– Ты вечно думаешь о себе и об отдельных личностях; между тем, здесь идет вопрос о нашей родине.
   – Да разве она не состоит из отдельных людей?
   – Дитя мое, империя, государство живет более продолжительной жизнью, чем индивидуумы; исчезают поколения за поколением, а оно развивается дальше: приобретает славу, величие, могущество, или же клонится к упадку и гибнет, если допустит другия государства одолеть себя. Поэтому, важнее и выше всего, к чему должен стремиться каждый отдельный человек, за что он должен быть готов во всякое время сложить свою голову, – именно существование, величие и благоденствие государства.
   Эти слова я старательно запечатлела в своей памяти, чтобы в тот же день занести в свой дневник. По-моему, они в сжатой и сильной форме выражали то, что я почерпнула в годы ученья из исторических книг, но что в последнее время – с выступления Арно в поход – было вытеснено из моего сознания пересилившим все отвлеченные идеи чувством страха и жалости. Мне хотелось снова уцепиться, как можно крепче, за старые устои, чтобы почерпнуть утешение и безропотную покорность в той мысли, что мой ненаглядный муж пал в войне за великое дело, что мое горе сливалось воедино с этой высокой целью. Добрая тетя Мари утешала опять-таки на свой лад. – Не плачь, милое дитя, – говорила она обыкновенно, заставая меня в слезах. – Не будь так себялюбива, не убивайся о смерти того, кто наслаждается теперь вечным блаженством. Он на небесах и благословляет тебя оттуда. Ты и не заметишь, как промелькнуть каких-нибудь несколько лет земной жизни, после чего вы опять будение вместе, и Арно встретит тебя в полном блеске славы. Для людей, павших на поле брани, уготованы лучшие небесные селения… Блаженны те, кого призовет Господь во время исполнения священного долга. Пострадавший воин стоит ближе всего к мученику за веру Христову по своей заслуге.
   – Значит, мне нужно радоваться, что мой Арно…
   – Радоваться… нет. Так много нельзя от тебя требовать. Но ты должна с покорностью Провидению переносить свое горе. Это испытание, ниспосланное тебе от Бога, чтобы просветить и укрепить в вере для твоего же блага.
   – Следовательно, ради того, чтоб просветить меня, Арно был обречен…
   – Не ради этого, конечно. Но кто может уразуметь неисповедимые пути Провидения? Я, по крайней мере, не берусь за это.
   Доводы тети Мари постоянно вызывали меня на возражения, однако в глубине души мне было отрадно верить, что мой дорогой усопший получил награду в горнем мире за свое самопожертвование и что его память на земле окружена лучезарным ореолом геройской доблести. С каким торжественным, хотя и грустным чувством присутствовала я на печальной церемонии, происходившей за день до нашего отъезда из Вены в соборе св. Стефана. Служили панихиду по нашим воинам, павшим на полях Италии. Посреди церкви воздвигли высокий катафалк, окруженный сотнями зажженных восковых свеч, украшенный военными эмблемами: знаменами и оружием. Стройно раздавались с хор трогательные звуки реквиема, превосходно исполняемого капеллой, а присутствующие – по большей части женщины в глубоком трауре – почти все громко рыдали. И каждая из нас оплакивала не только свою потерю, своего покойника, но и всех прочих, кого постигла та же участь. Ведь все они вместе – бедные, храбрые собратья по оружию – отдали за нас, т. е. за честь своей нации, свою молодую цветущую жизнь. На торжественную панихиду собрались все остававшиеся в Вене военные: генералы, офицеры; в глубине собора стояли выстроенные части войск, и все эти люди были готовы последовать за своими павшими товарищами без колебания, без ропота и боязни… С облаками фимиама, под звон колоколов и звуки органа, возносилась к небу общая молитва, как богоугодная жертва, орошенная слезами глубокой скорби, и, конечно, она достигла престола Всевышнего, а Небесный Отец в своей благости отпустил земные прегрешения тем, ради которых был воздвигнут этот катафалк.
   Так думала я в то время; по крайней мере, такими словами описано печальное торжество в красных тетрадках.
   Недели две спустя после известия о поражении под Сольферино, мы узнали о том, что в Виллафранке идут прелиминарные переговоры о мире. Мой отец лез из кожи, стараясь убедить меня, что только политические соображения великой важности принуждают нас к подобному исходу войны. Я отвечала ему, что мне во всяком случае будет приятно, когда наступит конец бесчеловечной резне, но мой добрый старик не унимался и все приводил различный извинения такому обороту дел.
   – Ты не думай, чтобы мы струсили. Хотя со стороны и кажется, будто Австрия идет на уступки, но мы не роняем своего достоинства и знаем, что делаем. Если б вопрос касался нас одних, мы не посмотрели бы на маленькую неприятность под Сольферино и не положили бы оружия. О нет, еще долго этого бы не случилось. Нам было достаточно двинуть еще один армейский корпус в Италии, и неприятелю пришлось бы снова очистить Милан… Но видишь, Марта, тут идет дело о всеобщих интересах и принципах. Мы отказываемся продолжать войну, чтобы не навлечь беды на другие итальянские княжества, на которые точит зубы атаман сардинских разбойников вместе со своим подлым союзником, злодеем Бонапарте. Эти вандалы угрожают Модене, Тоскане, где, как тебе известно, царствуют династии, родственные нашему императорскому дому; мало того, они готовы восстать даже против Рима и папы. Если же мы временно уступим Ломбардии, нам останется Венеция и мы можем оказать поддержку южно-итальянским государствам и папскому престолу. Теперь тебе должно быть ясно, что только из чисто политических соображений и в интересах европейского равновесия…
   – Да, отец, – перебила я, – мне это совершенно ясно. Но вот было бы хорошо, если б мы руководствовались теми же соображениями еще до Мадженты?
   И у меня вырвался тяжелый вздох.
   Желая переменить разговор, я указала на кипу книг, полученных из Вены.
   – Посмотри, папа, книгопродавец прислал нам на просмотр новые издания. Между прочим, тут есть только что появившееся в печати сочинение одного английского естествоиспытателя, некоего Дарвина: "Происхождение видов". "The Origin of Species". Книгопродавец сообщает в письме, что это в высшей степени интересная вещь и способна создать эпоху в науке.
   – Ах, что она там болтает! Ну, кто в такое важное время, как настоящее, может заниматься подобной дребеденью! Какое мировое открытие, создающее эпоху для человечества, может заключаться в книге; о различных видах растений и животных! Вот конфедерация итальянских государств и гегемония Австрии в германском союзе – дело другое; это важные события, которые будут играть роль в истории еще долго, долго после того, как эта книга английского писателя будет уже давно позабыта. Запомни мои слова.
   И я запомнила.
 

II.

 
Мирное время.
 

I.

 
   Прошло четыре года. Моим обеим сестрам теперь уже взрослым девушкам, семнадцати и восемнадцати лет – наступила пора представиться ко двору. По этому поводу и я решила возобновить свои прерванные выезды в свете. Время сделало свое дело и постепенно утолило мое горе. Отчаяние мало по малу перешло у меня в печаль, печаль в грусть, а грусть в апатию, которая в свою очередь сменилась воскресшей любовью к жизни. Проснувшись в одно утро, я пришла к убеждению, что у меня еще много данных на личное счастье: двадцати трех лет, красивая, богатая, свободная, мать прелестного мальчика, член любящей семьи – разве этого мало для того, чтоб быть вполне довольной?
   Быстро промчавшийся год моей супружеской жизни казался мне теперь каким-то сном. Конечно, я была без ума от своего очаровательного гусара, и мой любящий нежный муж сделал меня счастливой; разлука с ним причинила мне страшную печаль, а его смерть – жестокое горе, но все это уже миновало. Любовь к нему не настолько срослась с моей душою, чтобы я не могла перенести удара; для этого наш супружеский союз длился слишком короткое время. Правда, мы взаимно обожали друг друга, как влюбленные, но слиться воедино умом и сердцем, соединиться неразрывными узами взаимного уважения и дружбы, как другие супруги после долгих лет сожительства, мы еще не успели. Очевидно, Арно не ставил меня выше всего на свете, иначе он не пошел бы добровольно на войну, когда ничто не принуждало его к этому: их полк так и не был двинут на театр военных действий. Кроме того, в последние четыре года я стала другою: умственный кругозор мой значительно расширился; я приобрела познания и взгляды, о которых не имела понятия при своем выходе в замужество, и которые – о чем я могла ясно судить теперь – были чужды и моему Арно. Таким образом, если б он воскрес, между нами едва ли воцарилась бы полная душевная гармония.
   Но как произошло со мной подобное превращение? А вот как. Прошел первый год моего вдовства; отчаяние – первая фаза – перешло в печаль. Но это было еще тяжелое состояние; горе глубоко затаилось в моем сердце. О возобновлении светских знакомств я не хотела и слышать, намереваясь посвятить всю жизнь воспитанию сына. Никогда больше не называла я мальчика ни Руру, ни капралом; время ребяческих забав влюбленной четы со своим ребенком миновало бесвозвратно. Теперь он был для меня "мой сын Рудольф", центр всех моих стремлений, надежд, предмет беззаветной материнской любви. Желая сделаться для него впоследствии хорошей учительницей или, по крайней мере, быть в силах следить за его занятиями, иметь с ним общие умственные интересы, я старалась приобрести сама как можно больше знаний. К тому же, чтение было единственным развлечением, какое я себе позволяла, и таким образом я снова принялась за книги в библиотеке нашего замка. В особенности мне хотелось заняться своим любимым предметом – историей. В последние годы, когда война потребовала от моих современников и от меня самой таких тяжких жертв, мой прежний энтузиазм значительно остыл, и я хотела возбудить его соответствующим чтением. И в самом деле, перечитывая описания битв, где превозносилась доблесть героев, я находила иногда некоторую отраду в сознании, что смерть моего бедного мужа и мое горе о нем как бы вошли в состав подобного же исторического события. Я говорю "иногда", но не постоянно. Теперь я уже не могла смотреть на вещи теми же глазами, как во времена своего девичества, когда мне хотелось подражать Орлеанской деве. Многое – ах, как многое! – в широковещательных тирадах о славе, сопровождающих описания битв, казалось мне с теперешней точки зретя пустым и фальшивым, когда я представляла себе ужасы настоящих сражений, – именно фальшивым и пустым, как поддельная монета, заплаченная за настоящую жемчужину. Честно ли платить павшим воинам за жемчужину-жизнь трескучими фразами напыщенных прославлений?…
   Вскоре мною были перечитаны все исторические книги из нашей библиотеки. Тогда я написала своему книгопродавцу, прося прислать мне что-нибудь новое по этой части. Тот прислал: "Историю цивилизации" Томаса Бокля. "Это – неоконченное сочинение, – писал он, – но прилагаемые здесь два тома, которые служат вступлением, представляют отдельное целое. Как в Англии, так и в остальном образованном мире, они возбудили большой интерес; автор, по отзывам критики, положил этим произведением твердую основу совершенно новому взгляду на историю".
   Действительно совершенно новому. Когда я прочитала оба тома раз и два, то почувствовала себя, как человек, который жил всю жизнь в глубокой котловине и в первый раз попал на вершину одной из соседних гор, откуда перед ним открылся свободный вид на окрестности с различными строениями и садами, на скалистый берег и безбрежное море, убегающее из глаз в туманной дали. Разумеется, не стану утверждать, чтоб я, двадцатилетняя женщина с поверхностным образованием, могла понять книгу Бокля во всем ее глубоком значении, или – продолжая говорить метафорой – чтоб я была в состоянии постичь величие монументальных зданий и беспредельность океана, открывшихся перед моим изумленным взором – но я была ослеплена, поражена; я убедилась, что за гранью моей родимой узкой долины находится пространный, широки свет, о котором до сих пор до меня не доходило никаких слухов. Только перечитав "Историю цивилизации" пятнадцать или двадцать лет спустя, да еще познакомившись с другими сочинениями в том же духе, я, пожалуй, имела право сказать, что понимаю ее. Только одно стало мне ясно уже и тогда: именно, что история человечества, зависит не от королей и государственных деятелей, как думали прежде, – не от войн и трактатов, обусловленных честолюбием одних и дипломатической тонкостью других, но от постепенного хода умственного развития. Придворные и военные хроники, включаемые по очереди в исторические книги, преедставляют отдельные явления современного состояния культуры данной эпохи, но никак не служат побудительными причинами к ее развитию. Традиционной "восторженности", с какою историки обыкновенно распространяются о жизни великих завоевателей и опустошителей мирных стран, я не нашла у Бокля и следа. Напротив, он доказывает, что самое почтение к военному сословию стоит в обратном отношении к высоте культуры народа; чем дальше в глубь варварских времен, тем чаще взаимные нападения, тем теснее границы мира: провинция восстает на провинцию, город на город, племя на племя. Английский писатель подчеркивает еще то обстоятельство, что не только сама война, но и "любовь" к войне ослабевает по мере духовного развитая общества. Это более всего пришлось мне но душе. Моя собственная внутренняя жизнь, несмотря на ее кратковременность, служила тому подтверждением, а я еще объясняла свои сомнения трусостью, старалась подавить их, полагая, что только у меня одной откуда-то берется подобное вольнодумство! Теперь же я убедилась, что мое разочарование в прежних идеалах было слабым отголоском духа времени. Этот английский историк, этот ученый и мыслитель, а с ним множество обыкновенных смертных, также перестали благоговеть перед войною, как и я. Бокль в своей книге прямо относит такое явление к периоду детства в жизни народов. Так и мой энтузиазм пред завоевателями был просто ребячеством. Одним словом, в историческом сочинении английского писателя я нашла как раз противоположное тому, чего искала. Но это была счастливая находка: новые истины возвысили мой ум, просветили меня, успокоили. Однажды я вздумала потолковать с отцом об интересовавшем меня предмете и сообщить ему свои новые воззрения, однако из моей попытки ничего не вышло. Он отказался последовать за мной из долины на высокую ropу, т. е. не захотел читать книги Бокля, а без этого с ним было бы бесполезно рассуждать о вещах, видимых только оттуда. Миновал еще год – вторая фаза – когда жгучая печаль перешла в меланхолию. Я читала и занималась еще прилежнее прежнего. Чтение Бокля привило мне привычку к серерьезному мышлению, и я поняла, какое наслаждение для мыслящего человека расширять все дальше и дальше свой умственный кругозор. Поэтому, после "Истории цивилизации", мною были внимательно прочитаны еще несколько сочинений в таком же роде. И возбужденный ими интерес, почерпнутые в них духовные наслаждения много способствовали наступлению третьей фазы – они излечили меня от меланхолии. Но когда со мной произошло третье превращение и во мне проснулась вновь подавленная горем жажда жизни, книги вдруг перестали удовлетворять меня. Тут я поняла, что этнография и антропология, сравнительная биология и даже все вместе взятые "графии" и "логии" не в силах наполнить существования молодой женщины, которая хочет жить и, благодаря исключительно счастливым данным, может как нельзя лучше устроить свою судьбу… Итак, зимою 1863 года я решила сама вывозить в свет младших сестер и открыла свои салоны для приемов.
 

II.

 
   Графиня Марта Доцки – богатая молодая вдова. Такими многообещающими словами определялось мое общественное положение в списке действующих лиц "великосветской" комедии. И я должна сознаться, что роль пришлась мне по плечу. Немалое удовольствие – быть окруженной со всех сторон поклонением, встречать повсюду почет, восторженный прием и пользоваться особой благосклонностью общества. Немалое наслаждение, после почти четьтрехлетнего затворничества, попасть в водоворот всевозможных развлечений; знакомиться с новыми, интересными и выдающимися личностями, почти ежедневно присутствовать на каком-нибудь блестящем празднестве и сознавать себя, при этом, центром всеобщого внимания.
   Меня и моих младших сестер прозвали "богинями с горы Иды", и какое бесчисленное множество эрисовых яблок преподносилось нам современными Парисами! Разумеется, я, в звании "богатой молодой вдовы", обозначенном в вышеприведенной театральной афише великосветской комедии, обыкновенно пользовалась предпочтением. В нашем семействе считалось делом решенным, что мне предстоит вторично выйти замуж, да и я сама была не прочь сделать хорошую партию. Тетя Мари, принимаясь за свои наставления в религиозном духе, не говорила больше об усопшем, который "ждет меня в горних селениях". Конечно, если б я вздумала выбрать себе нового спутника "недолгих лет земной жизни, отделявших меня от могилы" – событие, крайне желанное и для самой тети Мари – то наше свидание в загробном мире утратило бы много своей умилительности.
   Все окружающие точно позабыли о существовании Арно, только я – нет. Хотя время исцелило мое горо, но его образ не стушевался в моей памяти. Можно перестать печалиться о своих умерших, но позабывать их не следует. Меня возмущало такое равнодушие моих близких к его памяти; оно казалось мне чем-то в роде посмертного убийства. Я избегала с своей стороны считать моего бедного мужа как бы несуществовавшим, и с этой целью приняла за правило ежедневно напоминать своему Рудольфу об его отце; кроме того, за вечерней молитвой ребенок постоянно повторял: "Господи, помоги мне сделаться честным и добрым из любви к моему дорогому отцу Арно".
   Мои сестры очень веселились ту зиму, да и я не отставала от них. Это был, собственно говоря, также мой дебют в свете. В первый раз я вступила в него, как невеста и новобрачная. Разумеется, это держало кавалеров в почтительном отдалении, а что же и составляет главную прелесть "светской" жизни, как не ухаживанье? Но странно: хотя мне и нравилось быть постоянно окруженною толпой поклонников, однако ни одному из них не удалось произвести на меня сколько-нибудь сильного впечатления. Между ними и мною стояла преграда, которую оказывалось решительно невозможным преодолеть. И эту преграду воздвигли три года моих серьезных занятий и размышлений в одиночестве. Интересы всей этой блестящей светской молодежи исчерпывались спортом, игрой, балетом, а в крайнем случае – честолюбивой погоней за успехом по службе (большинство из них были военные); о предметах же, с которыми познакомили меня книги серьезных авторов и которыми я так жадно упивалась, они не имели ни малейшего понятия. Тот язык, в котором я приобрела, конечно, только первоначальные познания, но на котором, как мне было известно, обсуждаются людьми науки и со временем будут решены высшие вопросы, казался им не только "испанским", но прямо патагонским.
   Из этой категории молодых людей я конечно никогда не выберу себе мужа; это не подлежало сомнению. Да и кроме того, нечего было спешить снова отдавать свою свободу; она мне так нравилась. Поклонников своих, которые обнаруживали поползновение просить моей руки, я умела держать на почтительном расстоянии, так что ни один из них не решался за меня посвататься, а в обществе никто не смел сказать: "она позволяет ухаживать за собою", что так компрометирует каждую женщину. Нет, пускай мой сын Рудольф гордится своей матерью, когда вырастет, а потому ни малейшая тень не должна падать на ее репутацию. Но если мне случится кого-либо искренно полюбить – конечно человека достойного – то я не прочь воспользоваться правами на счастье, которые дает мне моя молодость, и вторично выйти замуж.
   Теперь же, хоть я и была одинокой, но ничуть не тяготилась моей участью… Танцы, театр, наряды сильно занимали меня. Но при этом я не оставляла без внимания ни ребенка, ни своего самообразования. Не отдаваясь специальному изучешю какого-нибудь предмета, я следила за умственным движешем в образованном мире, доставала все новые книги по различным отраслям литературы, а журнал "Revue de deux Mondes" обыкновенно прочитывала от доски до доски, не исключая и научных статей. Мои занятия, разумеется, привели к тому, что преграда между моей духовной жизнью и миром окружавших меня молодых мужчин росла все выше, но это было вполне естественно. Я охотно пригласила бы к себе некоторых литераторов и ученых, но в той среде, где я вращалась, это было не принято. Мещанский элемент не допускался в высшее общество Вены, особенно в то время; с тех пор этот дух исключительности несколько ослабел, и теперь в моде открывать свои салоны избранным представителям искусства и науки. Но тогда было иначе; кто не имел доступа ко двору, т. е. не мог насчитать в сноей родословной шестнадцати знатных предков, не допускался в аристократический круг. Наши обычные посетители были бы неприятно удивлены, встретив у меня нетитулованных гостей, и не знали бы, какого тона им держаться с непрошенными пришлецами. Да и те, в свою очередь, нашли бы невыносимо скучной мою гостиную, переполненную графинями, спортсменами, старыми генералами и старушками-канониссами. Какое участие могли бы принимать люди ума и обширной эрудиции, писатели и художники, банальных разговорах о том, у кого вчера были танцы и у кого будут завтра: у Шварценберга или Паллавичини, или же при дворе; кому баронесса Пахер вскружила голову, какую парию сделала графиня Пальфи, сколько поместий у князя Круа, кто "урожденная" молоденькая Альмари, Фестетич или Венкгейм, и не та ли это Венкгейм, мать которой урожденная Кевенгюллер и т. д., и т. д. Таково было обыкновенное содержание бесед вокруг меня. Встречались в нашем обществе конечно и умные, образованные люди, государственные деятели и т. п., но, разговаривая с нами, танцующей молодежью, они вменяли себе в обязанность придерживаться того же легкомысленного тона и вести бессодержательные разговоры. Как охотно, после какого-нибудь званого обеда, я подсела бы в уголок, где составилась группа серьезных собеседников: наших дипломатов, объездивших Европу, или красноречивых членов рейхстага, или других выдающихся личностей, обсуждавших важные вопросы, но это было не принято. Мне приходилось довольствоваться болтовней с другими молодыми женщинами о разных пустяках, о театрах, поклонниках, туалетах, которые мы готовили к предстоящему большому балу. Да если б даже я и рискнула присоединиться к группе деловых людей, они сейчас прекратили бы разговор о политической экономии, о поэзии Байрона, о теориях Штрауса и Ренана, чтобы рассыпаться предо мною в обязательных любезностях:
   – Ах, графиня Доцки, вчера на дамском пикнике вы были очаровательны!… А вы будете завтра утром на приеме в русском посольстве?…
 

III.

 
   – Позволь, дорогая Марта, представить тебе подполковника барона Тиллинга, – сказал мне мой двоюродный брат Конрад Альтгауз на одном танцевальном вечере.
   Я поклонилась. Конрад отошел, а представленный мне господин не сказал ни слова. Я вообразила, что он приглашает танцевать, и встала с места, готовясь положить приподнятую и закругленную левую руку на плечо барона Тиллинга.
   – Простите, графиня, – сказал он тогда с легкой улыбкой, обнаружившей ослепительно белые зубы, – я не могу танцевать
   – А, тем лучше, – ответила я, снова опускаясь на стул, – говоря по правде, я нарочно ушла сюда, чтобы немного отдохнуть.
   – А я желал иметь честь быть представленным вам, графиня, чтобы передать вам нечто.
   Я с удивлением подняла глаза. Барон смотрел серьезно. Это был солидный господин, уже не молодой – лет сорока, с сединой на висках, но, в общем, его наружность показалась мне благородной и симпатичной. У меня уже вошло в привычку смотреть на каждое новое лицо с предвзятой мыслью, и я прежде всего спрашивала себя: не жених ли ты? Годишься ли для меня? В данном случае, на оба эти вопроса я поспешила мысленно ответить: "нет". Тиллинг не смотрел на меня тем вкрадчиво-восторженным взглядом, какой обыкновенно бывает у мужчин, имеющих на женщину матримониальные виды. А второй вопрос заставил меня решить так поспешно не в пользу солидного барона его военный мундир. У меня было твердо решено не выходить вторично за военного, и не по одной только той причине, что я не хотела второй раз переживать невыносимых волнений и страха, когда муж отправится в поход. Нет, здесь на первом плане стояли мои новые воззрения на войну, которых не мог разделять ни один военный.
   Между тем подполковник отклонил мое приглашение сесть возле меня.
   Я не смею утруждать вас дольше, графиня, – сказал он. – То, что я желаю вам сообщить, не имеет ничего общего с бальной суетою. Мне хотелось только попросить позволения заехать к вам. Не будете ли вы так добры назначить день и час, когда я могу с вами переговорить?
   – Я принимаю по субботам от двух до четырех.
   – Да, но в это время, я полагаю, ваш дом похож на пчелиный улей, куда то и дело влетают и вылетают собиратели меда…
   – А я сижу, точно королева пчел в ячейке, хотите вы сказать?… Премилый комплимент!
   – Комплиментов я никогда не говорю, как не приношу и меду, следовательно, буду не на своем месте на вашем шумном субботнем собрании: мне нужно переговорить с вами наедине.