Мы также очень любили посещать театры, проводя по крайней мере три вечера в неделю то в итальянской опере, где Аделина Патти – только что помолвленная с маркизом де-Ко – очаровывала слушателей, то в Theatre Francais или в одном из бульварных театриков, чтобы полюбоваться Гортензией Шнейдер в роли герцогини Герольштейнской и другими опереточными и водевильными знаменитостями. Замечательно, как в этом вихре блеска и удовольствий изменяются взгляды на вещи; как этот, в сущности, маленький "большой свет" начинает вам казаться чем-то необыкновенно важным, а установленные им законы элегантности и "шика" (тогда еще было в ходу слово "chic") становится для вас обязательными. Занимать в театре какое-нибудь менее значительное место, чем ложа авансцены, появиться в Булонском лесу в экипаже, запряжка которого не была бы безукоризненной, ехать на придворный бал, не имея платья от Ворта, заплаченного 2.000 франков, сесть за обед (Madame la baronne est servie…) даже при отсутствии гостей без того, чтобы внушительный, важный maitre d`hotel и несколько лакеев не подавали вам тончайших блюд и благороднейших вин – все подобные вещи начинают уже казаться неприятным лишением.
   И как легко, как легко может случиться, когда вас захватит колесом такого существования, что вы сосредоточите все помыслы и чувства на этом, в сущности, пустом и бессмысленном препровождении времени, что вы забудете принимать участие в жизни настоящего света с его широким простором – я подразумеваю здесь вселенную – да забудете и о состоянии собственного внутреннего мирка, т. е. вашего семейного счастья. Пожалуй, так случилось бы и со мною, но от этого предохранил меня Фридрих. Он не дал водовороту парижской haute-vie увлечь и поглотить себя. Ради света, в котором мы вращались, он не забыл ни вселенной, ни семейного очага. Мы ежедневно посвящали утренние часы чтению и семье, и таким образом ухитрялись, пользуясь удовольствиями, лелеять свое семейное счастье.
   К нам, австрийцам, в Париже питали большую симпатию. В политических разговорах часто упоминался "revanche de Sadowa" таким уверенным тоном, как будто года через два пруссакам непременно предстояло поплатиться за нанесенное нам поражение. Точно, вообще, таким путем можно что-нибудь поправить! Если удары можно загладить не иначе, как другими ударами, тогда этому и конца не будет. Парижане воображали между тем, что они не могут высказать нам ничего более приятного и лестного, как это воспоминание о мщении за Садову, к которому уже относились теперь, как к чему-то исторически обоснованному, обеспечивающему европейское равновесие и подготовленному тонкими политико-дипломатическими махинациями. Так как мой муж был военным и участвовал в богемском походе, то наши новые друзья нимало не сомневались, что это доставит нам величайшее удовольствие. Потасовка пруссакам при первом удобном случае представляла, по их мнению, социально-педагогическую необходимость; притом же дело тут выйдет несерьезное, безо всякой трагической окраски… просто, маленький урок чересчур зазнавшимся нахалам. Для этой цели пожалуй будет совершенно довольно кнута, висящего наготове на стенке: если задорный сосед опять заартачится, то ведь его предупреждали, что по нем прогуляется этот кнут в виде "revanche de Sadowa".
   Мы с Фридрихом, конечно, решительно отклоняли подобные утешения. Пережитое несчастие не может быть заглажено новым несчастием, как и старая несправедливость новою несправедливостью. Мы уверяли, что ничего не желаем так сильно, как прочного, ненарушимого мира. Того же самого желал – по крайней мере, на словах – и Наполеон III. Мы так часто встречались с людьми, приближенными к императору, что имели достаточно случаев узнать его политические убеждения, которые он высказывал в откровенных разговорах. Он не только желал временного мира, но даже намеревался предложить державам всеобщее разоружение. Однако осуществить этот план мешало ему внутреннее состояние государства. Среди французов замечалось сильное недовольство, и возле самого трона составилась партия, старавшаяся доказать, что этот трон можно утвердить только удачною внешнею войною: так себе, этакой маленькой триумфальной прогулкой на Рейн, и тогда блеск и прочность наполеоновской династии будут обеспечены. "II faut faire grand" – говорили эти советчики. Им было сильно не по нутру, что война, едва не разыгравшаяся в прошлом году из-за люксембургского вопроса, была устранена: обоюдные вооружения шли так прекрасно и теперь давно все было бы кончено к немалой выгоде императора. Но с течением времени война между Францией и Пруссией сделается во всяком случай неизбежной… Наполеона не переставали подстрекать в этом направлении; до нас же, частных лиц, доносилось только слабое эхо подготовлявшейся бури. Публика привыкла и к воинственным отголоскам печати, звучащим периодически с правильностью морского прибоя. Из-за них еще нечего думать о буре; публика совершенно спокойно слушает оркестр на берегу моря, наигрывавший веселые мотивы, а рокот морских волн только красивее оттеняет игривые звуки глухими басовыми нотами.
 

VII.

 
   Блестящий вихрь беспрерывных удовольствий достиг своего апогея с наступлением весны. Тут настала очередь продолжительных прогулок в Булонском лесу, в открытом экипаже; художественных выставок, праздников в садах, скачек, загородных пикников, причем продолжались и театральные спектакли, и парадные визиты, званые обеды и вечера, совершенно как зимою. Нам уже начала сильно надоедать эта суета. Действительно, подобный образ жизни представляет настоящую прелесть только тем, кто хочет кокетничать, нравиться, заводить любовные интрижки. Молодые девушки, ищущие партии, женщины, которым нравится иметь поклонников, и мужчины, искатели приключений, естественно интересуются каждым новым празднеством, где им представляется случай встретить предмета своих мечтаний; но что было до всего этого Фридриху и мне? Нисколько не вменяя себе этого в заслугу, могу сказать, что я всегда оставалась неизменно верной мужу, и никогда ни единым взглядом не поощряла других мужчин приближаться ко мне с нескромными намерениями. Это, конечно, само собою разумеется. При других обстоятельствах, пожалуй, я и не устояла бы против всевозможных соблазнов, окружающих молодую, хорошенькую женщину в таком водовороте развлечений. Но глубокая и вместе с тем счастливая любовь служит самой надежной броней в данном случае. Что же касается вопроса о том, был ли мне верен Фридрих, могу сказать только одно, что я никогда в нем не сомневалась. Наконец наступило лето. Лихорадочное время, когда все с любопытством ожидают, кому достанется le grand prix, миновало, и парижское общество начало разъезжаться; одни направлялись в Трувиль и Дьеп, в Биарриц и Виши, другие в Баден-Баден, третьи в свои замки. Принцесса Матильда отбыла в Сен-Грасьен, двор – в Компьень. Нам также стали советовать со всех сторон выбрать на лето одно из модных купаний, и мы были буквально засыпаны приглашениями в замки и поместья своих знакомых. Но ни мне, ни Фридриху решительно не хотелось продолжать тот же открытый образ жизни летом, как и зимою. В Грумиц я также не хотела ехать, опасаясь тяжелых воспоминаний, да и кроме того у нас там было столько родных и знакомых, что мы не могли бы пользоваться желанным уединением. Поэтому наш выбор снова остановился на тихом уголке Швейцарии. Мы обещали своим парижским друзьям вернуться на следующую зиму и с наслаждением покинули столицу Франции, точно школьники, вырвавшиеся на свободу. Тут для нас наступило действительно время отдыха: продолжительные прогулки, целые часы, проводимые за чтением или за игрой с детьми, и никаких заметок в красных тетрадках. Последнее служило у меня всегда признаком беззаботности и душевного покоя.
   Европа также в то время казалась беззаботной и спокойной. По крайней мере, нигде не выступало черных точек; даже о знаменитом revanche de Sadowa что-то перестали толковать. Самое значительное огорчение причинила мне в то время введенная у нас в Австрии год тому назад, всеобщая воинская повинность. Я не могла примириться с мыслью, что через несколько лет мой сын Рудольф будет принужден идти в солдаты, а люди еще фантазируют о свободе!
   – Пробыть один год вольноопределяющимся, ведь это пустяки, -утешал меня Фридрих.
   Но я качала головой.
   – Хотя бы даже один день!Нельзя принудить человека, хотя бы один день, нести службу, которая ему, быть может, ненавистна, так как в этот день он должен отречься от своих убеждений, казаться не тем, что он есть, ревностно исполнять то, что он презирает, – короче ему приходится лгать, а я прежде всего желаю воспитать своего сына в духе правдивости.
   – Тогда ему следовало бы родиться столетиями двумя позднее, моя дорогая, – возразил Фридрих, – безусловно правдивым может быть только безусловно свободный человек, а в наши дни и свободе, и правдивости приходится плохо; по крайней мере, я тем сильнее убеждаюсь в этом, чем больше углубляюсь в науку.
   Теперь, в нашем уединении от света, Фридрих вполне располагал досугом и предавался своим занятиям с самым пылким рвением; но как ни нравилась нам наша уединенная жизнь, мы однако решили провести будущую зиму в Париже – только на, этот раз не ради веселья, а с тем, чтобы понемногу подвигаться вперед к избранной нами цели. Хотя при этом у нас не было уверенности чего-нибудь достигнуть, но если уж является малейшая возможность способствовать успеху дела, которое признаешь благороднейшим делом в мире, то для тебя становится обязательным не пренебрегать ни малейшим шансом. Перебирая в своих разговорах воспоминания парижской жизни, мы вспомнили также о плане императора Наполеона предложить державам разоружение. На нем-то и основывались теперь наши надежды и проекты. Роясь в библиотеках, Фридрих случайно напал на мемуары Сюлли, в которых был подробно изложен план мира, придуманный Генрихом IV. Мы намеревались устроить так, чтоб копия этого документа попала в руки императора французов, и вместе с тем хотели попытаться, при помощи своих связей в Австрии и Пруссии, подготовить прусское и австрийское правительства к предложениям французского кабинета. Я могла обратиться с этой целью к содействию министра "Конечно", а Фридрих имел в Берлине родственника, занимавшего важный административный пост и пользовавшегося большим влиянием при дворе.
   Между тем, когда наступил декабрь и мы собрались в Париж, у нас случилась беда. Наша бесценная крошка Сильвия серьезно захворала. Мы переживали такие тревожные дни, что решительно забыли обо всем остальном. Само собою разумеется, что и Наполеон III, и Генрих IV отошли на последний план; бедный ребенок был на краю гроба. Но Сильвия не умерла. Две недели спустя, всякая опасность миновала. Врач только запретил нам предпринимать путешествия с нею в зимние холода, вследствие чего мы отложили свой отъезд до марта.
   Болезнь малютки и выздоровление – опасность и спасение – страшно потрясли нас обоих и… сблизили еще более, что казалось мне уже невозможным. Но эта общая мучительная тревога перед ужасной грозящей бедою, при чем Фридрих боялся за меня, а я за него, и эти вместе пролитые слезы радости, когда несчастие миновало, сделали то, что наши две души окончательно слились воедино.
 

VI.

 
1870-71 год.
 

I.

 
   Предчувствия? Это пустое слово. Иначе Париж, куда мы прибыли в солнечный мартовский день 1870 года, не произвел бы на меня такого светлого, радостного впечатления. Теперь всем известно, каше ужасы предстояли тогда в близком будущем роскошной столице мира, но я не испытывала ни тени тягостного предчувствия.
   Мы заблаговременно наняли, через агента Джона Артура, тот же маленький дворец, в котором жили прошлый год, и были встречены там нашим прошлогодним мэтрдотелем. При проезде через Елисейские поля – это было как раз в часы катанья в Булонском лесу – нам встретилось много старых знакомых, и они обменивались с нами веселыми приветствиями. Маленькие тачки с букетами фиалок, которые в это время года возят по всем парижским улицам, наполняли воздух нежным ароматом, сулившим тысячи весенних наслаждений; лучи солнца искрились и играли всеми цветами радуги в фонтанах Круглой площадки, отражаясь яркими бликами в экипажных фонарях и блестящей сбруе лошадей. Между прочим, мимо нас проехала и прекрасная императрица Евгения в коляске, запряженной a la Daumont; она узнала меня, кивнула головой и сделала приветственный жест рукою.
   Бывают моменты, когда отдельный картины и сцепы фотографируются и фотографируются в памяти вместе с сопровождающими их ощущениями и произнесенными в то время словами. "И хорош же этот Париж!" – воскликнул тогда Фридрих. А я радовалась, как дитя, нашему возвращению туда. Если б я знала, что предстоит мне пережить в пышной столице Франции, купавшейся в блеске и веселье! На этот раз мы избегали, как в прошлом году, пускаться в водоворот светских удовольствий, заявив, что не будем принимать приглашений на балы, и уклонялись от парадных приемов. Даже в театр мы ездили гораздо реже, бывая лишь на особенно выдающихся спектаклях; таким образом, нам удавалось проводить вечера большею частью вдвоем или в обществе немногих друзей у себя дома.
   Что же касается наших планов относительно идеи императора о разоружении, то теперь они были несвоевременны. Хотя Наполеон III не оставлял своего проекта, однако настоящий момент не благоприятствовал ему. Приближенные к трону были уверены, что этот трон стоит нетвердо; в народе кипело и бродило недовольство, и чтобы подавить его, полиция и цензура прибегали к самым строгим мерам, что, разумеется, приводило еще к худшему озлоблению. Единственное – так говорили некоторые люди, – что могло бы придать новый блеск и прочность династии, это удачный поход… Правда, для этого не находилось пока подходящего предлога, но говорить о разоружении было уже совсем не кстати; это уж совсем затмило бы ореол Бонапартов, окружавий наследника славы Наполеона Великого. Кроме того, из Пруссии и Австрии к нам доходили неутешительные известия. Оба эти государства вступили в эру увеличения военной силы (слово: "армия" стало выходить из моды), и при таких условиях слово "разоружение" звучало бы грубым диссонансом. Напротив, чтобы пользоваться благами мира, нужно было хорошенько увеличить средства обороны – ведь французам нельзя доверять… русским тоже, а итальянцам и подавно: они при первой возможности напали бы на Триест и Триент – короче, остается только хорошенько развивать систему ландвера.
   – Время еще не пришло, – сказал Фридрих, когда мы получили такие известия, – и конечно, я должен отказаться от надежды ускорить приближение желанной поры своими единичными усилиями… То, что я могу сделать, слишком незначительно, но раз я вменяю себе в обязанность делать и это немногое, оно становится для меня делом чрезвычайной важности, а потому будем выжидать.
   Но если проект разоружения временно был положен под сукно, все же я успокаивала себя тем, что в виду не было никакой войны. Воинственная партия при дворе и в народе, полагавшая, что "династия должна освежиться в крови" и что страна приобретет себе крупинку новой славы в случае счастливого похода, должна была отказаться от всех своих планов наступления и заманчивой прогулки к рейнской границе. Франция не имела союзников; в стране была страшная засуха, предвиделся недостаток кормов; полковых лошадей пришлось распродавать; на всем политическом горизонте не было "очередного вопроса"; контингент рекрутов был уменьшен законодательным корпусом – одним словом, как заявил при такой оказии Оливье со своей трибуны: "Мир Европы обеспечен". Обеспечен!Это слово радовало меня, оно повторялось во всех газетах, и многие тысячи радовались со мною. И в самом деле, что может быть лучше обеспеченного мира для большинства людей? Однако, насколько прочно это обеспечение, заявленное 30 июля 1870 года государственным человеком, мы теперь отлично знаем. Да и тогда мы могли бы знать, что подобные уверения государственных людей, которые выслушиваются публикой постоянно с обычным наивным доверием, не служат ручательством решительно ничему. Данное положение Европы не выдвигает вперед никакого "жгучего вопроса", и потомумир обеспечен – какая слабая логика! Ведь вопросы могут всплыть каждую минуту, – вот если б у нас было под рукою иное средство разрешать их, кроме войны, мы были бы от нее ограждены.
 

II.

 
   И снова парижское общество рассеялось по всем направлениям; мы же остались на месте по некоторым делам. Нам предложили чрезвычайно выгодную покупку. Вследствие внезапного отъезда одного американца, поступил в продажу маленький, на половину отделанный отель в аллее Императрицы; цена его немногим превышала сумму, уже затраченную на отделку и украшение, и так как мы намеревались и на будущее время ежегодно проводить по нескольку месяцев в Париже, то нам такая покупка была кстати, и мы заключили торг. Нам хотелось самим наблюдать за окончательной отделкой отеля, и потому мы остались в Париже. Устраивать собственное гнездо доставляет всегда большое удовольствие; так что ради этого мы нашли возможным мириться с неудобствами летнего пребывания в городе.
   Кроме того, мы не имели недостатка в общественных развлечениях. Замок принцессы Матильды, Сен-Грасьен, затем замок Муши, далее поместье барона Ротшильда, Ферьер, и множество других имений наших знакомых находились поблизости Парижа, так что нам было легко один или два раза в неделю освежаться загородными поездками. Мне хорошо помнится, что именно в салоне принцессы Матильды я услыхала впервые о новом "вопросе", которому предстояло подать повод к войне. После легкого завтрака, все общество собралось на террасе, выходившей в парк. В числе присутствующих находились Тэн и Ренан. Умная и образованная хозяйка Сен-Грасьена любила окружать себя крупными литераторами и учеными. Разговор отличался особенным оживлением и больше всех говорил Ренан, остроумный и красноречивый собеседник. Автор "Жизни Иисуса" представляет удивительный пример того, как в одном человеке может соединяться невероятное безобразие с неодолимо-влекущим очарованием. Наконец, разговор обратился на политику. На вакантный испанский престол искали кандидата, говорили, будто бы корона достанется одному из принцев гогенцоллернских… Я прислушивалась довольно рассеянно, так как и мне, и всем присутствующим было решительно все равно, кого бы ни посадили на испанский трон. Но вдруг кто-то сказал: – Гогенцоллерн? Франция не потерпит этого! Меня тотчас ударило в сердце: к чему клонится это "не потерпит"? Когда говорят таким образом, от имени страны, вам сейчас представляется ее олицетворение в виде статуи исполинской девы, опирающейся на рукоятку меча, упрямо закинув назад красивую голову. Но тут разговор опять перешел на другую тему. Никому из нас и не снилось, какие страшные последствия повлечет за собой этот вопрос об испанском престоле. Мне уж, конечно, и подавно не приходило это в голову. Только задорное замечание: "Франция не потерпит этого" засело неприятным диссонансом в памяти, а вместе с тем твердо запечатлелась в ней и вся обстановка, при которой происходил наш разговор. Между тем, с пор толки об испанских делах становились все громче и настойчивее. И в газетах, и в салонных беседах ежедневно им отводилось все более и более места. Мне это ужасно надоедало; кандидатура гогенцоллернского принца решительно прожужжала всем уши. Главное, о ней стали говорить с таким негодованием, как будто для Франции не могло быть ничего оскорбительнее этого факта; большинство видело здесь прямой и дерзкий вывоз со стороны пруссаков. Само собою разумеется – толковали вокруг – Франция не потерпит подобного афронта, а если Гогенцоллерны примутся настаивать на своем, значит они хотят войны. Я тут ничего не понимала, да говоря по правде, нисколько и не беспокоилась. Мы получили письма из Берлина, откуда люди, занимавшие видные места в правительственных сферах, писали нам, что при прусском дворе не придают никакого значения тому, достанется ли испанская корона одному из Гогенцоллернов, или нет. Поэтому мой Фридрих и я гораздо больше занимались постройкой своего дома, чем политикой.
   Однако мало по малу дела стали принимать серьезный оборот, и мы сделались внимательнее. Как перед бурей в лесу поднимается зловещий шорох листьев, так и перед войной слышатся голоса в народе. "Nous aurons la guerre, nous aurons la guerre!" звучало в парижском воздухе. Тут я почувствовала страх и беспокойство. Не за свою родину, так как мы, австрийцы, оставались пока в стороне; напротив: нам, пожалуй, предстояло "удовлетворение", пресловутая месть за Садову. Но мы разучились смотреть на войну со стороны узких национальных интересов, а что это значит с общечеловеческой точки зрения – я хочу сказать: благородно-человеческой – читатель сам отлично знает. Это очень метко выражено в словах, которые я слышала однажды из уст Гюи де-Мопассана: "Лишь только я вспомню про войну, мне становится тяжело и страшно; это слово напоминает мне о колдовстве, об инквизиции, о чем-то далеком, отжившем, ужасном и противоестественном…".
   Когда пришло известие, что Прим предложил корону принцу Леопольду, герцог Граммон держал в парламенте речь, встреченную громким одобрением. Содержание ее было приблизительно следующее: "Мы не мешаемся в чужие дела, но не думаем также, чтобы уважение к правам соседнего государства обязывало нас спокойно смотреть, как оно, посадив своего принца на трон Карла V, нарушает к нашему ущербу установившееся равновесие европейских держав (о, это равновесие! какой жаждущий войны лицемер придумал эту пустую фразу?) и тем грозит интересам и чести Франции".
   Я знаю одну сказочку Жорж-Занд под заглавием: "Грибуль". Этот "Грибуль", чудак большой руки, имел странную привычку: когда собирался дождь, он, из боязни промокнуть, спешил кинуться в реку. Если мне говорят, что надо начать войну для устранения грозящих опасностей, я всегда вспоминаю Грибуля. Пускай бы все племя Гогенцоллернов уселось на трон Карла V и на различные другие троны: этим оно не нанесло бы ни на одну тысячную долю того ущерба чести и интересам Франции, который был нанесен ей мудрыми словами: "Мы этого не потерпим".
   "Мы твердо уверены – продолжал оратор, – что этого не случится. Мы рассчитываем в данном случае на благоразумие немецкого и на дружбу испанского народа. Но если бы дело сложилось иначе, тогда, милостивые государи, мы сумеем, сильные вашей поддержкой и опираясь на целую нацию, без колебания и малодушия исполнить свой дол" (бурные браво).
   С этого момента в прессе начинается жестокое науськивание. Особенно усердствует Жирарден, всячески подстрекая соотечественников хорошенько проучить пруссаков за их неслыханную дерзость, выразившуюся в этой кандидатуре на испанский престол. "Франция в конец уронит свое достоинство, если не выскажет здесь своего решительного veto… Конечно, Пруссия не уступит, потому что она зазналась до безумия и во что бы то ни стало хочет войны. Опьяненная своими успехами с 1866 года, она воображает, что и по ту сторону Рейна ей позволят пожинать лавры и творить разбойничьи набеги; только нет, шалишь! Здесь она встретит такой отпор, что у нее отпадает охота точить зубы на чужое добро…" И пресса продолжает все в том же тоне. Хотя Наполеон III, как мы знали от близко стоящих к нему лиц, по-прежнему желает мира, но большинство приближенных императора находит войну неизбежной. Иначе неудовольствие в народе все будет возрастать. Самое лучшее средство обеспечить за собою престиж в славолюбивой стране – это удачная война: "Il faut faire grand". Затем идут запросы другим европейским кабинетам о настоящем положении дел. Каждый заявляет, что хочет мира. В Германии публикуется вышедший из народных сфер манифест, подписанный между прочим Либкнехтом; в нем говориться: "Уже одна мысль о германо-французской войне есть преступление". При этом случае я узнаю и могу занести в свой протокол мира: "что существует союз, насчитывающий сотни тысяч членов, который поставил одним из пунктов своей программы уничтожение всех сословных и национальных предрассудков". Бенедетти поручают представить прусскому королю, что он должен запретить принцу Леопольду принимать предложенную ему корону. Король Вильгельм находился в то время в Эмсе на водах. Бенедетти отправляется туда и получает 9 июня аудиенцию. Каков-то будет ее исход? Я со страхом ожидаю известий. Ответ короля был очень прост: он сказал, что не может ничего запретить совершеннолетнему принцу.
   Партия войны ликует: "вот видите, они доводят дело до крайности. Глава королевского дома, и вдруг не смеет чего-нибудь запретить или приказать одному из своих родственников. Смешно! Да это явный комплот: Гогенцоллерны хотят утвердиться в Испании, а потом напасть на нас с востока и юга. Неужели нам дожидаться этого? Спокойно проглотить обиду, что наш протест оставлен без внимания? Никогда: мы знаем, к чему нас обязывают честь и патриотизм".
   Все громче и злостнее шумят предвестники бури. Тогда 12 июля приходить послание, приводящее меня в восторг: дон Салюсто Олосаго официально доводит до сведения французского правительства, что принц Леопольд Гогенцоллернский, не желая подавать повода к войне, отказывается от испанской короны. Ну, слава Богу! весь вопрос таким образом устранен. Известие сообщено в палате в 12 часов дня, и Оливье заявляет, что теперь настал конец спора между державами. Однако в тот же день (очевидно, в исполнение прежних приказов) в Мец двинули войска и боевые припасы; сверх того, в том же заседании Клеман Дювернуа говорит следующее: "Какие ручательства имеем мы в том, что Пруссия не вызовет опять подобных осложнений, как эта кандидатура на испанскую корону? Мы должны оградить себя на будущее время". Снова являются на сцену тревоги Грибуля: "нас может замочить дождичком, – давай, скорее кинемся в реку!" И опять Бенедетти летит в Эмс, на этот раз с предложением королю прусскому, чтоб тот навсегда, на веки вечные, запретил принцу Леопольду возвращаться к кандидатуре. Конечно, на такую попытку заставить его действовать по чужому предписанию король Вильгельм мог только нетерпеливо пожать плечами; его хотели принудить к поступку, на который он даже не имел права, и люди, ставившие подобные условия, хорошо знали, что их требование вызовет одно неудовольствие.