Наконец меня усадили в вагон, в обществе двоих врачей и четырех сестер милосердия. Воздух был удушливо зноен; в нашем купе пахло больницей и ризницей – карболкой и ладаном. Мне было дурно; я прислонилась в угол и закрыла глаза.
   Поезд тронулся. В этот момент каждый отъезжающий непременно вспоминает о цели своего путешествия. До сих пор мне довольно часто случалось ездить по северной железной дороге, но тогда меня ждал впереди приезд в какой-нибудь переполненный гостями замок или улыбалась приятная перспектива повеселиться на водах; по той же дороге мы отправились с Фридрихом из Вены сейчас после венца – счастливое воспоминание! Тогда меня ожидал блестящий и задушевный прием в столице "Пруссии" (не странно ли, что это слово звучало теперь совсем иначе для моего слуха?) Ну, а сегодня куда я отправляюсь? На поле битвы и в близлежащие лазареты – в царство смерти и страдания. У меня мороз пробежал по коже.
   – Сударыня, – обратился ко мне один из врачей, – мне кажется, вы сами больны… Вы так бледны и как будто страдаете.
   Я подняла, на него глаза. Говоривший был симпатичный господин, еще очень юный. Вероятно, он только вступал на медицинское поприще. Как благородно, с его стороны, с первых же шагов посвятить себя такой почтенной деятельности, сопряженной с такими опасностями и трудами! Я чувствовала благодарность к этим людям, сидевшим со мной в вагоне, за их человеколюбие. Самоотверженный, в буквальном значении слова, сердобольные сестры милосердия также внушали мне почтение. Но что в сущности мог сделать каждый из них? При всем самоотвержении, он приносил только на какой-нибудь лот облегчения страдальцам. где человеческое бедствие могло быть измерено разве тысячами центнеров; а эти мужественные монахини, вероятно, питали такую же всепобеждающую любовь к человечеству, какую я чувствовала только к моему мужу. Как я недавно почувствовала, что если б страшно изуродованный и возбуждающи отвращение солдат, который хрипел у моих ног, оказался моим Фридрихом, то всякая гадливость и страх исчезли бы во мне, так и эти женщины чувствовали ко всякому из своих ближних такое сострадание, что оно побеждало в них все другие чувства; но это достигалось силою возвышенной любви к их избранному жениху, Христу. Однако и эти благородный души могли сделать сравнительно очень немного! Что значить один лот любви там, где свирепствовали тысячи центнеров ненависти!…
   – Нет, доктор, – отвечала я на участливый вопрос молодого врача – я вовсе не больна, а только утомилась.
   – Ваш супруг, по словам барона С., был ранен под Кениггрецом, и вы едете туда, чтобы ухаживать за ним, – вмешался штабной доктор в наш разговор. – Известно ли вам, в каком из окрестных местечек он находится?
   Этого я не знала.
   – Мне придется остановиться в Кенигингофе, – отвечала я, – там ожидает меня наш хороший знакомый, доктор Брессер.
   – Ах, я его знаю… Мы вместе с ним обыскивали поле сражения три дня тому назад.
   – Обыскивали поле сражения? – повторила я, содрогаясь: – расскажите, пожалуйста…
   – Да, доктор, непременно расскажите, – повторила за мной одна из монахинь, – ведь, пожалуй, и нам по своей должности придется когда-нибудь принимать участие в таких поисках.
   И полковой врач принялся рассказывать. Конечно, я не могу передать в подробности его речей, тем более, что его рассказ не был вполне последователен; он часто прерывал его, уклонялся в сторону, а иногда и совсем отказывался продолжать это описание, так что только настойчивые вопросы любознательных сестер милосердия заставляли его продолжать. И все-таки эти отрывочные рассказы вызываюсь в моей памяти законченный ряд картин, которые так сильно запечатлелись в моем мозгу, что я не могла их позабыть до сих пор. При иных обстоятельствах я не с такою жадностью прислушивалась бы к словам доктора и не могла бы так ясно их запомнить – ведь мы так легко забываем слышанное и прочитанное, – но при моем тогдашнем настроении, благодаря повышенной восприимчивости нервов, картины, которые мне описывали, производили на меня впечатление пережитого. Мучительная забота о Фридрихе, овладевшая мною до потери обыкновенной рассудительности, довела меня почти до галлюцинаций; по крайней мере, во всех ужасных сценах в рассказе доктора я представляла себе Фридриха действующим лицом, и они потрясали меня до глубины души, как будто я была очевидицей всего этого. Потом я занесла весь этот материал в мою красную тетрадку и теперь привожу оттуда читателю некоторый страницы, написанные как будто бы от имени самого рассказчика.
   …
   "Походный лазарет раскинули за гребнем холма, который служил нам защитой. Вдали продолжается битва. Земля дрожит и дрожит; воздух раскаленный; облака дыма поднимаются к небу, пушки грохочут… Нужно снарядить несколько патрулей на место битвы, чтобы подобрать тяжело раненых и перенести сюда. Такое дело требует много мужества. Санитары должны идти под градом жужжащих пуль, видя вокруг себя все ужасы битвы, подвергаясь всем опасностям, но не имея права принять участие в бою, забыться в чаду жаркой схватки. Это ли не истинное геройство? А между тем обязанность санитара – с военной точки зрения – не считается почтенной; ловкий, находчивый, красивый юноша не пойдет служить в санитарный отряд, потому что ни один из служащих там не считается интересным кавалером в женском обществе. Какой же, например, фельдшер, хотя он и называется теперь полковым врачом, может равняться с кавалерийским поручиком?…
   "Вот санитарный капрал направляет своих людей к такому пункту, по которому неприятельская батарея открыла огонь; они идут в густом облаке порохового дыма, пыль и земля залепляют им глаза, когда пуля ударится у их ног. Пройдя несколько шагов, они уже встречают раненых – с легкими ранами; они плетутся в одиночку или парами, поддерживая друг друга, к временному лазарету. Вдруг один из них падает. Но не рана тому причина, а просто изнеможение. "Мы два дня ничего не ели, шли форсированным маршем двенадцать часов… Пришли на бивак… а через два часа – хлоп! – тревога, и началось сражение". Патруль идет дальше. Эти раненые сами найдут дорогу и прихватят с собой ослабевшего товарища. Помощь должна быть оказана другим, которые еще больше в ней нуждаются.
   "На усыпанном камнями скате холма лежит какой-то кровавый клубок. Это человек двенадцать раненых солдат. Санитарный унтер-офицер останавливается и делает кой-кому из них перевязку. Однако взять их с собой нельзя; надо подобрать тех, кто упал на самом поле битвы, а этих, может быть, удастся прихватить на обратном пути. И патруль идет дальше, все ближе к месту боя. Теперь раненые попадаются ему на встречу толпами; одни еле тащатся сами, другие тащат вдобавок товарищей. Хорошо еще, что они в силах идти. Им дают напиться из походных фляжек, накладывают бинты на раны, из которых льет ручьями кровь, и указывают дорогу к походному лазарету. Опять идут дальше, мимо убитых – местами трупы навалены целыми грудами… при взгляде на многих мертвецов видишь следы ужаснейшей агонии: неестественно выпученные глаза, ногти, вонзившееся в землю, стояние дыбом волосы на голове, судорожно раскрытия губы, откуда виднеются два ряда крепко стиснутых зубов; кто лежит скорчившись, кто вытянул ноги и окоченел. Вот и узкая лощина; здесь люди навалены, как попало. Мертвецы и раненые лежать вповалку. Последние приветствуют санитарный патруль, как своих ангелов-избавителей, молят о помощи и жалобно кричать. Прерывающимся голосом, с плачем, стоном, визгом умоляют они о спасении, выпрашивают глоток воды… но, увы, запасы почти все истощились, да и что может сделать для такой массы страдальцев жалкая горсть людей? Каждому следовало бы иметь для этого сотню рук… зато и каждый делает, что может. Вдруг раздается протяжный сигнал, которым призывают санитаров. Люди останавливаются, прекращая подачу помощи. "Не покидайте нас, не покидайте нас", молят несчастные; между тем опять и опять звучит условный призыв горниста, который легко различить даже в общем хаосе звуков. Вот прискакал адъютант: "Вы санитары?" – "Точно так!" – отвечает капрал. – "За мной!" "Очевидно, ранен какой-нибудь генерал… нечего делать, надо повиноваться, оставив других на произвол судьбы.
   "Не падайте духом, потерпите, товарищи; мы скоро придем за вами". Но те,кто говорить это, и те, которые слушают, знают, что подобные вещи говорятся только в утешение. Солдаты снова идут дальше, почти бегут за адъютантом, который скачет вперед, указывая дорогу. Тут уж нельзя остановиться, хотя бы справа и слева раздавались крики о помощи и раздирающее стоны. Тут, если кого-нибудь из санитаров уложит пуля, остальные без оглядки бегут вперед… мимо, мимо корчащихся от страшной боли раненых, растоптанных лошадиными копытами, раздавленных проехавшими пушками; эти искалеченный, изуродованные человеческие существа, завидев спасительный патруль, собирают последние силы и стараются приподняться, но мимо, мимо".
 

VIII.

 
   Подобные описания продолжаются в красных тетрадках на множестве страниц. Рассказы полкового врача о работе санитарного патруля на поле битвы содержать в себе много подобных и еще более ужасных подробностей. Так, например, тут описываются моменты, когда во время ухода за ранеными на них сыплются пули, падают гранаты, нанося новые раны, или когда случайности битвы переносят бой на самый перевязочный пункт, к походным лазаретам, при чем весь санитарный персонал, с врачами и больными, попадает в середину сумятицы между сражающимися или между бегущими или преследующими войсками; – потом, когда испуганный лошади без всадников мечутся по полю туда и сюда и опрокидывают носилки, куда только что положили тяжело раненого, который теперь убился до смерти, сброшенный на землю… А вот еще одна картина, самая ужасная изо всех: сотню раненых приютили на какой-нибудь опустелой мызе, их перевязали, накормили. Бедняки так рады своему спасению, так благодарны. Вдруг сюда залетает неприятельская граната и зажигает строение… Одна минута, и лазарет объят пламенем; поднимается крик, дикий отчаянный вой, заглушающий все остальное, и этих жалобных голосов людей, обреченных на смерть, не забыть во всю жизнь тому, кто их однажды слышал… Я почувствовала, что тоже никогда не забуду этого крика, хотя не слышала его своими ушами; но во время рассказа полкового врача мне опять померещилось, будто бы Фридрих с отчаяния зовет меня из пылающего места пытки…
   – Вам дурно, сударыня, – воскликнул рассказчик, – я слишком понадеялся на ваши нервы.
   Но с меня еще было мало всего этого. Я уверяла, что моя нервная слабость происходит от жары, бессонной ночи, и настойчиво выспрашивала дальше. Мне казалось, что я недостаточно слышала, что из этих обрисованных перед мною адских кругов остаются еще неописанными самые последние, где адские муки достигали своего апогея. А если один раз человека охватит жажда слушать какие-нибудь ужасы, он не успокоится, пока не утолить ее, добиваясь услышать что-нибудь еще ужаснее. И в самом деле, существуют вещи еще более отвратительные и потрясающие, чем те, которые встречаются во время самой битвы; я говорю о том, что бывает после нее. Вот замолкли и грохот пушек, и трубные сигналы, и барабанный бой; над полем сражения слышны только тихие болезненные стоны и предсмертное хрипение. Истоптанная земля покрыта жидкой грязью красного оттенка, а местами стоять целые лужи крови. Все, что было посеяно на поле, погибло, только там и тут уцелел клочок земли, покрытый колосьями; еще недавно кипевшие жизнью деревни обращены в развалины и груды мусора. Деревья в лесу обуглены или порублены, заборы разрушены картечью… И это поле битвы усеяно тысячами мертвых и умирающих – умирающих без помощи! По окраинам дорог и на лугах не увидишь цветов, привлекающих взор, но зато здесь повсюду валяются сабли, штыки, ранцы, плащи, опрокинутая телеги зарядного парка, взлетевшие на воздух пороховые ящики, подбитая орудия на сломанных лафетах… Возле пушек с почерневшим от копоти жерлом земля больше всего залита кровью, тут больше всего трупов, и они страшнее изуродованы; некоторые из раненых еще дышат, но они буквально расстреляны пулями. Тут же мертвые и полумертвые лошади; они стараются выпрямиться на уцелевших ногах и опять падают, снова делают отчаянные попытки встать и снова валятся, а потом вытягивают шею, поднимают голову и испускают ужасный предсмертный крик. Узкая лощина совершенно завалена телами, затоптанными в грязь. Несчастные, вероятно, дотащились сюда, думая спастись, но по ним проехала батарея, и они были раздавлены колесами и лошадиными копытами… Многие из них еще дышат, члены их представляют одну кровавую мягкую массу, но они "все-таки живы".
   А между тем бывает еще и хуже, как, например, появление гнуснейшей накипи человечества, ведущего войну, именно мародеров; эти пены поля битвы, гады, точащие мертвецов, осторожно ползут на место боя под прикрытием ночного мрака, склоняются над убитыми и умирающими и срывают с них одежду. Это делается без всякого милосердия. Сапоги стаскивают с окровавленных ног, кольца с раненой руки; если же они снимаются туго, то палец без церемонии отрезывают; иногда жертва вздумает защищаться, тогда ее бьют или выкалывают ей глаза, чтобы не быть узнанным потом…
   Я громко вскрикнула. При последних словах медика, рассказанная им сцена представилась перед мною, как живая; а глаза, в которые вонзался нож бесчеловечного мародера, показались мне голубыми, кроткими, дорогими глазами моего Фридриха…
   – Простите, сударыня, но вы сами хотели…
   – Да, да, я хочу слышать обо всем. Скажите, это бывает ночью – такие сцены после битвы разыгрываются при свете звезд?
   – И при свете факелов. Высылаемые победителем для обыска поля битвы патрули запасаются факелами и фонарями; а на местах, где разбиты походные госпитали, вывёшивают красный фонарь на высоком шесте.
   – Ну, а на следующее утро, какой вид представляет место боя?
   – Пожалуй, еще более ужасный. Контраст между радостным блеском солнца и страшной человеческой работой, которую оно освещает, действует еще более удручающим образом. Ночью эта картина имеет в себе что-то призрачно-фантастическое, а днем без всяких прикрас и смягчений, это – просто отталкивающее, отчаянное зрелище. Только теперь ясно видишь многочисленность повсюду валяющихся трупов: по дорогам, между полями, в канавах, под развалинами стен, везде на каждом шагу мертвецы. Ограбленные мародерами, некоторые раздеты донага. Точно также и раненые. Последние, не смотря на ночной обход санитарного отряда, встречаются все еще в большом количестве. На них страшно взглянуть: бледные, изможденные, с зеленоватыми или пожелтившими лицами, с неподвижно остановившимся тупым взглядом; другие же корчатся в невыносимых страданиях, умоляя каждого, кто к ним подходит, прикончить их. Стая воронов опускается на вершины деревьев и громким карканьем созывает товарищей на лакомый пир… Голодные псы из деревень сбегаются туда же и лижут кровь из ран. Мародеры исподтишка на скорую руку продолжают свою работу… потом настает общее погребение…
   – Кто же хоронит мертвых? санитарный корпус?
   – Как можно, да разве его хватит на такую работу! Им с одними ранеными достаточно дела.
   – Значит, на погребение отряжают войска?
   – Нет, просто берут первых попавшихся поселян или добровольно сбегающихся сюда праздных людей: бродяг, любопытных, а также состоящих при обозе, которые помогают маркитантам или состоят сторожами при кладях. Военное начальство сгоняет их сюда рыть могилы больших размеров, т. е., я хочу сказать, широкие, длинные, потому что их обыкновенно не роют глубоко. На это не хватило бы времени. И вот в эти ямы кидают тела, как попало. Или делают еще так: на кучу трупов накидают фута два земли, это походит на курган. Но вот, дня два спустя, польет дождь и размоет землю над гниющими трупами, но что за важность? Проворные, веселые могильщики не заглядывают так далеко. Работа у них кипит, спорится, в этом надо отдать им справедливость. Они роют землю, насвистывая песенки, отпуская шуточки, а пены пляшут хороводом вокруг открытой могилы. Если в некоторых телах, которые швыряют в яму или засыпают землей, еще теплится жизнь – что за беда! Такие случаи неизбежны; столбняк – обычное явление вследствие ран. Некоторые, спасенные чудом от ужасной участи быть погребенными заживо, рассказывают об этом. Но сколько таких, которым не пришлось ничего больше рассказать. Если на вас насыплют два фута земли, поневоле придется держать язык за зубами под такою печатью молчания…
   О, мой Фридрих, мой Фридрих! – хотелось мне простонать в невыразимой муке.
   – Да, вот картина следующего утра, – заключил полковой врач. – Ну, что ж, рассказать вам теперь, что бывает в следующий вечер? Тогда…
   – Это я и сама вам расскажу, доктор, – перебила я. – В столице одного из воюющих государств, получено по телеграфу известие о славной победе. Поутру во всех храмах – во время танца гиен вокруг общих могил, – служат торжественные молебны, а вечером мать или жена одного из заживо погребенных ставит пару зажженных свеч на подоконник, потому что в городе зажжена иллюминация.
   – Да, сударыня, эта комедия разыгрывается дома. Между тем на поле битвы еще и при втором восходе солнца трагедия не разыграна до конца. Кроме жертв, отправленных в госпитали и зарытых в землю, остаются еще неотысканные.В густом кустарники, в высоких хлебах или между лесным валежником, эти люди ускользнули от взгляда санитаров и могильщиков. И вот для них наступаешь мучительная агония, продолжающаяся иногда по нескольку суток: под палящим полуденным зноем, во мраке ночи, лежа на камнях и терновнике, в зловонной атмосфере гниющих по близости трупов и собственных разлагающихся ран, они становятся добычей пирующих коршунов, которые с жадностью клюют еще трепещущую добычу.
 

IX.

 
   Что это было за путешествие! Полковой врач давно перестал рассказывать, но картины, нарисованные им, продолжали стоять у меня перед глазами. Желая разоряться от тяжелых мыслей, я взглянула в окно, но и тут на каждом шагу встречались следы военного времени, со всеми его бедствиями. Хотя эта страна и не подверглась опустошению со стороны неприятеля, не дымились в окрестностях разоренный деревни и враг не успел еще похозяйничать ни в полях, ни в лесах, но тут свирепствовало, пожалуй, еще худшее зло: панический страх перед этим врагом. "Пруссаки идут, Пруссаки идут", – повторялось со всех сторон на разные лады, и если эти полные боязни слова не доносились до нас, то действие их можно было ясно видеть из окон вагона. По большим дорогам и проселкам тянулись крестьянские обозы, нагруженные постелями, домашним скарбом и провиантом, люди бежали внутрь страны, подальше от границ, покидая свои жилища. Сборы их в дорогу очевидно происходили с большою поспешностью. На одном и том же возу можно было видеть поросят, спеленатого младенца и пару мешков с картофелем; рядом с возами шагали муж, жена и старшие дети: мне хорошо удалось рассмотреть одну такую семью переселенцев. Куда отправлялись эти бедняки? Едва ли они сами знали это, только бы скорее прочь, подальше от "пруссаков"; так люди спасаются от пожара или наводнения.
   Часто мимо нас с оглушительным дребезжаньем и стуком проносился поезд; опять и опять раненые: мертвенно-бледные лица, забинтованный головы, руки на перевязи. На местах остановок можно было насладиться этим зрелищем во всех его вариантах досыта. Платформы больших станций и полустанков, где обыкновенно кишит толпа путешественников или просто гуляющей публики, были теперь покрыты лежащими или сидящими фигурами больных; это пациенты из окрестных полевых и частных лазаретов, ожидающее поезда, который может захватить с собой новый транспорт раненых. Так им приходится лежать целые часы, и кто знает, сколько раз приходилось им перемещаться с места на место? С поля битвы на перевязочный пункт, оттуда во временный госпиталь, потом в передвижной полевой лазарет, наконец, в ближайшее местечко, оттуда на железную дорогу; по железной дороге новый переезд до Вены; в Вене – с вокзала в больницу, а там, после стольких страданий, пожалуй, и обратно в полк, если не на кладбище… Мне было так жаль, так страшно жаль этих мучеников! Я охотно подошла бы к каждому из них со словом утешения, но доктор не допускал этого. Если мы выходили из вагона, он брал меня под руку и отводил в бюро начальника станции, а потом приносил мне сюда вина или другого питья.
   Сестры милосердия и тут принимались за работу. Они поили и кормили больных, если под рукою находилась провизия; но по большей части станционные буфеты оказывались пустыми, все запасы уничтоженными! Эти тяжелые картины на станциях, в особенности перворазрядных, производили на меня странное впечатление; в них было столько необычного, что они казались мне каким-то лихорадочным бредом. Эта суетливая беготня, бестолковая сутолока, готовые к выступлению войска, беглецы, санитары с носилками, кучки окровавленных, стонущих солдат, отчаянно рыдающие женщины… Крик, резкая военная команда, повсюду страшная давка, нигде свободного прохода, нагроможденный кипами багаж, военные припасы, пушки, немного в стороне лошади и ревущий рогатый скот, а посреди всего этого шума беспрестанные телеграфные звонки, мелькающее мимо поезда из Вены, битком набитые солдатами. Это отправляются резервы для пополнения убыли в действующей армии. Нижние чины помещались в вагонах третьего и четвертого класса – мало того, в товарных и в вагонах для перевозки скота, не лучше убойной скотины; да в сущности ведь разве лучшая участь ожидала их! Разве их также не везли на убой, не тащили насильно на большой политический рынок, где ловко плутуют в торговле пушечным мясом? Вот они проезжают мимо. Дикий рев – неужели это была военная песня? – доносится с их поезда, заглушая скрипящий стук колес; одна минута, и вереница вагонов исчезла из глаз. С быстротою ветра мчит локомотив часть своего груза на встречу верной смерти… да, верной смерти…Если каждый из них, взятый в отдельности, не может наверно сказать сам себе, что он будет убит, то известный процент из общего числа должен погибнуть и непременно погибнет. Войска, выступающие в поход, когда они тянутся по большой дороге, пешие или на конях, пожалуй, сохраняют еще в себе часть античной поэзии, но когда современный рельсовый путь, символ культуры, сближающий различный народности, служит вспомогательным средством разнузданному варварству, это является отвратительной бессмыслицей. И каким диссонансом звучит при этом телеграфный звонок… Это торжество человеческого ума, который нашел способ с быстротою молнии передавать человеческую мысль из одной страны в другую, все эти новейшие изобретения, предназначенные для того, чтобы расширить сношения между народами, облегчать жизнь, украшать ее и обогащать, – и вдруг ими злоупотребляют ради обветшалого принципа, который стремится разъединить нации и уничтожить эту жизнь. Взгляните на наши железные дороги, на наши телеграфы; "мы – цивилизованные народы", хвастаемся мы перед дикарями, и употребляем то и другое на увеличение во сто крат нашей собственной дикости… Я не могла отделаться от этих мучительных мыслей, ожидая на станциях дальнейшего движения нашего поезда, и это только сильнее растравляло мою душевную рану. Я почти завидовала тем, которые в своем наивном горе ломали руки и плакали; вместо того, чтобы кипеть гневом и возмущаться против всей этой жестокой комедии, в простоте души они никого не винили и даже не роптали на "Господа воинств", хотя и верили тому, будто бы это Он послал страшную невзгоду, разразившуюся над их головами.
 

X.

 
   В Кенигингоф я приехала поздно вечером. Мои спутники сошли на предшествовавшей станции; я осталась одна в тоске и страхе. Ну что, если доктору Брессеру что-нибудь помешало приехать? Как тогда мне быть? После длинного пути, я чувствовала себя, как изломанной, а виденные мною тяжелые сцены и страшные рассказы полкового врача сильно потрясли мне нервы. Если б не желание свидеться с Фридрихом, я, кажется, была бы готова умереть. И в самом деде, как хорошо было бы лечь, заснуть и никогда больше не просыпаться в этом мире, где господствуют жестокость и безумие!… Только одного я бы не желала: остаться в живых, зная, что Фридрих убит!
   Поезд остановился. С трудом волоча ноги и вся дрожа, вышла я из вагона и вынесла свой ручной багаж. Со мной был маленький чемоданчик с переменой белья для меня, с запасом корпии и бинтов для раненого; и, кроме этого чемоданчика, дорожный несесер. Последнюю вещь я захватила по привычке, воображая, что мне ни в каком случае не обойтись без серебряных коробочек и баночек, душистого мыла и туалетной воды, без щеточек и гребенок. Опрятность – это добродетель тела, представляющая то же самое, что честность для души, это вторая натура образованного человека, – и вот теперь мне пришлось узнать на опыте, что в такие времена приходится отказаться и от нее. Ну что ж, это, по крайней мере, последовательно: война есть отрицание культуры, – значит, она враждебна всему, что создано культурой; она есть возвращение к варварству и естественно влечет за собою все признаки одичания, между прочим и грязь, ненавистную каждому облагороженному существу.
   Ящик с материалами для госпиталей, приготовленный мною в Вене для доктора Брессера, был сдан в багаж с другими посылками комитета подания помощи. Кто знает, когда и где он будет выдан нашему врачу? Со мной не было ничего, кроме чемоданчика, несесера и денежной сумки, повешенной через плечо, куда я положила несколько ассигнаций по сто гульденов. Колеблющимися шагами перешла я через рельсы и поднялась на платформу; тут, несмотря на поздний час, была такая же суета, как и на других станциях, и опять то же зрелище – раненые, раненые.