– Вы подстрекаете мое любопытство. Ну, в таком случай прошу пожаловать ко мне завтра, во вторник, в те же часы; я буду дома только для вас и не велю никого принимать.
   Он поблагодарил наклонением головы и удалился.
   Немного погодя, я увидала моего двоюродного брата, тотчас подозвала его к себе, усадила возле и стала расспрашивать о бароне Тиллинге.
   – Он понравился тебе? Признайся откровенно? Ты не стала бы так интересоваться им, если б он не произвел на тебя сильного впечатления. Ну, что-ж, Тиллинг годится в женихи, т. е. я хочу сказать – он холост, но, разумеется, вместе с тем, и не свободен, как каждый неженатый человэк. Поговаривают, будто бы одна высокопоставленная дама (Альтгауз назвал принцессу из царствующого дома) приковала его к себе нужными узами. По этой причине, будто бы, он и не женился до сих пор. Его полк еще недавно перевели в Вену, потому-то он здесь новое лицо; Тиллинга редко встречаешь в обществе; он, кажется, не любит балов и увеселений. Я познакомился с ним в дворянском казино, где он ежедневно проводит часа два, но сидит обыкновенно в читальной, погрузившись в чтение газет, или в шахматную партию с одним из наших лучших игроков. Я удивился, увидав его здесь, но ведь хозяйка дома приходится иму кузиной; этим и объясняется появление Тиллинга на короткое время на ее балу; в настоящую минуту он уже уехал. Откланявшись тебе, он пошел к выходу.
   – А ты представил его и другим дамам? Пожалуй, многим?
   – Нет, только одной тебе. Но ты не вздумай вообразить, что он пленился издали твоим личиком, и потому пожелал с тобою познакомиться. Разочаруйся: подполковник просто сказал мне: "Не можете ли вы мне сообщить, находится ли здесь некая графиня Доцки, урожденная Альтгауз – вероятно ваша родственница? Я должен с нею переговорить". Да, – отвечал я, указывая на тебя: – вон она сидит в уголке на диване – в голубом. – "Ах, это она? Будьте так любезны, представьте меня ей". Это я исполнил очень охотно, вовсе не подозревая, что ты поплатишься за мою поспешность спокойствием своего сердечка.
   – Не говори глупостей, Конрад, – мое спокойствие не так легко смутить. Тиллинг? Что это за фамилия? Я слышу ее в первый раз.
   – Ага, как тебя разбирает любопытство! Счастливец барон! Вот я целых три месяца добиваюсь твоей благосклонности, пуская в ход все силы своего очарования, и все напрасно. А этот холодный, деревянный подполковник – он холоден и неуязвим, прими это к сведнию – пришел, увидел и победил! Что за фамилия "Тиллинг", спрашиваешь ты? Да, вероятно, он родом из Пруссии, хотя уже его отец служил в австрийской службе, – но мать подполковника – пруссачка; это я наверно знаю. Вероятно, и ты заметила его северо-германский выговор.
   – Он великолепно говорит по немецки.
   – Уж, разумеется, все в нем великолепно! – Альтгауз встал. – Ну, с меня довольно. Позволь мне предоставить тебя твоим сладким мечтам, а я постараюсь найти таких собеседниц…
   – Которые находят в тебе все совершенства. Конечно, таких особ достаточно…
   Я рано уехала с бала, оставив младших сестер под охраной тети Мари; меня же ничто не удерживало здесь больше, охота к танцам пропала; я чувствовала себя утомленной и стремилась к уединению. Почему? Конечно, не ради того, чтоб думать о Тиллинге без помехи?… Но, кажется, это было так. По крайней мере, я просидела далеко за полночь за красной тетрадкой, куда записала предыдущее разговоры, сопровождая их такими рассуждениями: "Очень интересная личность этот Тиллинг… Принцесса, которая его любит, вероятно, думает теперь о нем… или, пожалуй, в эту минуту он у ее ног, и она не чувствует себя такой одинокой, как я. Ах, как было бы хорошо любить кого-нибудь всей душою – разумеется, не Тиллинга – ведь я его почти совсем не знаю… Я завидую принцессе не ради его, а просто ради самой любви. И чем больше страстного пыла в ее чувстве к нему, тем сильнее я ей завидую…"
   Моей первой мыслью при пробуждении на другое утро был опять-таки Тиллинг. Да, верно: он обещал приехать ко мне сегодня со своими важными сообщениями. Давно уж не ждала я ничьего визита с такой тревогой.
   В назначенный час мною было отдано приказание не принимать никого, кроме ожидаемого гостя. Сестер не было дома; неутомимая garde-dame, тетя Мари, повезла их на каток.
   Я уселась в своей маленькой гостиной – на мне был кокетливый домашний костюм фиолетового бархата (этот цвет, как известно, очень идет к блондинкам) – взяла книгу и стала дожидаться. Ждать мне пришлось недолго: в десять минут третьего фрейгерр фон-Тиллинг был уже передо мною.
   – Как видите, графиня, я поспешил воспользоваться вашим позволением, – сказал он, целую мою руку.
   – К счастью, барон, – отвечала я, улыбаясь и указывая ему на кресло, – иначе я умерла бы от любопытства: до того искусно вы сумели подстрекнуть его.
   – В таком случае, я без всяких вступлений передам вам то, что собирался. Если я не сделал этого вчера, то лишь потому, что мне не хотелось смущать вашей веселости.
   – Вы меня пугаете…
   – Скажу прямо: я участвовал в сражеши под Маджентой…
   – И были свидетелем смерти Арно! – воскликнула я.
   – Совершенно верно. Я могу описать вам его последние минуты.
   – Говорите, – произнесла я, содрогаясь.
   – Не волнуйтесь, графиня. Если б эти последние минуты были так ужасны, как у многих других, я, конечно, не стал бы передавать их вам: ничего нет тяжелее, как узнать о дорогом человеке, что конец его был мучителен. В настоящем же случай вышло как раз наоборот.
   – Вы сняли у меня камень с души. Рассказывайте, прошу вас.
   – Я не стану повторять вам избитой фразы, которою стараются утешить родных павшего воина: он умер, как "герой", потому что сам хорошенько не понимаю смысла этих слов. Но я могу принести вам существенное утешение, сказав, что граф Доцки скончался, вовсе не думая о смерти. С самого начала у него была твердая уверенность, что с ним ничего не случится. Мы часто беседовали между собою, и он рассказывал мне о своем семейном счастье, показывал портрет своей молодой жены и малютки – сына. Граф пригласил меня бывать в его доме, "когда мы окончим кампанию". В сутолоке битвы под Маджентой нам случилось быть рядом. Не стану описывать предшествующих сцен – подобный вещи не поддаются словесному описанию. Люди воинственного духа приходят в пороховом дыму и под градом пуль в такое опьянение, что не сознают того, что делается вокруг. Доцки принадлежал к их числу. Его глаза блистали, он целил твердой рукой и весь пылал воинственным воодушевлением; я отлично мог это заметить, оставаясь совершенно хладнокровным. Вдруг летит снаряд и падает шагах в двух от нас. Когда его разорвало, десять человек свалилось на землю, и между ними Доцки. Тотчас поднялся вой и жалобные стоны, но граф не вскрикнул ни разу: он был мертв. Я и двое других товарищей наклонились к раненым, чтобы подать им помощь, но об этом нечего было и думать. Все они, искалеченные и распластанные самым ужасным образом, боролись со смертью, претерпевая нечеловеческая муки… Только Доцки, к которому я бросился раньше всего, лежал без признаков жизни. Сердце у него не билось, а из разорванного бока лилась ручьями кровь, так что, если б это был только обморок, а не смерть, нечего было опасаться, что он придет в себя…
   – Опасаться? – перебила я со слезами.
   – Разумеется, ведь нам пришлось бросить их тут на произвол судьбы: впереди опять грянуло "ура!" призывавшее к новой резне. Вдали показались отряды конницы, которой предстояло проскакать по этим умирающим. Счастье тому, кто потерял сознание! Черты вашего мужа были спокойны, без малейшего следа страдания. Когда, по окончании битвы, мы поднимали наших убитых и раненых, его нашли на том же самом месте, в той же позе и с тем же спокойным выражением лица. Вот что хотел я передать вам, графиня. Конечно, я мог бы сделать это несколько лет назад и, если б нам не привелось познакомиться лично, мог написать вам, но эта мысль пришла мне только вчера, когда кузина сказала, что ожидает к себе, в числе прочих гостей, и красавицу-вдову Арно Доцки. Простите, если я разбудил в вас тяжелые воспоминания. Но мне кажется, что я исполнил этим свой долг и избавил вас от горького сомнения.
   Он поднялся. Я протянула ему руку и сказала, утирая слезы:
   – Благодарю вас, барон Тиллинг; вы действительно оказали мне неоцененную услугу. Теперь я буду покойна, зная, что смерть моего дорогого мужа не была мучительной. Но не спешите уходить. Я хотела бы еще послушать вас… Сегодня ваш способ выражения и тон вашей речи затронули чувствительную струну в моей душе. Спрошу вас без обиняков: вы питаете отвращение к войне?
   Лицо Тиллинга омрачилось:
   – Простите, графиня, если я уклонюсь от разговора об этом предмете. Кроме того, крайне сожалею, что не могу остаться дольше – меня ждут.
   Теперь мое лицо приняло холодное выражеше: конечно, Тиллинга ждала принцесса. Эта мысль раздосадовала меня.
   – В таком случай не смею вас удерживать, г-н подполковник, – сухо отвечала я.
   Он поклонился и вышел, не попросив позволения продолжать знакомство.
 

IV.

 
   Зимний сезон кончился. Роза и Лили навеселились досыта. Каждая насчитывала с полдюжины побед, но желанных партий им обеим еще не представлялось и ни одна из них пока не встретила настоящого "суженого". Впрочем, так выходило гораздо лучше: сестры были не прочь годика два попользоваться девической свободой, прежде чем надеть на себя супружеское ярмо.
   А я? В красных тетрадках мои впечатления зимнего сезона вылились на бумагу в следующей форме:
   "Очень рада, что прыганью на балах наступил конец. Это начинало уже надоедать. Все те же туры и те же разговоры, и тот же неизменный кавалер, потому что, будь он гусарским поручиком X., или драгунским поручиком Y., или уланским ротмистром Z., это решительно все равно: те же поклоны, те же замечания, вздохи и взгляды. Ни единой интересной личности между ними, ну ни единой. Единственный, который во всяком случай… однако, не станем говорить о нем: ведь он принадлежит своей принцессе. Она красивая женщина, надо отдать ей справедливость, только не в моем вкусе".
   Но хотя зимний сезон со своими парадными приемами и большими балами окончился, однако общественные развлечения не прекращались. Вечера, званые обиды, концерты: этот вихрь удовольствий все продолжался. У нас был в виду еще любительский спектакль, но уже после Пасхи. В посту предписывалось известное воздержание, хотя, по мнению тети Мари, мы слишком пренебрегали этим правилом. Она никак не могла простить, что я не каждый раз ходила слушать великопостный проповеди и, желая загладить мою нерадивость, неукоснительно водила Розу и Лили по всем знаменитым проповедиикам. Сестры не отказывались; во-первых, оне встречали в церкви избранное общество – патер Клинковстрем был так же в моде у иезуитов, как певица Мурска в оперй – а, во-вторых, они обе были довольно набожны.
   Но в великом посту я уклонялась не от одних проповедей, а также и от званых вечеров. Выезды мне вдруг надоели; я с удовольствием стала оставаться дома; возилась со своим сынишкой, а когда его укладывали спать, присаживалась с хорошей книгой к камину и читала. Иногда ко мне присоединялся отец, и мы болтали с ним до глубокой ночи. Разумеется, он опять принимался за свои воспоминания из походной жизни. Я рассказала ему слышанное от Тиллинга о смерти Арно, однако старик принял это сообщение довольно равнодушно. Какою смертью кто умер, это казалось ему безразличным. "Остаться" на поле битвы – как обыкновенно выражаются на военном жаргоне, вместо того, чтоб сказать "быть убитым" – было, по его мнению, до того доблестно, что о том, кто удостоился такой славной участи, нечего было и толковать, как о страдальце. Немного более или менее мучений перед смертью уже не шло в счет. Он даже произносил слово: "остался" с оттенком зависти, словно констатируя особое отличие, после которого, по его поняйям, очевидно, следовала уже менее приятная перспектива быть "раненым".
   Манера отца говорить о том, где и когда был ранен он сам или другие сослуживцы и знакомые, – при чем о самом себе мой папа упоминал с гордостью, а о прочих с почтением – была такова, что слушатель был готов забыть, что раны сопряжены с физическою болью. Какой контраст с короткими рассказом Тиллинга о десяти несчастных, сраженных разорвавшимся снарядом, которые громко взвыли от боли и стали корчиться в предсмертных муках! Сколько жалости и волнения звучало в его немногих словах! Впрочем, я не передавала их отцу, инстинктивно чувствуя, что это показалось бы ему недостойным военного и уронило бы в его глазах барона. А я, конечно, не хотела выставлять нового знакомого в невыгодном свете. То отвращете, с которым он относился к ужасам войны, и гуманное отношение к ее жертвам как раз пришлось мне по сердцу; если они говорили не в пользу воинственности Тиллинга, за то делали честь его человеколюбию.
   Как охотно потолковала бы я с ним еще на эту тему, но он как будто вовсе не желал продолжения нашего знакомства. Прошло две недели с его первого визита, и он не только не был у меня, но даже ни разу не встретился со мною в обществе. Порою я видала его мельком на Рингштрассе, а однажды в Бург-театре: он почтительно кланялся мне, я отвечала ему дружеским кивком, и ничего более. Ничего более?… Но отчего же, при этих мимолетных встречах, так сильно билось мое сердце; почему его молчаливый поклон так долго не выходил у меня из головы и я по целым часам старалась вспомнить, как он взглянул на меня, как держал себя со мною.
   – Милое дитя, у меня к тебе большая просьба. – С этими словами вошел ко мне, однажды поутру, отец. В руках у него было что-то, завернутое в бумагу. – Тут я принес тебе кое-что, – прибавил он, кладя эту вещь на стол.
   – Просьба, сопровождаемая подарком, – весело подхватила я. – Да ведь это подкуп!
   – Ну, выслушай же мое предложение, прежде чем ты развернешь принесенный тебе подарок и будешь ослеплена его блеском. Сегодня у меня скучнейший званый обед…
   – Знаю: трое генералов с супругами.
   – И двое министров в придачу, также с их дражайшими половинами; одним словом, самая торжественная, чопорная, снотворная церемония…
   – Но ты, конечно, не воображаешь, чтобы я…
   – Вот именно; так как меня намерены почтить своим посещением важные дамы, я рассчитынаю на тебя; нужно же, чтоб в доме была хозяйка.
   – Но ведь эту обязанность взяла на себя тетя Мари?
   – У нее сегодня опять мигрень, так что мне не остается другого выбора…
   – Как принести в жертву родную дочь, чему были примеры еще в глубокой древности. Значить, ты поступишь со мной, как Агамемнон с Ифигенией? Хорошо, я покоряюсь.
   – Впрочем, в числе гостей будет и более молодой элемент: доктор Брессер, так добросовестно вылечивший меня недавно; я счел нужным оказать ему любезность этим приглашением; а потом еще подполковник Тиллинг. Что с тобой, Марта? Отчего ты вспыхнула, как зарево?
   – Я?… Так… из любопытства: мне вдруг захотелось взглянуть, что такое ты мне принес.
   И я начала с лихорадочной поспешностью развертывать подарок отца, чтобы скрыть слишком сильное смущение.
   – Да не для тебя это, дурочка! Это милому внуку Руди.
   – Вижу, вижу – коробочка с игрушками. Ах, оловянные солдатики! Но, дорогой папа, четырехлетнему мальчугану…
   – Пустяки! Я отлично занимался ими с трехлетнего возраста; чем раньше, тем лучше… Моими первыми игрушками, как я стал себя помнить, были барабаны, сабли… Я делал ружейные приемы, командовал… Такие забавы внушают ребенку любовь к делу…
   – Мой сын Рудольф никогда не пойдет в военную службу… – перебила я.
   – Марта! Ведь мне известно, что таково было желание его отца…
   – Бедного Арно нет больше на свете. Рудольф – моя неотъемлемая собственность, и я не хочу…
   – Чтоб он вступил в самое почетное, самое лучшее звание?
   – Жизнь моего единственного сына не должна быть поставлена на карту среди случайностей войны.
   – Я также был единственным сыном, и однако сделался солдатом. У твоего Арно, сколько мне известно, не было братьев, да и твой родной брат Отто опять-таки единственный сын, а я все же отдал его в военное училище. Традиции наших семейств требуют, чтобы потомок Доцки и Альтгауза посвятил себя на служение отечеству.
   – Рудольф не так нужен отечеству, как мне.
   – Что, если б все матери думали таким образом!
   – Тогда не было бы ни парадов, ни смотров, ни людей, обреченных на убой, – так называемого "пушечного мяса", – a вместе с тем не было бы и напрасных несчастий.
   Отец насупился, но потом пожал плечами.
   – Ах, бабы, бабы! – с презрением сказал он. – К счастью, мальчик не станет спрашивать твоего позволения; у него в жилах солдатская кровь. – Да и кроме того он не останется твоим единственным сыном. Ты должна вторично выйти замуж,Марта. В твои годы не годится жить в одиночестве. Признайся откровенно: неужели ни один из твоих поклонников не сумел заслужить твоей благосклонности? Вот хоть бы ротмистр Оленский; он в тебя влюблен до безумия и еще недавно вздыхал передо мною, жалуясь на твою холодность. Вот такой зять был бы мне по душе.
   – Ну, вот уж партия!
   – Тогда выбери майора Миллерсдорфа…
   – Если б ты предложил мне все списки военных чинов с правом выбора, из этого все равно ничего бы не вышло… В котором часу у тебя назначен обед? Когда мне приехать? – спросила я, чтоб прервать неприятный разговор.
   – В пять. Но приезжай получасом раньше. А теперь до свидания – я спешу. Поклонись от меня Руди, будущему главнокомандующему императорско-королевской армии.
 

V.

 
   Торжественная, чопорная, снотворная церемония – так охарактеризовал мой отец свой предстоящий обед. То же самое сказала бы и я, если б не один гость, ожидание которого заставляло меня так странно волноваться.
   Барон Тиллинг явился перед самым обедом; я успела обменяться с ним только двумя-тремя словами, когда он здоровался со мной в гостиной, а за столом мне пришлось сидеть между двумя седыми генералами так далеко от него, что не было возможности втянуть его в наш разговор. Наконец, к моему удовольствию, мы вернулись в гостиную; здесь я собиралась подозвать к себе Тиллинга, расспросить его еще о той сцене во время сражения; мне хотелось услышать еще раз мягкий, задушевный тон, который так растрогал меня в его речи.
   Но сначала мне не представлялось повода исполнить свое намерение; оба седеньких старичка не отставали от меня и после обеда; они уселись со мною рядом, когда я принялась разливать черный кофе. К нам присоединились, разместившись полукругом: мой отец, министр ***, доктор Брессер, а также и Тиллинг; однако завязавшийся разговор сделался общим. Остальные гости, в том числи дамы, сели в другом углу гостиной, где никто не курил, тогда как в нашем кружке курение разрешалось, и даже я закурила папиросу.
   – А у нас, пожалуй, скоро опять что-нибудь "разразится", – заметил один из генералов.
   – Гм! – отозвался другой, – следующая война будет у Австрии с Россией.
   – Неужели нельзя совсем обойтись без "следующей" войны? – вмешалась я, но на мои слова не обратили внимания.
   – Скорее с Италией, – подтвердил мой отец. – Надо же нам отнять обратно свою Ломбардию… Молодецки вступить бы в Милан, как в 49 году со стариком Радецким во главе, – как мне хотелось бы еще дожить до этого! Явились мы туда в одно ясное солнечное утро…
   – Ах, мы все знаем историю вступления в Милан! – прервала я.
   – Ну, а историю о молодце Гупфауф?
   – Я знаю ее тоже и нахожу противной.
   – Ну, что ты понимаешь в подобных вещах!
   – Расскажите, Альтгауз, – мы не знаем этого происшествия. Отец не заставил упрашивать себя.
   – Этот Гупфауф, изволите видеть, из полка тирольских охотников и сам тиролец, устроил знаменитую штуку. Он был лучшим стрелком, какого только можно себе представить: на каждом состязании в стрельбе его постоянно назначали королем, потому что этот малый никогда не давал промаха. И как бы вы думали, какой фортель он выкинул, когда миланцы взбунтовались? Наш тиролец выпросил позполение у начальства забраться с четырьмя товарищами на крышу собора и оттуда стрелять в бунтовщиков. Ему позволили, и он исполнил это. Четверо остальных, вооруженные штуцерами, только и делали, что заряжали свое оружиие и подавали Гупфауфу, чтобы ему не терять понапрасну времени. И, таким образом, он застрелил одного за другим девяносто итальянцев.
   – Отвратительное варварство! – воскликнула я. – Ведь у каждого из этих застреленных, в которых он метил наверняка с высоты, оставалась дома родная мать и невеста, да и сам он дорожил своей молодой жизнью.
   – Но ведь каждый из них был неприятель, дитя мое, – это совершенно изменяет взгляд на дело.
   – Верно, – подтвердил доктор Брессер. – Пока понятие "вражда" будет санкционировано между людьми, до тех пор заповедь человеколюбия не сделается общепризнанной.
   – А что скажете на это вы, барон Тиллинг? – спросила я.
   – Я желал бы, чтоб этому стрелку украсили орденом грудь за отвагу и послали пулю в жестокое сердце. То и другое было бы вполне заслуженно.
   Я поблагодарила говорившего выразительным взглядом, но другим, исключая доктора, его слова показались неуместными. Наступило короткое молчание.
   Cela avait jete un froid.
   – А слыхали вы о книге одного англгйского естествоиспытателя, по имени Дарвина, ваше превосходительство? – спросил Брессер, обращаясь к моему отцу.
   – Нет, ничего не слыхал.
   – Как же не слыхал, папа?… вспомни-ка. Еще четыре года тому назад, когда это сочинение только появилось в печати, оно было выслано нам в Грумиц нашим книгопродавцем, и ты еще сказал в то время, что эту книгу вскоре все позабудут.
   – Что касается меня, то я действительно позабыл о ней.
   – А между тем, напротив, она вызываешь сильную полемику, – возразил доктор. – Повсюду ведутся споры за и против нового учения о происхождении видов.
   – Ах, это вы толкуете про обезьянью теорию? – спросил один из генералов, сидевший вправо от меня. – Об этом был вчера разговор в казино. Господам ученым приходят порою странные фантазии; изволите видеть: человек будто бы прежде был орангутангом!
   – Конечно, – кивнул головою министр (когда министр *** говорил "конечно", это значило, что он приступает к длинной речи), – конечно, такое предположение звучит несколько забавно, но ведь его и нельзя принимать в серьезную сторону. Научная теория Дарвина, – составленная не без таланта и подтверждаемая старательно собранными фактами, – конечно, уже в достаточной мере опровергнута специалистами, но она произвела однако известный эффект и нашла защитников. Так бывает, ппрочем, со всеми странными идеями, как бы ни были они дики и нелепы. Спорить о Дарвине теперь в моде. Но это ненадолго: "дарвинизм" скоро набьет всем оскомину, и подразумеваемая под этим словом теория рухнет сама собою, если за нее серьезно взяться. Совершенно напрасно лезут из кожи и противники чудака, английского автора; это только придает его пустому учению излишнюю важность, тогда как на самом деле оно – чистейшая утопия. В особенности духовенство вооружается против унизительного предположения, будто бы человек, созданный по образу и подобию Божию, может происходить из животного мира. С религиозной точки зрения, подобной вещи нельзя допустить, так как она подаст повод к серьезному соблазну. Но, опять-таки, церковное проклятие новому учению, которое смущает умы под видом научных истин, не в состоянии воспрепятствовать его распространению. Оно окажется безвредным лишь в том случай, если будет доведено ad absurdum представителями науки, что, конечно, относительно дарвиновского…
   – Ах, все это чистый вздор! – неребил отец, очевидно опасаясь, чтобы длинная вереница злополучных "конечно" не надоела остальным гостям. – Что за дичь: человек – и вдруг… от обезьян!… Достаточно простого здравого смысла, чтобы понять всю дикость такой идеи. Нечего даже далеко ходить за научными опровержениями…
   – Позвольте однако, – вмешался доктор, – этих научных опровержений также нельзя назвать абсолютно верными. Хотя они и возбудили сомнения, однако сама теория имеет за собой некоторую вероятность, и пройдет еще достаточно времени, пока ученые придут к какому-нибудь положительному выводу.
   – Да никогдаони, по-моему, не придут к нему, – возразил генерал, сидевший влево от меня. Говорил он резким тоном и на венском диалекте. – Ученые только и живут диспутами. И я тоже кое-что слыхал про эту историю насчет обезьян. Только она показалась мне до того глупой, что я и вникать-то в нее – признаться откровенно – не стал. Если слушать всякий вздор, который мелют разный звездочеты, да собиратели трав, да потрошители лягушек, чтобы нам – грешным – только глаза отводить, так, право, уши вянут! Кроме того, недавно я увидал в одном иллюстриронанном журнале портрет Дарвина; он сам ужасно похож на обезьяну, и я почти готов верить, что его дедушка был шимпанзе.
   Эта шутка, по-видимому, очень понравившаяся самому шутнику, вызвала громкий хохот, к которому из любезности присоединился и мой отец.
   – Конечно, смех есть тоже оружие, – серьезно заговорил министр, – однако он ничего не доказывает. Дарвинизму – я опять употребляю это новое слово – можно с успехом противопоставить и серьезные аргументы, основанные на серьезных научных данных. Если мнения писателя без авторитета опровергаются такими учеными, как Линней, Кювье, Агассис, Катрфаж, то его система, разумеется, не выдерживает критики. С другой же стороны, нельзя отрицать, что между человеком и обезьяной много сходного в общих чертах и что…