приехал в Америку, здесь еще действовала потогонная система, но потом стало
полегче. Отработал свои восемь часов, спустился в подземку и домой. А здесь
-- вы не поверите -- я вкалываю по восемнадцать часов в день. Если бы не
пенсия, все равно я бы не смог свести концы с концами. Но не жалуюсь. А что
нам нужно? Помидоры свои, редиска своя, огурцы тоже свои. У нас корова,
лошадь, несколько кур. От одного воздуха здоровеешь. Но как это говорится у
Раши? Иаков хотел вкушать мир, но несчастья, постигшие Иосифа, не позволили.
Да, я тоже учился когда-то; до семнадцати лет я только и делал, что сидел в
доме учения и занимался. Зачем я все это рассказываю? Жена моя Бесси
ненавидит сельскую жизнь. Ей не хватает магазинов на Орчард-стрит и товарок,
с которыми она могла бы молоть вздор и играть в карты. Она объявила мне
войну. И какую войну! Устроила бессрочную забастовку: перестала готовить,
печь, убираться. Пальцем не пошевелит. Все приходится делать самому: доить
корову, работать в огороде, чистить сортир. Нехорошо об этом говорить, но
она даже отказывается выполнять супружеские обязанности. Хочет заставить
меня вернуться в Нью-Йорк. Но что мне там делать? Тем более, что перед
отъездом сюда мы отказались от дешевой квартиры и продали всю мебель. Здесь
у нас все-таки подобие своего дома...
-- А ваша дочь?
-- Сильвия вся в мать. Ей уже за тридцать, давно пора бы замуж, но она
ни о чем думать не хочет. Мы пытались отправить ее в колледж, так она не
желает учиться. Кем только не работала, но все бросала. Голова на плечах у
нее есть, а вот усидчивости -- никакой. Ей, видите ли, все надоедает. И
мужчины за ней ухаживали, да что толку. Стоит только с кем-нибудь
познакомиться, как сразу же начинает выискивать у него недостатки. Один --
этим нехорош, другой -- тем. Последние восемь месяцев она живет с нами, на
ферме, но если вы думаете, что от нее много проку, то очень ошибаетесь. Она
играет с матерью в карты. И больше ничего. Вы не поверите, но жена до сих
пор не распаковала свои вещи. У нее Бог знает сколько платьев и юбок, но все
лежит в узлах, как после пожара. И у дочери навалом всяких тряпок, но они
тоже гниют в чемодане. И все только, чтобы мне досадить. Вот я и подумал,
поселю здесь кого-нибудь -- по крайней мере, будет с кем словом
перекинуться. У нас еще две комнаты, которые можно сдать. Я понимаю, что,
предлагая комнату и трехразовое питание за десять долларов в неделю, не
разбогатеешь. Рокфеллером не станешь. А чем вы занимаетесь? Преподаете
что-нибудь?
Немного поколебавшись, я решил не выдумывать и рассказал фермеру, что
работаю внештатным корреспондентом в еврейской газете. Его глаза загорелись.
-- Как вас зовут? О чем вы пишете?
-- Я готовлю колонку "Калейдоскоп".
Фермер всплеснул руками и притопнул:
-- Вы автор "Калейдоскопа"?
-- Да, это я.
-- Бог ты мой, я же читаю вас каждую неделю! По пятницам езжу в поселок
специально, чтобы купить газету, и, хотите верьте -- хотите нет, сначала
читаю вашу колонку, а уж потом -- новости. Новости всегда плохие. Гитлер то,
Гитлер се. Чтоб ему пусто было, выродку поганому! Что он привязался к
евреям? Разве они виноваты в том, что Германия проиграла войну? От одного
чтения обо всех этих безобразиях инфаркт можно заработать! А вот ваша
колонка -- другое дело! Это наука. Неужели правда -- у мухи тысяча глаз?
-- Правда.
-- Как это может быть? Зачем мухе столько глаз?
-- Похоже, для природы нет ничего невозможного.
-- Если хотите насладиться красотами природы, вам обязательно нужно
пожить здесь. Погодите минутку. Я скажу жене, кто к нам приехал.
-- Зачем? Я все равно завтра уеду.
-- О чем вы говорите? Почему? Они, конечно, бабы сварливые, но, когда
услышат, кто вы, знаете, как обрадуются. Жена тоже читает вашу колонку.
Вырывает у меня газету из рук, чтобы первой прочитать "Калейдоскоп". Дочь
тоже знает идиш. Она говорила на идише, еще когда по-английски ни слова не
понимала. С нами она почти всегда говорит на идише, потому что...
Фермер выскочил из комнаты. Было слышно, как его сапоги тяжело
прогрохотали по ступенькам. Телка все мычала и мычала. В ее голосе слышалось
безумие и почти человеческий протест. Я присел на матрас и
уронил голову на грудь.
Последнее время я совершал глупость за глупостью. Из-за ерунды
поссорился с Дошей. Выкинул деньги, чтобы добраться сюда, хотя завтра снова
придется брать такси и покупать билет на автобус до Нью-Йорка. Начал писать
роман, но застрял на полпути и теперь сам не могу разобрать свои каракули.
Солнце жгло нещадно, я изнывал от жары. Если бы тут хотя бы были
занавески! Стенанья телки сводили с ума. Мне стало казаться, что само
мироздание стонет от отчаянья, выражая протест голосом этой коровы. В голове
мелькнула дикая мысль: выйти ночью и сперва убить телку, а потом себя. Такое
убийство с последующим самоубийством было бы чем-то новым
в истории человечества.
Я услышал тяжелые шаги на лестнице. Фермер привел жену. Начались
извинения и неудержные похвалы, что часто происходит, когда простые люди
знакомятся с любимым автором.
-- Сэм, я должна его поцеловать! -- воскликнула Бесси.
И не успел я пикнуть, как она сжала мое лицо в своих шершавых ладонях,
пропахших потом, луком и чесноком.
-- Стало быть, чужих она целует, -- добродушно заметил фермер, -- а
меня заставляет поститься.
-- Ты сумасшедший, а он ученый, ученей профессора.
А через миг появилась дочка. Остановившись в дверях, она чуть
насмешливо взирала на суету, которую развели вокруг меня родители.
Потом сказала:
-- Простите, если я вас обидела. Отец притащил нас в это захолустье.
Машины у нас нет, а лошадь, того гляди, сдохнет. Вдруг откуда ни возьмись
появляется незнакомец с чемоданом и спрашивает: "Почему мычит ваша корова?"
Смешно.
Сэм стиснул руки с видом человека, готового объявить сногсшибательное
известие. Его глаза смеялись.
-- Если вы принимаете так близко к сердцу страдания животных, я верну
телку хозяину. Обойдемся. Пусть возвращается к матери, раз так скучает.
Бесси склонила голову набок:
-- Джон Паркер не отдаст тебе денег.
-- Не отдаст всей суммы, отдаст на десять долларов меньше. Это здоровая
телка.
-- Разницу беру на себя, -- заявил я и поразился собственным словам.
-- Что? Может, мы еще в суд пойдем из-за этой телки? -- сказал фермер.
-- Значит, так: я хочу, чтобы этот человек жил в моем доме все лето. Причем
бесплатно. Для меня это честь и радость.
-- Да, он и впрямь сумасшедший! И телка была нам нужна, как дырка в
голове!
Похоже, мой приезд оказал на супругов благотворное влияние. Дело явно
шло к примирению.
-- Если вы действительно решили отдать корову, .-- сказал я, -- зачем
откладывать? Животное может погибнуть от тоски, и тогда...
-- Он прав, -- заявил фермер. -- Я отведу телку прямо сейчас, сию
минуту.
Все притихли. И тогда, словно почувствовав, что в этот миг решается ее
судьба, телка испустила такой душераздирающий вопль, что у меня мороз прошел
по коже. Как будто это была не телка, а дибук.

    3


Как только мы с Сэмом вошли в хлев, корова затихла. Она была черная, с
большими ушами и огромными черными глазами, светящимися той мудростью, какой
бывают наделены только животные. Глядя на нее, нельзя было предположить, что
она страдала, и так долго. Сэм накинул ей на шею веревку, и телка с
готовностью пошла за ним. Мы с Бесси потянулись следом.
Дочка, стоявшая у крыльца, сказала:
-- Если бы я не видела все собственными глазами, не поверила бы.
По дороге телка не издала ни звука. Видимо, понимала, что происходит,
поскольку несколько раз порывалась бежать, и Сэму приходилось ее удерживать.
Супруги спорили так же, как когда-то спорили мужья и жены, приходившие на
Дин-Тора к моему отцу.
В какой-то момент Бесси повернулась ко мне:
-- Эта хибара пустовала много лет, и на нее даже никто не глядел. Она и
даром была никому не нужна. И тут является мой муж и здрасьте-пожалуйста.
Как это говорится? "Дурак -- на базар, торговцам -- радость!"
-- А что у тебя было на Орчард-стрит? Ты вспомни! Дышать нечем! С
самого утра -- шум и гам! Однажды нас воры обчистили. А здесь можно вообще
дверь не запирать. Можно уехать на несколько дней и даже недель, и никто
ничего не тронет.
-- Какой же вор сюда потащится? -- отозвалась Бесси. -- И что ему
воровать? Американские воры разборчивые. Им подавай деньги или брильянты!
-- Бесси, поверь, здесь ты проживешь на двадцать лет больше.
-- А по-твоему, мне хочется так долго жить? День прошел, и слава Богу,
вот как я говорю.
Через полтора часа ходу я увидел ферму Джона Паркера -- дом, амбар.
Телка опять попыталась перейти на галоп, и Сэму пришлось держать веревку изо
всех сил. Джон Паркер косил траву. Это был высокий, худой, белобрысый
англосакс. Он поглядел на нас удивленно и в то же время невозмутимо. Было
видно, -- этого человека не так-то просто чем-то поразить. Мне даже
показалось, что он улыбнулся. Когда мы подошли к выгону, где паслись другие
коровы, телка пришла в такое неистовство, что вырвалась из рук Сэма и
как была, с веревкой на шее, вприпрыжку помчалась на луг. Несколько
коров лениво подняли головы, другие продолжали пастись как ни в чем не
бывало.
А через минуту и наша телка тоже щипала траву.
Я думал, что такая неуемная жажда свидания завершится не менее бурной
встречей с матерью, что они будут долго тыкаться мордами, тереться,
ласкаться, в общем, так или иначе выражать родственные чувства. Но
повидимому, у коров это не принято. Сэм и Бесси начали объяснять Джону
Паркеру, что произошло.
-- Этот молодой человек -- писатель, -- сообщил Сэм. -- Я каждую неделю
читаю его статьи. Он приехал к нам погостить. Как и у всех писателей, у него
доброе сердце. Он не мог вынести страданий телки. Мы с женой боготворим
каждую его строчку. Когда он сказал, что телка может помешать его мыслям, я
решил -- будь что будет. И привел ее к вам. Я готов потерять столько,
сколько вы скажете...
-- Вы ничего не потеряете, это хорошая телка, -- сказал Джон Паркер.
-- О чем вы пишете? -- обратился он ко мне.
-- Ну, я собираю всякие интересные факты для еврейской газеты. И еще я
пишу роман, -- расхвастался я.
-- Когда-то я был членом читательского клуба, -- сказал Джон Паркер, --
но мне присылали слишком много книг, а времени на чтение не оставалось. На
ферме работы невпроворот. Однако "Сэтердей ивнинг пост" до сих пор получаю.
У меня их целая кипа.
-- Да, известная газета. Одним из основателей был Бенджамин Франклин,
-- продемонстрировал я эрудицию и знание американской литературы.
-- Пойдемте в дом, выпьем чего-нибудь.
Появилось семейство фермера. Жена, смуглая женщина с коротко
стриженными черными волосами, показалась мне похожей на итальянку. У нее
был большой нос и пронзительные черные глаза. Она была одета
по-городскому. Сын был блондином, как и отец, дочь явно пошла в мать и
имела средиземноморскую внешность. Навстречу нам вышел еще какой-то человек,
по-видимому сезонный рабочий. Выскочили две собаки и, полаяв несколько
секунд, завиляли хвостами и начали тереться о мои ноги.
Сэм с Бесси снова стали толковать о причине визита, а фермерша
разглядывала меня с любопытством и легкой иронией. Она пригласила нас войти.
На столе появилась бутылка виски, и мы подняли бокалы.
-- Когда я перебралась сюда из Нью-Йорка, -- сказала миссис Паркер, --
то первое время чуть не умерла от тоски. Но я не корова, и мои переживания
никого не волновали. Мне было так одиноко, что я даже начала писать, хотя и
не писательница. В доме до сих пор валяется несколько тетрадок, и я уже сама
не помню, что там понаписала.
Женщина бросила на меня смущенный взгляд. Я прекрасно понял, чего она
ждет, и сказал:
-- Можно взглянуть?
-- Зачем? У меня нет литературного таланта. Это скорее дневник. Просто
записи моих мыслей, чувств, событий...
-- Если вы не против, я бы посмотрел, только не здесь, а на ферме у
Сэма.
Глаза женщины вспыхнули.
-- Почему я должна быть против? Только не смейтесь, когда будете читать
мои излияния.
Она отправилась на поиски рукописи, а Джон Паркер выдвинул ящик комода
и отсчитал деньги за телку. Мужчины заспорили. Сэм считал, что с него надо
удержать несколько долларов. Джон Паркер и слышать об этом не хотел. Я вновь
предложил покрыть разницу, но оба смерили меня укоризненными взглядами и
попросили не вмешиваться. Вскоре миссис Паркер принесла пачку тетрадей в
старом конверте, от которого пахло нафталином. Мы попрощались, и я записал
номер их телефона. Когда мы вернулись, солнце уже село; на небе сияли
звезды.
Я давно не видел такого звездного неба: низкого, немного пугающего и в
то же время торжественного и прекрасного. И невольно вспомнил праздник Рош
Хашана. Поднявшись в свою комнату, я с удивлением обнаружил, что Сильвия
поменяла мне постель: на кровати лежала белая простыня, одеяло без единого
пятнышка и более или менее чистая наволочка. Она даже повесила на стену
маленькую картинку с изображением ветряной мельницы.
Этим вечером я ужинал вместе со всем семейством. Бесси и Сильвия
засыпали меня вопросами, и я рассказал им о Доше и о нашей размолвке. Мать с
дочерью потребовали, чтобы я открыл им причину ссоры, и, когда я признался,
в чем было дело, расхохотались.
-- Нельзя расставаться из-за такого пустяка! -- заявила Бесси.
-- Боюсь, уже слишком поздно.
-- Позвоните ей сейчас же, -- приказала Бесси.
Я дал Сильвии номер Доши. Она крутанула ручку висевшего на стене
телефонного аппарата и стала орать в трубку, как будто телефонистка была
глухой. Возможно, так оно и было. Чуть погодя Сильвия сказала: "Ваша Доша у
телефона" -- и подмигнула.
Я рассказал Доше о том, где я, и историю про телку.
-- Это я -- телка, -- сказала она.
-- В каком смысле?
-- Я звала тебя все это время.
-- Доша, приезжай. Тут есть еще одна комната. Хозяева -- прекрасные
люди, и я уже чувствую себя как дома.
-- Да? Дай мне адрес и телефон. Может быть, я действительно приеду
на неделе.
Около десяти Сэм и Бесси отправились спать, пожелав мне спокойной ночи
возбужденными голосами молодоженов. Сильвия предложила прогуляться. Ночь
была безлунной, но светлой по-летнему. В зарослях мерцали светлячки. Квакали
лягушки, стрекотали сверчки. Падали звезды. Можно было разглядеть бледную
светящуюся ленту Млечного Пути. Небо, как и земля, не знало покоя. Оно
томилось и тосковало своей космической тоской по чему-то такому, что было от
нас в мириадах световых лет.
Хотя Сильвия только что сама помогла мне помириться с Дошей, она взяла
меня за руку. В темноте ее лицо казалось женственным, в глазах вспыхивали
золотистые искорки. Мы остановились посреди дороги и начали целоваться с
такой страстью, как будто ждали друг друга всю жизнь. Ее широкий рот впился
в мой, словно морда животного. Исходящая от нее волна тепла буквально
обжигала меня -- не меньше, чем жар от раскаленной крыши несколько часов
назад. Я услышал какое-то таинственное, неземное гудение, как если бы
небесная телка, проснувшись в далеком созвездии, предалась своим безутешным
стенаниям, остановить которые сможет лишь приход Искупителя.


    ВЕДЬМА



    1


"Если вся нынешняя культура построена на эгоизме, разве можно осуждать
человека за то, что он эгоист?" -- спрашивал сам себя Марк Майтельс. Но
самовлюбленность Лены переходила всякие границы. Даже ее мать и та
удивлялась. Все приятели Марка были единодушны: никого, кроме самой себя,
Лена любить просто не способна. Один врач сказал как-то, что это называется
нарциссизмом.
Да, он, Марк, совершил роковую ошибку. Зато, по крайней мере, можно
было не опасаться, что Лена полюбит другого.
Лена только что позавтракала. Горничная Стася застелила кровать в
спальне, и Лена прилегла на диване в гостиной -- маленькая женщина с черными
волосами, уложенными в стиле "помпадур", черными глазами и острыми скулами.
В тридцать семь лет она все еще смотрелась девочкой, совсем как на заре их
знакомства.
Лена отказывалась заводить детей. Она часто говорила Марку, что у нее
нет ни малейшего желания беременеть и терпеть всякие лишения только ради
того, чтобы в мире стало одним ртом больше. Ей никогда не приходило в голову
устроиться па какую-нибудь работу, чтобы помочь Марку с заработком. Даже в
постели она постоянно предупреждала его, чтобы он не испортил ей прическу,
не смял или, не дай Бог, не порвал ее шелковую ночную рубашку. Он целовал ее
в аккуратно сложенные маленькие губки, но она редко ему отвечала.
Сейчас в своем халатике, расшитом цветами, и тапочках с помпонами она
была похожа на японку. Все, что имело отношение к Лене, было маленьким,
изящным и аккуратным. Марку она напоминала фарфоровую куколку с витрины
антикварного магазина.
-- Лена, я ухожу.
-- А? Ладно.
Он наклонился и поцеловал ее в лоб. Хотя день только начинался, ее губы
уже были ярко накрашены. На длинных заостренных ногтях поблескивал свежий
лак. Завтрак в точности соответствовал рекомендации врача: яйцо, ломтик
хлеба и чашечка черного кофе. Регулярно по нескольку раз в день Лена
взвешивалась.
Стоило ей прибавить хотя бы четверть фунта, немедленно принимались
надлежащие меры. Ее день обычно состоял из чтения модных журналов, посещения
модисток, портних и парикмахера Станислава. Время от времени она совершала
прогулку по Маршалковской, не пропуская при этом ни одного магазина. Она
всегда была начеку -- от ее внимания не могла ускользнуть ни одна
безделушка. Смысл всех этих покупок Марку был не доступен. К чему, например,
нужны бесчисленные бусы из искусственного жемчуга всех цветов и оттенков,
инкрустированная музыкальная шкатулка из слоновой кости, играющая "Доброе
утро", или экстравагантные серьги, браслеты и цепочки, которые можно надеть
разве что на маскарад?
Марк Майтельс давно уже понял, что Лена все еще ребенок, правда не
умеющий по-детски радоваться, -- избалованная, злая девчонка, готовая в
любую минуту надуться, стоит хоть в чем-нибудь ей отказать. "Ошибка, роковая
ошибка",-- в сотый раз твердил про себя Марк. Но развестись с такой женщиной
тоже было невозможно. Она сляжет, а ее мать поднимет страшный шум. В конце
концов он кое-как приспособился к ее капризам. В квартире всегда был
идеальный порядок. Стася боялась Лены и выполняла все ее распоряжения. Полы
сияли, пыль с мебели стирали ежедневно. Сама не ударяя пальцем о палец, Лена
вела хозяйство с чрезвычайной строгостью. К счастью, Стася была девушкой
выносливой и покладистой. Она работала с шести тридцати утра до позднего
вечера, а выходной брала только раз в две недели по воскресеньям -- чтобы
сходить в церковь, а может, встретиться с кем-нибудь из ухажеров.
Марк Майтельс был высокий статный мужчина лет сорока с небольшим.
Работал он учителем физики и математики в частной женской гимназии. Но на
одну зарплату не проживешь -- Марку приходилось еще писать учебники для
польских школ. Эти учебники неизменно получали хвалебные отзывы, регулярно
публиковавшиеся в педагогических журналах. Когда-то Марк Майтельс служил
офицером в Легионе Пилсудского и во время польско-большевистской войны был
награжден медалью за отвагу. Он принадлежал к тем редким людям, которые
добиваются блестящих успехов во всем, за что бы ни взялись. Он знал
несколько языков, играл на рояле, великолепно ездил на лошади и обладал
репутацией одного из лучших учителей в Варшаве. Его ученицы были от него без
ума, но он не позволял даже малейшей нескромности. Что-то военное
чувствовалось в его осанке и во всей манере держаться. Он был немногословен
и четок, равно вежлив с
администрацией гимназии и с гимназистками.
Его главное достоинство как преподавателя состояло в том, что он умел
объяснить алгебраическую формулу или геометрическую теорему девочкам,
лишенным каких бы то ни было способностей к математике. Его часто приглашали
на работу в другие учебные заведения, но он оставался верен гимназии, в
которой началась его учительская карьера.
Прежде чем выйти из дома, Марк осмотрел себя в зеркале, висевшем в
прихожей. Пальто было пригнано точно по его стройной фигуре; галстук, шляпа
-- все сидело идеально. У Марка было узкое лицо, длинный нос, полные
губы, заостренный подбородок, темные брови и большие черные глаза. Его
взгляд был взглядом собранного и серьезного человека, который знает, как
себя следует вести, и обладает достаточной внутренней силой, чтобы
оставаться последовательным. Знакомые Марка, и мужчины, и женщины -- все из
учительской среды, -- говорили о нем с восхищением. Марк Майтельс жил
согласно принципам, которые исповедовал, никогда не выходил из себя, никогда
не сплетничал и не участвовал интригах. После стаканчика-другого на
вечеринке мог сделаться немного саркастичным, но и тогда его не покидало
врожденное чувство такта.
Но его женитьба, бесспорно, была неудачной. Да, конечно, теща Марка
обладала немалым состоянием и когда-нибудь оно перейдет к нему, но пока она
была бодра, да еще и скупа в придачу. А ситуация в Польше в начале тридцатых
годов не позволяла загадывать слишком далеко.
Марк Майтельс без труда мог бы завести роман на стороне, но, насколько
можно было судить, оставался верен законной жене. Все понимали, что жизнь с
Леной не доставляет ему ни физического, ни духовного удовлетворения.
Однажды, в минуту слабости, он признался в этом близкому другу, и "тайна"
мгновенно распространилась. Чтобы дать хоть какой-то выход скапливающейся в
нем энергии, Марк предпринимал долгие прогулки. Летом плавал в Висле, а
перед сном поднимал гантели и делал холодные растирания. Это приводило к
бесконечным скандалам с Леной, обвинявшей его в том, что он заливает пол в
ванной и устраивает беспорядок в кабинете.
Надо сказать, что Лена была не только его прямой противоположностью, но
и непримиримым оппонентом. Стоило ему похвалить какую-нибудь книгу, она
обязательно находила в ней множество недостатков. Если ему нравился
спектакль, она заставляла его уйти до начала второго акта. Лена ненавидела
математику,
физику и вообще все, связанное с наукой. Она читала популярные тогда
романы Декобра и Маргерита. Ей нравились сентиментальные мелодрамы. Слабым
высоким голоском она напевала популярные арии из мюзикла "Qui pro quo" и
других развлекательных пьесок. Она часто требовала, чтобы Стася готовила
блюда, которых Марк терпеть не мог: бульон, который нужно было потягивать из
маленькой чашечки, пирожные, набитые кремом, какао с неимоверным количеством
сахара. После обеда Марку всегда хотелось есть. Во время долгих вечерних
прогулок через Пражский мост до Пелковизны или мимо Мокотова по пути в
Вилянов, он часто покупал буханку ржаного хлеба или пакет яблок.
Особенно явно Ленина самовлюбленность проявлялась в спальне. Она не
позволяла Марку прикасаться к ней в течение нескольких дней до и после
месячных. Ей не нравились разговоры в постели, и она всякий раз зажимала ему
ладошкой рот, когда, с ее точки зрения, он говорил что-нибудь неэстетичное.
Прежде чем лечь, она проводила около часа перед зеркалом, проделывая
разнообразные эксперименты с волосами, умащивала себя всевозможными кремами,
мазями и духами. Лена часто говорила, что в половом акте есть что-то грязное
и звериное. Требовала, чтобы Марк проделывал все как можно быстрее, и
жаловалась, что ей больно. Если браки вправду заключаются на небесах, часто
думал Марк, кто-то либо жестоко ошибся, либо сыграл с ними злую шутку.

    2


Марк Майтельс всегда выходил из дому заблаговременно и шел на работу
пешком. Он не любил набитых трамваев, и хотелось размять ноги перед уроками.
Странно! Он родился и вырос в Варшаве, а город оставался ему чужим. У
него практически не было знакомых поляков. Хотя евреи жили в Польше уже
восемь веков, их отделяла от поляков пропасть. И время было бессильно. Но не
одни поляки, евреи тоже казались Марку чужими, и не только набожные в своих
шляпах и лапсердаках, но и светские. Отец Марка Майтельса, ассимилированный
еврей, архитектор, либерал и атеист, не дал сыну религиозного образования. С
детства Марк слышал множество язвительных замечаний о хасидах и их рабби, об
их безнравственности и фанатизме, но то, во что они собственно веруют,
осталось для него загадкой. После Первой мировой войны значительно усилился
еврейский национализм. Появилась декларация Бельфура, и многие халуцим убыли
в Палестину. В гимназии, где он преподавал, стало больше уроков иврита, по
Марка не привлекали ни иудаизм, ни Палестина, полузаброшенная пустынная
азиатская земля. Еще большее отвращение он испытывал к евреям-коммунистам с
их демонстрациями.
Отец не возражал бы, если бы он крестился, но Марка не привлекало
христианство. Ассимилированные евреи в Варшаве называли себя поляками
Моисеевой веры, а Марк верил только в одно: в научно установленные факты.
После восстания Пилсудского 1926 года многие из бывших товарищей Марка
по Легиону получили высокие воинские звания и важные министерские посты.
Марк Майтельс отдалился от них и не посещал вечеринок. Там было много
бахвальства, и к тому же многие из них стали антисемитами. Газеты, даже
полуофициальная "Газета Польска", печатали выпады против евреев. В Германии
нацистская партия пополнялась все новыми и новыми сторонниками. В Советской
России арестовывали троцкистов и угоняли в Сибирь миллионы так называемых
кулаков.
Проходя по Маршалковской, Марк Майтельс чувствовал себя чужаком. А где