вполне американским, но, во всяком случае, это был уже не тот язык, на
котором говорили дома. Я осторожно слез с кровати, проводил ее к креслу и
помог сесть. Одновременно я схватил со спинки носок и отшвырнул подальше.
Носок попал в раковину.
-- Значит, вы все-таки добрались до Америки! -- сказал я.
-- А вы не знали? Разве вам не написали, что...
-- Я постоянно спрашивал о вас в письмах домой, но мне не отвечали.
Какое-то время она молчала.
-- Я понятия не имела, что вы здесь. Узнала только неделю назад. Нет,
уже две недели! Трудно было вас найти. Вы пишете под псевдонимом. Почему?
-- А разве ваши домашние не сообщили вам, что я здесь? -- спросил я в
свою очередь.
Ривкеле не отвечала, словно обдумывая мой вопрос.
-- Я смотрю, вы ничего не знаете, -- сказала она наконец. -- Я больше
не еврейка. Из-за этого мои родители от меня отреклись. Отец меня похоронил.
-- Вы крестились?
-- Да.
Ривкеле издала какое-то бульканье, похожее на смешок.
Я потянул за шнур и зажег голую лампочку, заляпанную краской. Сам не
знаю, почему я так сделал. Наверное, желание увидеть крещеную Ривкеле
пересилило неловкость, которую я испытывал по поводу своей нищеты. А
может быть, в этот миг почувствовал, что ее бесчестие страшнее моего.
Ривкеле моргнула, и я увидел чужое лицо, которое не узнал бы на улице. Оно
показалось мне широким, рыхловатым, совсем не юным. Но неузнавание длилось
лишь долю секунды. Вскоре я осознал, что она практически не изменилась с
нашей последней встречи в Варшаве. Откуда же возникло чувство неузнавания?
-- недоумевал я. По-видимому, Ривкеле испытала нечто подобное, поскольку
через какое-то время сказала: "Да, это вы".
Мы сидели, продолжая разглядывать друг друга. На Ривкеле было зеленое
пальто и шляпка в тон. Веки были подведены голубой краской, а щеки сильно
нарумянены. Она располнела.
-- Моя соседка читает идишскую газету, -- сказала она. -- Я много
рассказывала ей о вас, но, раз вы пишете под псевдонимом, она, конечно, не
могла догадаться. Но однажды она показала мне заметку о Старом Стыкове. Я
сразу поняла, что это вы ее написали. Я позвонила в редакцию, но мне
ответили, что у них нет вашего адреса. Как это может быть?
-- Я здесь по туристической визе, которая давно истекла.
-- Разве у вас нет права жить в Америке?
-- Для этого мне сначала нужно поехать в Канаду или на Кубу. Чтобы
получить бессрочную визу и вернуться, нужно разрешение американского консула
в иностранном государстве.
-- Почему же вы не едете?
-- Мой польский паспорт не действителен. Все это связано с адвокатами и
большими расходами.
-- Господи помилуй!
-- А что было с вами? -- спросил я. -- Вы родили ребенка?
Ривкеле приложила к губам палец с заостренным красным ногтем.
-- Шш! Я никого не рожала! Вы ничего не знаете!
-- Где ребенок?
-- В Варшаве. В детском доме.
-- Мальчик?
-- Девочка.
-- Кто привез вас в Америку?
-- Не Морис, другой. Но наши отношения не сложились. Мы расстались, я
поехала в Чикаго и встретила Марио...
Ривкеле начала говорить на смеси идиша и английского. В Чикаго она
вышла замуж за Марио и приняла католичество. Отец Марио был владельцем бара,
находящегося под патронажем мафии. Как-то в драке Марио зарезал человека. Он
уже два года в тюрьме. Ривкеле, которую теперь звали Анна-Мария, работает
подавальщицей в итальянском ресторанчике в Нью-Йорке. Марио осталось сидеть
еще по крайней мере полтора года. У нее маленькая квартирка на Девятой
авеню. Друзья мужа делают попытки переспать с ней. Один даже угрожал
пистолетом. Владелец ресторана -- мужчина за шестьдесят. Очень хорошо к ней
относится: водит в театр, в кино, в ночные клубы, но у него стерва жена и
три дочери,
зловредные бабы, смертельные враги Ривкеле.
-- Вы живете с ним?
-- Он мне как отец.
Ривкеле заговорила другим тоном:
-- Но я всегда помнила вас. Дня не проходит, чтобы я о вас не думала.
Сама не знаю почему. Когда услышала, что вы в Америке, и прочла вашу заметку
о Старом Стыкове, я так разволновалась. Наверное, раз двадцать звонила в
газету. Один человек мне сказал, что вы крадетесь в редакцию ночью и
оставляете там свои статьи. Однажды поздно вечером после работы я пошла туда
в надежде встретиться с вами. Лифтер сказал, что на девятом этаже есть ваш
ящик, где можно оставить вам записку. Я поднялась, горел свет, но никого не
было. Только типографская машина работала. Я испугалась. Вспомнила, как на
Рош Хашана читают...
-- О Небесной Книге, куда каждый сам вписывает свои грехи.
-- Да. Я не нашла ваш ящик. Почему вы прячетесь от газетчиков? Они вас
не выдадут.
-- Дело в том, что редактор добавляет в мои статьи всякий вздор.
Искажает мой стиль. Платит гроши и еще делает из меня бульварного писаку.
-- Заметка о Старом Стыкове мне очень понравилась. Я читала и плакала
всю ночь.
-- Скучаете по дому?
-- По всему сразу. Я попала в ловушку. Почему вы живете в такой дыре?
-- Я и этого-то не могу себе позволить.
-- У меня есть немного денег. Поскольку Марио в тюрьме, мне было бы
легко получить развод. Мы могли бы поехать в Канаду, на Кубу -- куда хотите.
У меня есть гражданство. Мы поженимся и где-нибудь осядем. Я привезу сюда
дочь. С ним я не хотела иметь детей, но с вами...
-- Пустые слова...
-- Зачем вы так говорите? Мы оба в беде. Я загнала себя в угол и не
видела никакого просвета. Но, прочтя вашу заметку, словно ожила. Я снова
хочу стать дочерью еврейского народа.
-- Ради Бога. Только не через меня.
-- Вы в ответе за все, что со мной произошло.
Мы замолчали, и моя соседка, на время прекратившая репетировать и,
похоже, с удивлением слушавшая тишину, как тот сверчок из Старого Стыкова,
вновь завела свою заунывную песню:
Он не придет,
Не придет,
Не придет,
Больше он
Никогда не придет


    ПРИКЛЮЧЕНИЕ



Мы несколько лет были связаны по работе, и ни разу за все это время я
не слышал от него доброго слова. Чувства, которые мы испытывали друг к
другу, можно было бы назвать сдержанной неприязнью. Морис Шапиро был
владельцем известной типографии "Кадимах", а я, Давид Грейдингер, --
неизвестным редактором молодого журнала "Всходы". Морису Шапиро не нравились
ни наши претенциозные писания, ни новая орфография идиша. Кроме того, мы
вечно были у него в долгу. Начинающие писатели нередко вносили исправления в
свои эссе и рассказы, когда рукописи уже шли в набор. Морис Шапиро говорил
им в таких случаях: "Знаете, с ошибками это лучше читается".
До войны типография Мориса Шапиро с пятнадцатью линотипами и двумя
печатными станками была одной из самых больших в Варшаве. После войны
конкуренция возросла. Союз печатников требовал повышения заработной платы.
Морис Шапиро время от времени угрожал все продать или сдать в металлолом.
Современный иврит раздражал его, как и новомодный идиш. Он отпускал
саркастические замечания по поводу футуристической поэзии, не имевшей ни
рифм, ни размера, и с ностальгией говорил о Переце, Фришмане, Спекторе и
других писателях-классиках, чьи произведения ему доводилось печатать.
Несмотря на упорные слухи, что он на грани банкротства, Морис Шапиро
держал себя так, словно все еще очень богат. Он никогда не косался
свежеотпечатанных страниц и не подходил к станкам, чтобы не испачкаться.
Сидел в кабинете за изящным столом из красного дерева, и секретарь подавал
ему чай, печенье, апельсин. Морис Шапиро был низкого роста, широкоплечий, с
усами и пышной шевелюрой, когда-то черной, как смоль, но и теперь не
потерявшей былого великолепия. На широком носу носил пенсне в золотой
оправе, соединенное черной ленточкой с лацканом пиджака. Рубашка всегда была
белоснежной, на манжетах сверкали золотые запонки. Даже счеты, которыми он
пользовался при работе, были дорогими, со струнами, сиявшими серебром, и
костяшками из слоновой кости. Выражение его темных глаз было суровым и
величавым. На телефонные звонки Морис Шапиро отвечал не сразу. Неспеша
дочитывал газетный абзац или дожевывал и глтал печенье. Только после этого
поднимал трубку и произносил: "Да".
Я слышал, что Морис Шапиро женат, а с сыном случилось какое-то
несчастье. Ничего больше о его семье не знал и, честно говоря, не особенно
интересовался. Единственное, что я хотел, --чтобы тексты печатались без
опечаток и строчки сверстывались в нужном порядке. Наборщики всегда считают
писателей недоумками, а писатели всерьез не принимают наборщиков.

Отношение Мориса Шапиро ко мне , непонятно почему, изменилось и стало
более уважительным. Я решил, что это свидетельство роста моих писательских
акций. Временами он лестно отзывался о некоторых моих произведениях.
Предлагал стакан чаю или печенье. Раньше , когда я входил в кабинет, никогда
не предлагал сесть. Теперь указывал на стул. Это льстило, но не так, чтобы
очень. У меня не было желания вступать в долгие разговоры и выслушивать его
мнения
по разным поводам. Без недовольных взглядов и язвительных замечаний
Морис Шапиро как-то потускнел. Раньше он всегда критиковал в моих рассказах
упоминания о сексе, а теперь стал отмечать их верность. Было ясно, что он
изменил свое отношение к моему творчеству. Почему? Может быть, прочел где-то
хвалебный отзыв? Или кто-то из маститых писателей похвалил меня в его
присутствии? Гадать не имело смысла. Я давно уже понял, что в человеческих
поступках не следует искать последовательность. Вскоре дошло до того, что
время, которое он уделял мне, стало существенно превышать время, которое я
хотел уделять ему. Частенько приходилось с извинениями прерывать его . Он
хмурился и говорил: "Куда вы спешите? Ваши писателишки подождут".
Однажды Морис Шапиро пригласил меня к себе домой на ужин. Я был
удивлен. Не было у меня охоты проводить вечер в его обществе. Но и
отказаться я не мог. Я был уверен, что застану там компанию наборщиков,
полиграфистов, переплетчиков и толстых женщин. Нужно было запастись
терпением. В тот вечер я особенно тщательно побрился, надел парадный костюм
и купил цветы. Затем взял дрожки до его дома. Конечно, то было тяжелое
испытание, но я надеялся извлечь пользу для своего журнала, хотя прекрасно
понимал, что бесплатно он ничего печатать не станет.
Я поднялся по мраморной лестнице и нажал кнопку звонка, расположенную
справа от резной двери с сиявшей медной табличкой, на которой красовалось
имя хозяина. Вскоре раздались шаги. Я ожидал услышать гудение гостей и
увидеть на вешалке в прихожей много пальто и шляп. Между тем в квартире было
тихо. Дверь открыла женщина средних лет, маленькая и стройная, как девочка.
Ее каштановые с проседью волосы были собраны в узел, а не подстрижены по
тогдашней моде. Платье тоже было чуть длиннее, чем принято. Темные глаза
излучали материнскую доброту. У нее были узкие губы, тонкий нос и свежий
молодой подбородок. Она тепло улыбнулась.
-- Господин Грейдингер, давайте ваше пальто. Муж немного запаздывает.
Он просил передать вам свои извинения. Что-то случилось со станком.
-- Ничего, ничего.
-- Пожалуйста, проходите.
Она провела меня в гостиную, типичную для людей среднего достатка:
оттоманка, стулья в чехлах с бахромой, фортепиано, потертый восточный ковер,
литографии на стенах. Пахло нафталином и былой роскошью. На низком столике
стояла бутылка ликера и стеклянная вазочка с печеньем. Дама налила ликер
мне, потом себе и объявила:
-- Должна вам сказать, что муж -- большой ваш поклонник. Он о вас часто
говорит и очень хвалит. Я раньше редко читала на идише, в основном
по-польски и по-русски. Но как-то он принес ваш журнал, и теперь я ваша
верная читательница.
-- Это для меня приятная неожиданность, -- сказал я. -- Господин Шапиро
обычно отзывается о моих произведениях весьма критически.
-- Да, ему не нравились слишком откровенные описания -- как бы это
сказать? -- интимной стороны жизни. Но времена меняются. По сравнению с
модернистами вы еще очень даже сдержанны. И вообще нельзя отрицать, что эти
вещи действительно имеют большое значение, не говоря о том, что ни у кого
нет права указывать писателю, как писать. Главное, чтобы было интересно и...
Она говорила медленно и задумчиво. Выяснилось, ее отец --
влиятельный человек в Варшаве. Анна -- так ее звали -- училась в
закрытой школе для "паненок". У нее был сын от Мориса Шапиро. Но он умер
несколько лет назад в эпидемию гриппа. Госпожа Шапиро указала на портрет
мальчика в гимназической форме. Ее глаза увлажнились, а подбородок дрогнул.
Она сказала:
-- Потерянного не воротишь, -- и сделала глоток ликера.
Я с трудом мог представить ее в качестве жены Мориса Шапиро, впрочем, в
молодости он, наверное, был красивым мужчиной. Знал иврит, русский, принимал
однажды участие в съезде сионистов. Я был рад, что мы одни. Ликер был
сладким и крепким, печенье таяло во рту. Хозяйка говорила ровно и тепло, с
особой доверительностью, которую женщины выказывают любимым писателям. Она
сказала:
-- Вы еще молоды. Сколько вам лет? Самое начало пути. Но у вас уже есть
мужество быть самим собой.
-- А разве можно не быть самим собой? -- сказал я, чтобы не молчать.
-- Большинство людей старается походить на кого-нибудь или
соответствовать чужим представлениям о том, какими они должны быть. Вот я,
например...
И тактично намекнула, что вышла замуж не по своему выбору, а по
настоянию родителей. На самом деле хотела поехать учиться за границу, а не
быть домохозяйкой. Но когда родился Гриша, она решила целиком посвятить себя
его воспитанию --физическому и духовному.
-- А потом микроб уничтожил труд всей жизни. А что можно сделать?
Только смириться и жить дальше.
-- Да.
-- А почему все время говорю я? Почему бы вам не рассказать мне о себе?
Впрочем, многое мне известно из ваших рассказов.
Чем больше она говорила, тем яснее становилось, что меня пригласили по
особому, совершенно необычному поводу. Женщина ничего не скрывала. Я узнал
о интимных подробностях ее семейной жизни. Вот они: после смерти сына
ее отношения с мужем ухудшились. Началось с того, что она сделалась
фригидной
и два года не позволяла Морису приближаться к себе. Позднее узнала, что
Морис вступил в тайную связь с женой одного из наборщиков, и ее
сексуальность вновь пробудилась, но теперь Морис стал холоден к ней. Они
потратили массу денег на врачей, курорты, водолечение. Ничего не помогло.
Сейчас положение стало настолько критическим, что, если она не возобновит
половую жизнь, то может случиться нервное расстройство. Семейный доктор
посоветовал ей найти мужчину, но кого? У нее нет близких мужчин, чтобы
обратиться с подобной просьбой. Друзья мужа -- почтенные граждане, давно
женатые, отцы взрослых детей. Некоторые -- уже деды. Кроме того, следует
думать и о репутации. Ее старая мать жива, есть дяди, тети, целый клан
племянников и племянниц.
Анна допила свою рюмку и спросила без обиняков: соглашусь ли я, чтобы
она стала моей -- не здесь, в Варшаве, а во время путешествия в Закопане, в
Сопот или еще куда-нибудь. Неужели она хуже тех беспутных женщин, с которыми
я, если верить моим рассказам, -- предаюсь пьяному разврату? Все расходы она
берет на себя. От нее я, по крайней мере, не заражусь венерической болезнью.
Пораженный, сдавленным от волнения голосом я спросил:
-- А ваш муж знает об этом?
-- Это его идея.
Я залпом выпил рюмку ликера.
-- Почему он выбрал именно меня?
-- Из-за ваших рассказов. Мы бы не предложили такое человеку с улицы.
Все же должно быть какое-то чувство и так далее. Конечно, вы намного моложе
меня. Но в одном из рассказов вы упоминаете, что вам нравится, когда женщина
старше.
-- Да, нравится.
-- Мы должны прийти к какому-то решению.
Как эта скромная женщина может говорить про все с такой прямотой? --
недоумевал я. Впрочем, я давно убедился, что тихие и замкнутые натуры бывают
иногда весьма резкими и отважными. У меня дрожали колени.
-- Ваш муж наверняка передумает.
-- Нет, он все понимает. Он сам находится под обаянием женщины --
довольно вульгарной особы. Смерть Гриши нам обоим стла страшным ударом.
Не понимаю, как я осталась жива после такого потрясения. Но мы оба
совершенно изменились. Совместная жизнь больше не зависит от физической
близости. Мы теперь как брат и сестра.
-- А-а...
-- Каким бы ни был ответ, надеюсь, вы нас не скомпрометируете.
-- Боже сохрани! Клянусь всем святым!
-- Ну, это необязательно. Если бы десять лет назад мне сказали, что я
буду способна на такие разговоры или даже на мысли, то сочла бы того
болваном и сумасшедшим впридачу. Но тот удар меня оглушил. Я как в трансе!
И, тем не менее, во мне проснулись инстинкты, о которых и не подозревала.
Может быть, все это только иллюзия, но я все время мучаюсь. Морис столько
вынес из-за меня, что не может уже быть со мной. Вам это покажется
невероятным, но я чувствую, что Гриша всегда встает между нами, чтобы
помешать близости. Он является в саване и плачет. Хотя вы писатель, вам
этого не понять.
-- Я понимаю.
-- Откуда? Нет. Я хотела притти к этому постепенно, но просто нет
больше сил, и потому решила все сказать сразу.
-- Вы правильно сделали.
-- Каков ваш ответ? Впрочем, не обязательно отвечать сию минуту. Если я
вам не нравлюсь, если я -- что называется -- не в вашем вкусе, пожалуйста,
не смущайтесь. Вы ничем не связаны. Я вам почти в матери гожусь.
-- Вы красивая и благородная женщина.
-- И не красивая, и не благородная. Перед вами -- духовно сломленная
женщина. С уходом Гриши все ушло -- даже чувство чести.
Некоторое время мы молчали. Потом я спросил:
-- А где же господин Шапиро? Он что, не вернется домой сегодня?
-- Нет, он пошел к той женщине. Давайте ужинать.
За ужином я пообещал ей сообщить о своем решении в течение трех дней и
таким образом как бы дал понять, что фактически принял ее предложение. Мы
могли бы отправиться в Сопот или в Данциг, где нет риска встретить знакомых.
Госпожа Шапиро приготовила роскошный ужин, но у меня пропал аппетит.
Хотелось сделать ей комплимент, обнять, поцеловать ее, но что-то
останавливало меня. Я даже не мог заставить себя смотреть ей в лицо. Вдруг
вернулась моя юношеская застенчивость. Я даже не притронулся ни к супу, ни к
мясу, ни к десерту. Не смог выпить стакан чаю. Госпожа Шапиро тоже притихла.
Мы сидели друг против друга и напряженно молчали. У меня возникло жуткое
ощущение, что кто-то невидимый стоит между нами и наблюдает за каждым нашим
движением. Может быть, это был Гриша? Мои нервы -- или уж не знаю, что еще,
-- расшалились. Что-то внутри у меня сжалось, а живот напрягся. Нужно было
выйти в туалет, но я стеснялся. После нескольких неудачных попыток
проглотить кусочек медового пирога я поднялся и произнес неуместно
официальным тоном:
-- Я вам позвоню. Сейчас я должен идти.
-- Как, вы уже убегаете? Ну...
Женщина подала мне пальто и шляпу. Она протянула руку -- и ее, и моя
ладони были влажными. Я бросился вниз по лестнице. На меня напала икота.
Во роту стало противно, меня чуть не вырвало. Я бежал по улице, и
казалось, -- передо мной разверзлась помойная яма и в следующий миг я туда
упаду.
В ту ночь я не спал. Стоило задремать, как начинала дергаться нога, и
матрас звенел, словно среди пружин был спрятан колокольчик. На другой день
мне следовало зайти в типографию для так называемой "контрольной сверки", но
не хватало мужества встретиться с господином Шапиро. Я начал подумывать о
том, чтобы связаться с другой типографией, но это было бы -- мягко говоря --
непорядочно по отношению к человеку, оказавшему мне такое доверие. Оставался
один выход: вообще отказаться от выпуска журнала. Все равно то, на что я
рассчитывал вначале, не получилось. В числе сотрудников оказалось много
откровенных бездарностей.
В течение трех дней, отпущенных на размышление, мое настроение много
раз менялось. То я, как будто, успокаивался и собирался позвонить госпоже
Шапиро, чтобы договориться о встрече, то опять приходил в ужас и хотел
убежать и спрятаться. Ночами мне снился молодой человек. Он был бледен, как
полотно, кричал и хватал меня за волосы. Я принимал снотворное, но все равно
часто просыпался. Отопления в моей комнате не было, но мне было ужасно
жарко. Пижама намокала от пота, а подушка скручивалась в жгут, словно ее
пропустили через валики для отжима белья. Я чувствовал странное покалывание
во всем теле и то и дело подскакивал, как от укуса клопа. На третий день я
встал на рассвете, снял с полки Библию, поднял руку и поклялся, что не стану
участвовать в этой прелюбодейной авантюре.
Слава Богу, у меня не было телефона, так что звонков господина Шапиро
или его жены можно не опасаться. Я все оставил в редакции: отпечатанный
номер, рукописи, корректуру. Молодые авторы, сотрудничавшие с журналом,
заходили выяснять, почему мы не выходим. Мои коллеги-редакторы предлагали
предоставить мне расширенные полномочия. Я всех убедил, что ухожу из-за
рецензии, напечатанной в журнале вопреки моей воле. Там в восторженных
выражениях расхваливалась весьма посредственная книга. Созвали экстренное
совещание всех авторов и редакторов. Я не явился. Последний номер, в котором
был и мой рассказ, вышел с опозданием на пять недель. Я не читал корректуру,
и в журнале оказалось много опечаток.
До сих пор не знаю, расплатились ли с господином Шапиро за этот номер.
Я не только перестал заходить в его типографию, но даже избегал улицу,
где она помещалась. Я включился в кружок других писателей, и мы начали
выпускать новый журнал. Типография, где его печатали, находилась за городом.
Несколько лет я ничего не слышал о господине Шапиро. Содружество писателей,
когда-то сотрудничавших с моим журналом, распалось. Одни уехали в Штаты или
Аргентину, другие женились и занялись бизнесом. А сам я стал работать в
газете.
Однажды, когда мы трудились в редакции, один из сотрудников сказал:
-- Слышал новость? Шапиро, владелец типографии, умер.
-- Когда?
-- Только что звонили из мэрии.
Прошло какое-то время. Однажды я вошел в автобус, следующий к
Данцигскому вокзалу. Сел на свободное место рядом с какой-то женщиной.
Взглянув на нее, узнал госпожу Шапиро. Она была в трауре. Волосы стали
совсем седыми. Я хотел встать и пересесть, но она меня заметила и сказала:
-- Может быть, вы меня забыли, но я вас очень хорошо помню.
-- Госпожа Шапиро.
-- Да, это я.
Мы довольно долго молчали. Госпожа Шапиро проглотила комок в горле.
-- Может быть, уже слишком поздно, но я все-таки хочу вас
поблагодарить.
-- За что?
-- Я была не в себе тогда, как в бреду. Чудесно, что вы оказались
мудрее и ответственнее.
-- Я просто испугался.
-- Все равно, ничего бы не получилось. То было какое-то безумие.Я всей
душой любила мужа. И до последнего дня буду благодарна Богу за то, что Он
уберег меня от падения. Вам я тоже благодарна. Вы знаете, что Морис умер?
-- Да. Примите мои искренние соболезнования.
-- Я так его мучила, что его здоровье пошатнулось. Мы с ним часто
говорили про вас. Он вспоминал вас за несколько дней до смерти.
Подошел кондуктор и пробил наши билеты. Госпожа Шапиро искоса взглянула
на меня и покачала головой. Я услышал ее шопот:
-- Гриша ни за что бы это не позволил.


    СТРАСТИ



-- Если человек проявляет упорство, то может совершить такое, что
просто диву даешься, -- сказал стекольщик Залман. -- Жил в нашем местечке
Радожице бродячий торговец Лейб Белкес. Ходил по деревням, продавал
крестьянкам платки, стеклянные бусы, духи, разные позолоченные украшения. А
сам покупал у них меру гречневой крупы, связку чеснока, горшочек меда, мешок
льна. Никогда не заходил дальше Бишеце, городка в пяти милях от Радожице.
Товар на продажу о приобретал у одного люблинского торговца, а тот покупал
его товар. Этот Лейб Белкес был человеком хоть и простым, но истинно
верующим. В шабат всегда штудировал Библию на идише, принадлежавшую его
жене. Больше всего любил читать о Земле Израиля. Он частенько останавливал
учащихся хедера и спрашивал что-нибудь вроде: "Что глубже -- Иордан или
Красное море?", "В Израиле растут яблоки?", "На каком языке говорят местные
жители?" и т. д. Мальчишки смеялись над ним. Надо сказать, что с виду он сам
походил на уроженца Святой Земли: черные глаза; черная, как смоль, борода;
смуглая кожа.
Раз в год в Радожице приходил еврей-сефард. Он собирал пожертвования во
имя рабби Меира Чудотворца, чтобы тот, в будущей жизни, ходатайствовал за
творящих милостыню. На чужестранце был черно-красный полосатый халат и
сандалии, вроде тех, что носили в старину. Шляпа тоже была какая-то
необычная. Он курил кальян и говорил на иврите и арамейском. Идиш освоил уже
в зрелом возрасте. Лейб Белкес был совершенно им очарован и не отходил от
него ни на шаг. Израильтянин и ел, и ночевал в его доме. Когда сефард
находился в местечке, Лейб Белкес не работал. Он без конца задавал гостю
вопросы: "Как выглядит пещера Махпела?", "Где похоронен Авраам, где Сара?",
"Правда ли, что матерь Рахиль в полночь встает из могилы и оплакивает своих
пропавших детей?". Я был тогда еще малышем, но тоже бегал за сборщиком
подаяния. Таких людей в наших краях нечасто встретишь!
Однажды, после ухода сефарда, Лейб Белкес вошел в лавку и попросил
пятьдесят упаковок спичек. "Зачем тебе столько? -- спросил продавец. -- Ты
что, местечко спалить хочешь?" А Лейб ответил: " Хочу построить Святой
Храм". Лавочник решил, что Лейб свихнулся, однако продал ему все наличные
спички.
Потом Лейб отправился в другую лавку и потребовал серебряную и золотую