. Как это наследие каменного века
дошло до богатой хасидской семьи в Варшаве -- осталось загадкой. Как,
впрочем, и вся эта история.
Но все-таки мы добрались до Куйбышева, и -- как вскоре выяснилось --
совершенно напрасно. Не было ни сестры, ни психлечебницы. То есть лечебница
была, но не для приезжих. Нацисты, уходя, уничтожали все больницы и клиники.
Пациентов либо расстреливали, либо давали яд. Фашисты не дошли до Куйбышева,
но местная больница была переполнена тяжелоранеными. Кто тогда думал о
душевнобольных? Одна женщина рассказала Доре все со всеми подробностями.
Фамилия офицера-еврея была Липман, эта женщина была его родственницей, и
врать ей не было никакого смысла. Можете представить себе наше огорчение.
Получалось, что весь путь со всеми лишениями и опасностями мы проделали
абсолютно зря. Но погодите, в конце концов мы все-таки нашли Итту, правда,
не в лечебнице, а в деревне, где она жила со старым евреем-сапожником. Та
женщина ничего не придумала. Итта действительно впала в депрессию, и ее
где-то лечили, но потом выписали. Я так и не узнал всех деталей, а то, что
она рассказала, честно говоря, забыл. Катастрофа у многих отшибла память.
Сапожник был польским евреем, откуда-то из ваших мест, из Билгорая или
Янова, восьмидесятилетний старик с длинной седой бородой, но еще бодрый. Не
спрашивайте меня о том, как он оказался в Куйбышеве и как к нему попала
Итта. Он жил в чудовищной развалюхе, но умел чинить обувь, а это всегда
требуется. Когда мы вошли, он сидел посреди старых башмаков в своей лачуге,
больше напоминавшей курятник, чем человеческое жилье, и возился с набойками,
бормоча стих из Псалма. Возле глиняной печки стояла рыжеволосая женщина
-- босая, растрепанная, полуголая -- и варила ячмень. Дора сразу же узнала
сестру, но та не узнала Дору. Когда Итта наконец поняла, кто перед ней, она
не вскрикнула, а залаяла по-собачьи. Сапожник принялся раскачиваться на
своем табурете.
В этих местах должно было быть общественное хозяйство, колхоз, но то,
что я увидел, было обыкновенной русской деревней с деревянными избами,
маленькой церквушкой, сугробами и санями с тощими клячами -- совсем как на
картинках в школьном учебнике русского языка. Кто знает, подумал я, может, и
вся революция тоже только сон? Может быть, Николай все еще на троне? Во
время войны, да и после, мне не раз доводилось наблюдать встречи близких
после долгой разлуки, но должен сказать, что сцена, которую разыграли
сестры, была действительно впечатляющей. Они целовались, выли и буквально
облизывали друг друга. А старик бормотал беззубым ртом: "Ах, горе-то какое,
горе-то какое..." Потом снова склонился над башмаком. Похоже, он был глухой.
На сборы много времени не потребовалось. У Итты была только пара
башмаков на толстой подошве да безрукавка из овчины. Старик принес откуда-то
буханку черного хлеба, и Итта сунула ее в свой дорожный мешок. Потом она
поцеловала старику руки, лоб и бороду и опять залаяла, как будто была
одержима каким-то собачьим демоном. Итта была выше Доры. Глаза у нее были
зеленые и дикие, как у зверя, а волосы рыжие, необычного оттенка. Если я
начну рассказывать, как мы из Куйбышева добирались в Москву, а оттуда снова
в Польшу, нам придется сидеть здесь до утра. Достаточно сказать, что нас в
любую минуту могли арестовать, разлучить, а то и убить.
Но настало лето, и в конце концов мы добрались до Германии, а оттуда --
до Парижа. Я умышленно опускаю подробности. На самом деле мы попали во
Францию только в конце сорок шестого, а может быть, даже в сорок седьмом. У
меня был друг, молодой человек из Варшавы; он работал тогда в "Джойнте" и
эмигрировал в Америку еще в тридцать втором году. Он знал английский и еще
несколько языков, а вы и не представляете себе, каким влиянием пользовались
тогда американцы. С помощью друга я мог бы запросто получить американскую
визу, но Дора вбила себе в голову, что в Америке у меня есть любовница. В
Париже "Джойнт", а вернее, все тот же друг снял для нас небольшую квартиру,
что в те времена было -- как вы понимаете -- совсем не просто. Та же
организация снабдила нас ежемесячным пособием.
Я знаю, о чем вы хотите спросить, -- имейте немножко терпенья. Да, я
жил с ними обеими. На Доре я женился официально еще в Германии -- она
хотела, чтобы все было, как положено по обряду, --- и она это получила, --
но фактически у меня были две жены, две сестры, совсем как у праотца Иакова.
Не хватало только Валлы и Зелфы. А что в самом деле могло остановить такого,
как я? Во всяком случае, не еврейский Закон и, уж конечно, не христианство.
Война превратила в ничто не только города, но и традиции. В лагерях -- в
Германии, в России и в лагерях для перемещенных лиц, где беженцам
приходилось жить по нескольку лет, не было места для стыда. Я знаю случай,
когда у одной женщины муж был заключенным, а любовник -- охранником, и
ничего. Я был свидетелем таких диких вещей, что они уже не кажутся особенно
дикими. Приходит какой-нибудь Шикльгрубер или Джугашвили и переставляет
стрелки часов на десять тысяч лет назад. Нет, конечно, были и исключения.
Бывали случаи поразительного благочестия, когда люди шли на смерть, лишь бы
только не нарушить какое-нибудь мельчайшее установление в Шулхан Арух или
даже просто какой-нибудь обычай. В этом тоже есть какая-то дикость, вам не
кажется?
Честно говоря, мне все это было не нужно. Одно дело -- небольшое
приключение, и совсем другое, когда это становится образом жизни. Но я не
мог ничего изменить. В тот момент, когда сестры встретились, я перестал быть
свободным человеком. Своей любовью ко мне, друг к другу и своей жуткой
ревностью они буквально поработили меня. То они целуются и плачут от
нежности, и вдруг, в следующую же секунду, рвут друг другу волосы и
выкрикивают ругательства, каких и от последнего забулдыги не услышишь. Я
никогда прежде не видел таких истерик и не слышал таких воплей. Время от
времени одна из сестер, а иногда обе разом пытались покончить с собой. А
иной раз вроде бы все спокойно, мы обедаем или обсуждаем книгу или картину,
и вдруг бесричинно -- дикий вопль, и они уже катаются по полу и рвут друг
друга на части. Я вскакиваю, пытаюсь их разнять и получаю либо оплеуху, либо
укус, знаете -- прямо до крови. Из-за чего возникали эти драки, понять было
нельзя. Хорошо еще, что у нас не было соседей-- мы жили на самом верхнем
этаже, в мансарде. А то одна из сестер собирается выброситься из окна, а
другая хватает нож, чтобы заколоться. Я держу одну за ногу, другую за руку,
стоит дикий op, ужас... Я все пытался выяснить, из-за чего затеваются эти
скандалы, пока в не понял, что они и сами не знают. И в то же время -- надо
отдать должное -- обе они были талантливы, каждая по-своему. Дора обладала
прекрасным литературным вкусом. Если она высказывала суждение по поводу
какой-нибудь книги, это было всегда в самую точку. У Итты были хорошие
музыкальные способности. Она исполняла по памяти целые симфонии. Иногда у
сестер случались приступы хозяйственной активности, и тогда они были
способны на многое. Так, например, раздобыли где-то швейную машинку и из
обрезков и лоскутков шили себе такие платья, от которых и большие модницы не
отказались бы. Если в чем-то сестры и были схожи, так это в полном
отсутствии здравого смысла. Хотя не только в этом, конечно. Временами мне
даже казалось, что у них одна душа на двоих. Если бы можно было записать на
магнитофон то, что они говорили, особенно ночью, сюжеты Достоевского
показались бы банальностью. Ни одно перо не смогло бы запечатлеть этих
стенаний, в которых сетования на Бога смешивались с плачем по невинным
жертвам Катастрофы. То, каков человек на самом деле, узнаешь ночью, в
темноте. Теперь я понимаю, что обе они были безумны с рождения, а не стали
жертвами обстоятельств. Обстоятельства, естественно, дела не улучшили. Я сам
с ними стал психопатом. Безумие так же заразно, как тиф.
Кроме споров, ссор, бесконечных рассказов о лагерях и о своей семье в
Варшаве, кроме обсуждения последних модных фасонов и тому подобного, у
сестер была еще излюбленная тема: моя неверность. По сравнению с теми
обвинениями, которые выдвигали против меня они, судебные процессы в Москве
могли показаться просто торжеством логики. Даже тогда, когда мы сидели на
диване и они целовали меня или начинали в шутку сражаться за меня, затевая
игру, в которой одновременно было что-то детское и звериное, а потому не
поддающееся описанию, даже в такие моменты они обличали меня. Все всегда
сводилось к тому, что у меня в жизни только одна забота: завести романы с
другими женщинами, а их бросить. Всякий раз, когда консьержка звала меня к
телефону, они бежали подслушивать. Когда мне приходило письмо, тут же его
вскрывали. Ни один диктатор не смог бы организовать такой неотвязной слежки,
какую установили за мной эти сестрицы. Они не сомневались в том, что
почтальон, консьержка, "Джойнт" и я были участниками тайного заговора против
них, хотя какого именно и с какой целью, наверное, не смогли бы и объяснить,
несмотря на свою маниакальность.
Ломброзо заметил как-то, что гениальность -- род безумия. Он забыл
добавить, что и безумие -- род гениальности. Сестры тоже были гениальны, по
крайней мере в своей беспомощности. У меня иногда возникало впечатление, что
война отняла у них то, что свойственно каждому живому существу: волю к
жизни. То, что в России Итта не нашла себе лучшего применения, кроме
должности стряпухи и любовницы старика сапожника, объясняется, на мой
взгляд, полным отсутствием всякой инициативы с ее стороны. Сестры не раз
обсуждали, как устроятся горничными, нянями или чем-то в этом роде, но и
мне, и им самим было ясно, что никакой работой больше, чем несколько часов
они заниматься не могут.
Я никогда еще не видел таких лентяек, хотя регулярно ими овладевала
жажда деятельности, столь же невероятная, как и их обычная лень. Казалось
бы, две женщины в состоянии поддерживать маломальский порядок в доме, но
наша квартира всегда была грязной до безобразия. Когда они варили обед, то
потом обязательно начинался спор, кому мыть посуду, до тех пор, пока
приходило время готовить ужин. Иногда мы неделями питались всухомятку.
Постельное белье почти всегда было несвежим, в квартире завелись тараканы и
прочая мерзость. Но, надо сказать, что за собой сестры следили. Каждый вечер
грели тазы с водой, превращая жилище в баню. Вода протекала вниз, и живший
под нами старик, бывший французский кавалерист, колотил нам в дверь, угрожая
вызвать полицию. Париж голодал, а у нас пища портилась и выбрасывалась на
помойку. Платья, которые они себе шили или получали от "Джойнта", лежали
нетронутыми, а сестры расхаживали по дому босые и чуть ли не нагишом.
Да, у сестер было, конечно, много общего, но и особенностей тоже
хватало. В Итте, например, была жестокость, невесть откуда взявшаяся у
девочки из хасидской семьи. Во многих ее рассказах фигурировали избиения, и
мне известно, что кровь и насилие возбуждали ее сексуально. Она как-то
рассказала, что однажды в детстве наточила нож и зарезала трех уток, которых
мать держала в сарае. Отец тогда здорово ее отлупил, и Дора при всех
размолвках не забывала ей это напомнить. Итта была очень сильна физически,
но всякий раз, принимаясь
что-нибудь делать, умудрялась пораниться. Всегда ходила перевязанная и
обклеенная пластырями. Она и мне угрожала местью, хотя я фактически спас ее
от нужды и рабства. Подозреваю, что где-то в глубине души она хотела бы
вернуться к своему сапожнику, может быть потому, что тогда могла бы забыть о
семье и особенно о Доре, которую и любила, и ненавидела. Эта ненависть
прорывалась при каждой ссоре. Дора обычно скулила, визжала и заливалась
слезами, а Итта пускала в ход кулаки. Я всерьез опасался, что в очередном
припадке ярости она может убить Дору.
Дора была образованнее и утонченнее. Ее одолевали больные фантазии.
Спала она беспокойно, а утром рассказывала мне сны -- страшно запутанные,
полные эротики и чертовщины. А то вдруг проснется и цитирует какое-нибудь
место из Библии. Пыталась писать стихи по-польски и на идише. Создала даже
нечто вроде собственной мифологии. Я всегда говорил, что она одержима духом
последователя Шабтая Цви или Якова Франка.
Меня интересовал феномен полигамии. Можно ли вполне избавиться от
ревности? Можно ли делить с кем-то любимого человека? Мы втроем как бы
поставили опыт и ждали результатов. И чем дальше, тем яснее становилось, что
долго так длиться не может. Что-то должно произойти, и мы чувствовали, что
это будет бедой. Нашим соседям по подъезду хватало собственных забот, а к
дикостям люди привыкли еще со времен немецкой оккупации, тем не менее на нас
стали поглядывать с подозрением, а при встречах отворачиваться и
неодобрительно покачивать головами. Наше поведение было греховным, что и
говорить, и все-таки полученное в детстве религиозное еврейское воспитание
тоже давало знать. Каждый шабат Дора благословляла свечи, а потом
закуривала. Она сделала собственную редакцию Шулхан Арух, согласно которой
свинину есть запрещалось, но конина объявлялась кошерной. Бога не было, но
полагалось поститься на Йом-Кипур и есть мацу на Песах. Итта в России стала
атеисткой, во всяком случае, по ее словам, но каждую ночь перед сном либо
бубнила молитву, либо бормотала заклинание. Когда я давал ей монету, то
всегда сплевывала на нее -- от дурного глаза. Бывало, просыпаясь, заявляла:
"Сегодня будет плохой день, что-нибудь случится..." И разумеется,
действительно случалось: или она в очередной раз ранила себя, или била
тарелку, или рвала чулок.
Казначеем в доме была Дора. Я всегда давал ей больше, чем требовалось,
так как получал денежную помощь сразу от нескольких организаций, и еще от
моих американских родственников. Вскоре выяснилось, что у нее образовались
тайные накопления. Сестра, очевидно, это знала и имела свою долю. Часто они
шепотом ссорились из-за денег.
Да, забыл вам сказать о главном -- о детях. Обе сестры хотели иметь от
меня ребенка, и из-за этого часто возникали скандалы. Но тут я был
непреклонен. Мы фактически жили на подаяние. У меня был один ответ: "Зачем?
Чтобы новому Гитлеру было кого сжигать?" Я так и не завел детей, предпочитаю
положить конец трагедии человеческого рода. А что касается Итты и Доры,
скорее всего, ни та, ни другая просто неспособны к деторождению. Такие
женщины вроде мулов. Как у хасида могли вырасти эти дочери, выше моего
понимания! Наверное, в наших генах все еще жива память о временах
Чингис-хана или черт знает кого еще!
Беда, которую мы ждали и которой боялись, подкралась незаметно. Наши
споры постепенно заглохли, уступив место унынию. Все началось с болезни
Доры. Что это было, я так и не понял. Она стала худеть, и появился сильный
кашель. Я испугался туберкулеза, и отвел ее к врачу, но тот не нашел ничего
серьезного. Прописал витамины, которые не помогали. Дора потеряла интерес к
сексу и не хотела больше участвовать в наших ночных забавах и праздных
разговорах. Она даже раздобыла где-то раскладушку и поставила на кухне. Без
Доры Итта тоже вскоре остыла к любви втроем. Вообще-то говоря, от нее
инициатива никогда и не исходила, она только исполняла повеления Доры. Итта
любила поесть и поспать. Во сне громко храпела и причмокивала. В общем,
вышло так, что вместо двух я остался без женщин. Мы молчали не только ночью,
но и днем. Мы впали в уныние. Прежде меня утомляла никогда не прекращавшаяся
болтовня, бесконечные пререкания и нелепые похвалы, которыми они меня
осыпали, но теперь... знаете, теперь я тосковал по тем временам. Мы обсудили
ситуацию и решили покончить сотчуждением между нами, но одними решениями
дело не поправишь. Мне казалось, что в нашем доме завелось невидимое
существо, привидение, наложившее печать на наши уста и бремя -- на наши
души. Всякий раз, когда я хотел что-то сказать, слова застревали в горле. А
если удавалось что-нибудь выдавить, это всегда было таким, что не нуждалось
в ответе. На моих глазах две отъявленные болтушки превратились в молчальниц.
Они вообще не открывали рот. Я тоже стал молчуном. Прежде я мог, не особенно
задумываясь, часами разглагольствовать о чем угодно, но с некоторых пор стал
взвешивать каждое слово, постоянно опасаясь вызвать неудовольствие. Знаете,
когда я раньше читал ваши рассказы о дибуках, то только смеялся, но теперь
почувствовал, что сам сделался одержимым. Я открывал рот, чтобы сделать Доре
комплимент, а выходило оскорбление. Вдобавок на нас напала болезненная
зевота. Мы целыми днями сидели и зевали, глядя друг на друга мутным взором,
-- действующие лица трагедии, которую не могли ни постичь, ни изменить.
К тому же я стал импотентом. Мне уже была не нужна ни та, ни другая.
В постели, вместо желания я испытывал только то, что можно назвать
полным отсутствием желания. Часто возникало неприятное чувство, будто у меня
ледяная кожа, меня знобило. Хотя сестры и не заговаривали о импотенции, я
чувствовал, что они ночами внимательно прислушиваются к таинственным
процессам в моем организме: к замедлению тока крови, к общему угасанию и
усыханию всего и вся. А с некоторых пор в темноте мне стало мерещиться некое
существо, как будто сотканное из паутины. Оно было высокое, тощее, с
длинными патлами, какой-то бесплотный скелет с дырами вместо глаз и черным
провалом рта, искривившимся в беззвучном хохоте. Я старался убедить себя,
что это просто нервы. Да и чем это могло быть? В привидения я не верил и
теперь не верю. Просто в какой-то момент на собственном опыте убедился, что
наши мысли и чувства могут материализоваться и превращаться в почти
осязаемые сущности. Знаете, у меня до сих пор мороз по коже, когда об этом
вспоминаю. Я никому еще это не рассказывал -- вам первому и, уверяю вас,
последнему.
Это произошло ночью 1948 года, весной. В ту пору в Париже ночами бывает
жутко холодно. Мы погасили свет и легли, -- я на раскладушке, Дора на
диване, Итта на кровати. Такой холодной ночи не припомню, в лагерях и то,
кажется, было теплее. Мы укрылись всем, чем только можно: пледами,
покрывалами, ничего не помогало. Я обмотал ноги свитером и положил сверху
зимнее пальто. Итта и Дора тоже соорудили себе гнезда из одеял. Все это мы
проделывали, беззвучно, и гнетущая тишина придавала нашим действиям привкус
отчаянной безысходности, что просто невозможно передать. Совершенно
отчетливо помню, как вдруг почувствовал, что наказание придет именно
нынешней ночью... и молился, чтобы оно миновало. Меня трясло от холода -- и
дело было, конечно, не только в заморозках, но, прежде всего, в состоянии
моих нервов. Глазами я искал в темноте "тень" -- так я прозвал это
бесплотное чудовище из паутины, -- но разглядеть ничего не мог. В то же
время я знал, что оно где-то здесь -- либо в углу, либо даже за спинкой
постели. "Не будь идиотом! Привидений не бывает, -- мысленно убеждал я себя.
-- Если Гитлер уничтожил шесть миллионов евреев, а Америка после этого
посылает миллиарды долларов на восстановление Германии, в мире нет других
сил, кроме материальных. Привидения не допустили бы такой
несправедливости..."
Мне понадобилось помочиться, а уборная -- в коридоре. Обычно, если
нужно, могу и потерпеть, но позыв был слишком настоятельным. Я встал с
раскладушки и поплелся к двери. Не успел сделать несколько шагов, как кто-то
преградил мне дорогу. Дорогой мой, мне известны все возражения, эта
психологическая дребедень, -- но то, что тогда встало у меня на пути, не
было галлюцинацией. Я слишком испугался, чтобы закричать. Да и вообще --
кричать не в моих правилах. Думаю, я бы не закричал, даже если бы он стал
меня душить. Да и что толку? Кто бы мог помочь? Две полубезумные сестрицы? Я
попытался его оттолкнуть и почувствовал, что руки наткнулись на что-то,
напоминающее резину, тесто или какую-то пенy. Бывают страхи, от которых не
убежишь. Между нами завязалась настоящая схватка. Я оттолкнул его, он
немного подался назад, хотя и не прекратил сопротивление. Я помню, что,
пожалуй, даже больше, чем призрака, я боялся шума, который могли бы поднять
сестры. Сколько все это длилось, точно не скажу-- может быть, минуту, может
-- несколько секунд. В какой-то момент мне показалось, что я умираю, но нет:
стиснув зубы, продолжал упорно сражаться с этим демоном, духом, или как там
его назвать. Холод я уже не чувствовал. Наоборот, стало жарко. Пот лил с
меня так, словно меня окатили из душа. Почему сестры не подняли крик, не
могу понять. Они не спали -- совершенно точно. Может быть, просто онемели от
ужаса. И вдруг он ударил меня и сразу пропал -- причем, я это ясно
почувствовал, вместе с моим членом. Неужели оторвал? Я лихорадочно ощупал
себя. Нет, нет, он его только вмял, но так глубоко, что тот как бы ввернулся
внутрь. Что вы на меня так смотрите? Я не сумасшедший и тогда тоже не был
сумасшедшим. Я отчетливо понимал, что это нервы, просто определенное
состояние нервов, воплотившееся в некую сущность. Эйнштейн утверждает, что
масса -- вид энергии. Я бы сказал, что масса -- вид сжатого переживания.
Неврозы материализуются и принимают конкретные вполне материальные
очертания. Переживания становятся или являются телами. Вот откуда эти ваши
дибуки, лешие, домовые.
На ватных ногах я вышел в коридор, кое-как доковылял до уборной, но
помочиться не смог: было нечем -- в буквальном смысле слова. Я вспомнил, что
где-то читал, что такое иногда случается с мужчинами в арабских странах --
особенно с теми, кто держит гарем. Как это ни странно, я оставался
совершенно спокоен. Несчастья иногда выявляют в нас такую покорность судьбе,
что только диву даешься.
Я вернулся в комнату, но ни одна из сестер даже не пошевелилась. Лежали
затаив дыхание, тихо-тихо. Может быть, это они заколдовали меня? Или их
самих заколдовали? Я начал одеваться. Надел кальсоны, брюки, пиджак, пальто.
Не зажигая света, упаковал рубашки, носки и рукописи. У сестер было
достаточно времени, чтобы спросить, что я делаю и куда собираюсь, но они
молчали. Я взял сумку и вышел. Вот вам голые факты.
-- Куда же вы пошли?
-- А что, это имеет какое-нибудь значение? Я пошел в дешевую гостиницу
и снял номер. Постепенно все пришло в норму, я снова смог функционировать. В
общем, как-то пережил ту ночь, а наутро улетел в Лондон. Мой старинный друг
работал там в одной из еврейских газет, выходившей на идише. Он приглашал
меня несколько раз. Все издательство помещалось в одной-единственной
комнате. Вскоре газету пришлось закрыть, но какое-то время я был обеспечен
жильем и работой. Из Лондона в 1950 году я перебрался в Буэнос-Айрес.
Здесь я встретился с Леной, моей нынешней женой.
-- А что стало с сестрами?
-- А вы знаете? Я знаю столько же.
-- Неужели с тех пор вы не получали от них никаких известий?
-- Никогда.
-- А не пытались их разыскать?
-- О таких вещах стараешься забыть. Я даже в какой-то момент попробовал
убедить себя, что все это мне приснилось. К сожалению, произошло наяву. Это
такой же факт, как и то, что мы сидим здесь вдвоем.
-- Как вы все объясняете?
-- Никак.
-- Может быть, их не было в живых, когда вы уходили?
-- Нет, они не спали и прислушивались. Живого с мертвым не спутаешь.
-- Неужели вам никогда не хотелось узнать, что с ними стало?
-- Ну, а если бы даже и хотелось? Наверное, живут где-нибудь. Колдуют
потихоньку. Может быть, вышли замуж. Три года назад я был в Париже; дом, в
котором мы жили, снесли. На его месте теперь гараж.
Мы помолчали. Потом я сказал:
-- Если бы масса состояла из переживаний, каждый камень на дороге был
бы сгустком страдания.
-- Может быть, так и есть. В одном я уверен: все в мире живет,
страдает, борется, вожделеет. Такого явления, как смерть, просто не
существует.
-- Но в таком случае Гитлер и Сталин никого не убили, -- сказал я.
-- Убивать все равно нельзя. Даже иллюзию. Пейте кофе.
Мы помолчали, затем я полушутя спросил:
-- Какой урок можно извлечь из этой истории?
Хаим-Лейб улыбнулся:
-- Если безумная теория Ницше о конечном числе комбинаций атомов и