Он кивнул головой. Мы поняли друг друга, и час спустя были уже на пути в Клум и Кениггрец.
 

XXV.

 
   О, какое зрелище! Мне пришла на память элегия:
 
   Жалкий вид! Народа вождь венчанный,
   Поклянись у этих груд костей
   Править царством не для славы бранной,
   А для счастья родины своей.
   Пред тобою мертвецов обитель -
   Вот цена прославленных побед!…
   Будь народу кроткий покровитель,
   И тебя благословить весь свет.
   Неужели будет так вовеки,
   И сильна так честолюбья власть,
   Что готов пролить ты крови реки,
   Чтоб в скрижаль истории попасть?
 
   К несчастию, последнее останется соблазнительным для всех, пока история – (т. е. те, которые ее пишут) – будет воздвигать статуи военным героям на развалинах разрушенных ими городов, пока титанам народоубийства будут подносить лавровые венки. Отказаться от лавров, от военной славы было бы благородным подвигом, по мнению поэта; нет, прежде нужно развенчать самую войну, чтобы ни одному честолюбцу не было расчета домогаться громких побед.
   Уже темнело, когда мы прибыли в Клум, и рука об руку, в унылом молчании, отправились к ближайшему полю битвы. Свинцовые облака осыпали нас мелкой изморозью, и голые ветви деревьев качались от порывов жалобно завывавшего, холодного ноябрьского ветра. Масса могил и курганов вокруг, но кладбище ли это? нет, кладбище – место успокоения, где погребают людей, окончивших свое земное поприще, здесь же зарыты в землю в цвете мужественной силы борцы, пылавшие юношеской отвагой, гордо стремившееся к будущему. Тут, на этом месте, они засыпаны землей, задавлены могильной насыпью: их насильно заставили умолкнуть навыки… Да, теперь они утихли, не слышно больше диких возгласов отчаяния, напрасных молений… И разбитые сердца, и окровавленные, истерзанные члены, и горько плачущие очи – все прикрыла земля!
   Однако, эта арена кровавой борьбы не была пустынной. Много народу из родной и чужой земли сошлось сюда помолиться на месте, где, пали их близкие. На поезде, с которым мы приехали, оказалось много таких путников издалека, и во время дороги я наслушалась горьких жалоб и печальных рассказов. "Троих сыновей, троих сыновей, один краше и милее другого – потерял я под Садовой" – говорил нам убитый горем старик. Другие, сидевшие с нами в вагоне, также горевали, кто о брате, кто о муже, кто об отце, но жальче всех мне было этого старика, твердившего в мрачном отчаянии без слез: "троих сыновей, троих сыновей!"
   По всему полю бродили фигуры в черном, опускались на колени, или брели, пошатываясь, дальше, или громко всхлипывали и падали на землю. Отдельных могил, крестов или памятников с надписями было очень немного. Встречая их, мы наклонялись, стараясь разобрать написанное. На одном камне стояло: "Майор фон Рейс, второго прусского гвардейского полка".
   – Пожалуй, родственник жениха нашей бедной Розы – заметила я.
   Другая надпись гласила: "Граф Грюнне – ранен 3-го июля, скончался 5-го"…
   Воображаю, сколько он выстрадал в эти два дня! Уж не сын ли это того графа Грюнне, который всенародно заявил перед войной: "Мы прогоним пруссаков мокрыми швабрами?" Ах, как безумно и дерзко звучит каждое слово подстрекательства перед войною, когда его повторяешь на таком месте! А между тем только эти слова, глупые, хвастливые слова и угрозы, высказанные, написанные и напечатанные, создали это поле смерти…
   Мы подвигались дальше. Со всех сторон могильные насыпи различной высоты и объема… но и там, где почва ровна, пожалуй под нашими ногами тлеют солдатские тела.
   Все сильнее сгущается туман, покрывая землю изморозью.
   – Фридрих, надень же свою шляпу, ты простудишься, – говорю я.
   Но Фридрих остался с непокрытой головой, и я не повторила ему больше своего предостережения…
   Между людьми, собравшимися на поминки, было много офицеров и солдат; вероятно, то были участники жаркого боя под Кениггрецом, которые приехали поклониться праху павших товарищей.
   Наконец, мы пришли к листу, где было похоронено больше всего народу – свои и неприятели вместе. Эта площадь была обнесена оградой, как настоящее кладбище. Сюда стекалось самое значительное число поминальщиков; они могли с большей вероятностью предположить, что дорогой им прах покоится именно здесь. У этой ограды осиротевшие опускались на кольни, горько рыдали и вешали на нее привезенные венки вместе с зажженными лампадами.
   Вдруг к высокому кургану над братской могилой приблизился стройный, высокий господин с моложавым лицом и благородной осанкой, закутанный в генеральскую шинель. Присутствующие почтительно расступились, и в толпе раздался шепот:
   – Император.
   Действительно, это был Франц-Иосиф. Повелитель страны и главный военачальник явился, в день поминовения усопших, на поле битвы, желая почтить память павших воинов. Он также стоял с непокрытой, склоненной головою, объятый горем и проникнутый почтением перед величием смерти.
   Долго, долго оставался он в неподвижной позе, и я не могла отвести от него глаз. Какие думы, какия чувства волновали этого человека, одаренного, как мне было известно, добрым и мягким сердцем? Мне вдруг показалось, что я поняла его, что я читаю мысли императора, роившиеся в его склоненной голове.
   "…Ах, мои несчастные храбрецы!… вас больше нет, вы сложили здесь свои головы, а за что?., в ведь победа не осталась за нами… моя Венеция потеряна… так много, так много потеряно, а вместе с тем погибла и ваша молодая жизнь! И вы еще с таким самоотвержением отдали ее… за меня. О, если б я мог возвратить ее вам! мне не нужно было вашей жертвы для себя собственно. Вас повели в поход ради вашей пользы, ради отечества, дети мои… И не по моей воле это случилось, хотя и по моему приказанию, но ведь я должен был приказать. Не ради меня существуют подданные, а я призван на царство ради вас… и каждую минуту готов умереть для блага своего народа. О, если б я послушался влечения своего сердца и не давал бы своего согласия, когда все вокруг меня настаивали: "война необходима, необходима". Но разве я мог противиться? Нет, Бог мне в том свидетель, не мог! Что меня толкало к этому, что принуждало – теперь я и сам хорошенько не знаю; я знаю только одно, что это было неодолимое давление извне от вас самих, мои умершие солдаты… О, как грустно, как тяжело! Сколько вам пришлось выстрадать, и вот теперь вы лежите здесь и на других полях битв, сраженные картечью и сабельными ударами, холерой и тифом… О, если б я мог сказать: "нет!" Ты молила меня о том, Елизавета… о, если б я это сказал! Как невыносимо ужасна мысль, что… Ах, до чего жалок и далек от совершенства наш мир: в нем слишком, слишком много горя!…"
   И пока я передумывала за него все это, мои глаза не отрывались от его лица. В самом деле, молодой император как будто нашел, что чаша горечи переполнилась; он закрыл лицо руками и зарыдал.
   Вот что происходило в день поминовения усопших, в 1866 году, на поле мертвых под Садовой…
 

V.

 
Мирное время.
 

I.

 
   Мы нашли Берлин в разгаре всеобщего ликования. Каждый лавочник и разносчик смотрел гордым победителем. "Уж задали мы жару супостату, долго будет помнить!" Это приятное сознание, по-видимому, возвышает дух народа и легко разделяется всем населением. Однако в семействах, которые мы посетили, встречались люди, убитые горем, потерявшие горячо любимых близких на германских или богемских полях сражениях; но больше всего страшил меня визит к тете Корнелии. Я знала, что ее сын, прелестный юноша Готфрид, был кумиром своей матери, что он составлял все для нее на свете, и мне было не трудно понять горе несчастной женщины – стоило только представить, что случилось бы со мною, если б мой сын Рудольф, сделавшись взрослым… Но нет, эта мысль была слишком ужасна, и я поспешила отогнать ее прочь.
   Мы заранее предупредили тетку о своем посещении. С сильно бьющимся сердцем вошла я в ее квартиру. Еще в прихожей на нас повеяло печалью, наполнявшей весь дом. Слуга, вышедший нам навстречу, был в черной ливрей; в большой приемной, где вся мебель стояла под чехлами, не было огня, а зеркала и картины по стенам были завышены черным флером. Отсюда нас провели в спальню г-жи фон-Тессов; эта обширная комната, разделенная занавесью на две половины, служила теперь постоянным местопребыванием хозяйки. Она никуда не выходила больше из дому, кроме церкви в праздничные дни, и редко оставляла спальню, проводя только ежедневно один час в кабинете покойного сына. Здесь все стояло на прежнем месте, как было оставлено им в день выступления в поход. Старушка провела нас туда и дала нам прочесть письмо, которое он положил, уезжая, на свой бювар:
   "Бесценная, милая матушка! я знаю, что ты придешь сюда после моего отъезда и тогда найдешь этот листок. Лично мы с тобой простились. Тем более обрадует и удивит тебя еще один прощальный привет с моей стороны, последнее слово перед разлукой, и притом веселое, полное надежды. Не бойся ничего: я вернусь к тебе. Судьба не захочет разлучить двух сердец, так тесно связанных между собою, как наши. Мне предстоит совершить счастливый поход, заслужить звездочки и кресты, а потом сделать тебя бабушкою, по меньшей мере, шестерых внучат. Целую твою руку; целую твой милый, кроткий лоб, лучшая и наиболее обожаемая из всех матерей!
    Твой Готфрид.
 
   Когда мы пришли к тете Корнелии, она была не одна. Какой-то господин в длиннополом черном сюртуке, похожа на пастора, сидел против нее.
   Хозяйка встала и пошла навстречу нам; гость также поднялся со стула, оставаясь, однако, в глубине комнаты.
   Как я предвидела, так и случилось: когда мы обнялись с милой старушкой, то не могли удержаться и громко зарыдали обе. Фридрих также прослезился, прижимая тетку к груди. Никто из нас не сказал ни слова. Нее, что собираешься сказать в подобные минуты, при первом свидании после тяжелого удара, достаточно выражается слезами.
   Тетя Корнелия подвела нас к тому месту, где сидела, и указала нам на стулья рядом. Потом, осушив глаза, она представила моего мужа незнакомому посетителю.
   – Племянник мой, полковник барон Тиллинг; старший пастор при армии и советник консистории г. Мельзер.
   Мы обменялись между собою безмолвными поклонами.
   – Мой друг и духовный руководитель, – прибавила в пояснение тетя, указывая на Мельзера, – г-н пастор так добр, что находит время утешать меня в горе.
   – Однако мне до сих пор не удалось внушить вам истинной покорности небу, научить вас с радостью нести свой крест, уважаемая приятельница, – отозвался тот. – Вот хоть бы и сегодня, я опять был свидетелем ваших малодушных слез. Зачем позволять себе такую слабость?
   – Ах, простите меня! Когда я видела в последний раз своего племянника с его милой молодой женой, тогда мой Готфрид был еще…
   Она не могла договорить.
   – Тогда ваш сын был еще в этом грешном мире, окруженный всякими опасностями и соблазнами; теперь же он принят на лоно Отца своего небесного, после того как нашел славную и блаженную смерть за короля и отечество. Вот, г-н полковник, – обратился Мельзер к Фридриху, – вы были представлены мне, как военный, и вам следует помочь мне доказать этой удрученной горем матери, что ее сыну выпала завидная участь. Вы должны знать, с какою радостною готовностью сложить свою голову идет на битву каждый воин, как его одушевляет геройская решимость принести свою жизнь в жертву на алтарь отечества. Эти высокие чувства утоляют для него всякую горечь разлуки с близкими сердцу, а когда он падает в пылу сражения, при громе пушек, то надеется, что его примут в ряды великой армии, которою управляет сам Господь сил. Вы, г-н полковник, вернулись домой с теми, кому божественное провидение даровало заслуженную победу…
   – Извините, г-н советник консистории, – я состоял на австрийской службе…
   – О, я полагал… так значит… – пастор совсем смешался… – Тоже великолепная, храбрая армия и у австрийцев. – Он встал со своего стула. – Однако я не хочу стеснять вас далее. Вы, как родные, вероятно, желаете потолковать о семейных делах… Честь имею кланяться, сударыня, через несколько дней я к вам зайду… А до тех пор устремляйте свои мысли горе, к престолу всемилосердого Господа, без воли Которого не упадет с головы нашей ни единый волос. Он все направляет к благу любящих Его: и горе, и болезнь, и нужду, и смерть. Честь имею кланяться.
   Тетя Корнелия пожала ему руку.
   – Надеюсь вскоре вас видеть. Пожалуйста, не забывайте меня. Пастор поклонился нам и хотеть уже уходить, как Фридрих остановил, его:
   – Г-н советник консистории, могу я обратиться к вам с покорнейшею просьбою?
   – Говорите, г-н полковник.
   – По вашим речам я заключаю, что вы проникнуты настолько же религиозным духом, насколько и военным. Потому вы могли бы сделать мне величайшее одолжение…
   Я с любопытством слушала, недоумевая, куда все это клонится.
   – Вот моя милейшая супруга, которую вы видите перед собою, – продолжал он, – мучится различными сомнениями; ей кажется, что война с христианской точки зрения не может считаться похвальным делом. Хоть я убежден в противном, так как духовное и солдатское звание находятся в самой тесной связи между собою, на у меня не хватает красноречия убедить в том мою жену. Вот если бы вы, г-н советник консистории, были так любезны, чтобы зайти к нам завтра или после завтра побеседовать на одну тему.
   – О, с большим удовольствием, – перебил пастор. – Позвольте ваш адрес…
   Фридрих дал ему свою карточку и тут же был назначен день и час предстоящего визита.
   После ухода Мельзера, мы остались с теткой одни.
   – Увещания твоего друга в самом деле утешают тебя? – спросил Фридрих.
   – Утешают? Для меня не существует никаких утешений больше. Но он так пространно и красноречиво говорить о вещах, о которых я теперь слушаю всего охотнее – о смерти, печали, кресте, жертве и самоотвержении… он описывает мир, – который пришлось покинуть моему бедному Готфриду и откуда я сама стремлюсь прочь всею душою, – такими мрачными красками, называет его не иначе, как местом горя, испорченности, греха и возрастающего нравственного растления… Слушая его, я немного примиряюсь с мыслью, что мой дорогой отозван отсюда в райские селения. Теперь он блаженствует, тогда как здесь на земле…
   – Часто господствуют адские силы. Да, это правда, и еще недавно я был очевидцем ужаснейших вещей, – задумчиво заметил Фридрих.
   Бедная тетя Корнения принялась подробно расспрашивать мужа о двух последних походах, из которых один он совершил вместе с покойным Готфридом, а другой – против него. Фридриху пришлось приводить множество подробностей об этом времени, и он хоть немного успокоил несчастную осиротевшую мать, уверив ее, что Готфрида постигла моментальная смерть безо всяких страданий, как и моего бедного Арно в итальянскую войну. Это был продолжительный, печальный визит. Я также рассказала тетке все подробности холерной недели в Грумице и то, что мне пришлось испытать на полях битв в Богемии. Прежде чем мы расстались с добрейшей старушкой, она провела нас в комнату Готфрида, где я опять горько заплакала, читая его письмо, которое впоследствии списала в свой дневник, с разрешения г-жи фон-Тессов.
 

II.

 
   – Теперь объясни мне, пожалуйста, – сказала я Фридриху, когда мы садились в свой экипаж, ожидавший нас у ворот виллы: – зачем ты пригласил этого советника консистории?…
   – На конференцию с тобою! Разве ты не понимаешь? Я хочу слышать еще раз и даже записать аргументы, приводимые священниками в защиту народоубийства. Тебя я выдвину на первый план, как оппонентку в споре. Молодой женщине гораздо удобнее выражать свои сомнения в справедливости войны с христианской точки зрения, чем "господину полковнику"…
   – Но ведь ты знаешь, что я смотрю на этот предмета не с религиозной, а гуманитарной точки зрения, и на ней-то главным образом основываются мои сомнения.
   – Ну, духовному лицу этого не следует выставлять на вид, иначе он перенесет поднятый нами спорный вопрос на другую почву. Стремление к миру со стороны свободных мыслителей не наталкивается ни на какое внутреннее противоречие, а мне именно хочется заставить этого старшого пастора при армии, т. е. представителя христианского военного мира, разъяснить противоречия между заветами христианской любви и правилами ведения войны.
   Пастор Мельзер аккуратно явился в назначенный час. Очевидно, его соблазняла перспектива прочитать поучительную проповедь для обращения меня на путь истинный. Я же, напротив, ожидала этой беседы с несколько тяжелым чувством, так как мне приходилось до известной степени быть в данном случае актрисой. Но для пользы дела, которому посвятил себя Фридрих, надо было решиться на это маленькое лицемерие, оправдываясь правилом: "цель освящает средства".
   После первых приветствий, мы уселись втроем на низкие кресла перед затопленным камином, и советник консистории заговорил:
   – Позвольте мне, сударыня, прямо приступить к цели моего визита. Дело идет о том, чтобы облегчить вашу душу от некоторых сомнений, которые кажутся вам как будто основательными, но в сущности – не более, как пустые софизмы.
   Например, вы находите, что заповедь Христова о любви к врагам, а затем его изречение: "кто берет меч, тот от меча погибнет" – противоречат обязанностям солдата, уполномоченного наносить неприятелю всяческий вред…
   – Конечно, г. советник консистории, это противоречие кажется мне неразрешимым; ведь и в заповедях прямо сказано: "не убий".
   – Ну да, при поверхностном суждении, это ставит вас в тупик, но если вникнуть в суть вещей, то противоречия исчезают. Что же касается шестой заповеди, то ее правильнее было бы изложить так (и таким образом она переведена в английском издании Библии: "ты не должен совершать убийства"; убиение же для защиты не есть убийство. Война, в общем, та же защита по необходимости. Мы можем и должны, согласно кроткому внушению нашего Искупителя, любить врагов своих, но это еще не значить, чтобы мы были обязаны терпеть явную несправедливость и насилие.
   – Однако, из этого опять-таки прямо проистекает, что одни оборонительные войны справедливы, и люди только тогда имеют право прибегать к мечу, когда враг вторгнется в их пределы. Если же и неприятельская нация будет держаться того же правила, каким же образом тогда начнется драка? В последнюю войну, ведь это ваша армия, г. советник консистории, переступила наши границы…
   – Когда нужно отразить врага, милостивая, государыня – а на это мы имеем священнейшее право – нет никакой надобности пропускать благоприятный момент, выжидая вторжения в нашу страну. Смотря по обстоятельствам, каждый государь может первый начать военные действия против того, кто нарушает справедливость и творит насилие. Тут он как раз исполняет евангельское изречение: "взявший меч, мечом погибнет". Он заступает место слуги Господня и мстителя, когда стремится погубить мечом поднявшего против него меч.
   – Нет, тут верно есть какой-нибудь неправильный вывод, – сказала я, – качая головой, – по крайней мере, обе враждующие стороны не могут оправдываться одним и тем же…
   – Что же касается вашего мнения, – продолжал пастор, пропуская мимо ушей последние слова, – будто бы война сама по себе не угодна Богу, то всякий, твердо знающий Библию, христианин без труда опровергнет это. В святом Писании ясно сказано, что Господь сам повелел народу израильскому завоевать обетованную землю. Он вел Израиля к победе и благословлял его на битвы. В четвертой книге Моисеевой (21, 14) говорится об особенной книге войн Иеговы. И как часто прославляется в псалмах помощь Божия народу своему в ратном деле. Разве вам неизвестно изречение Соломона (22, 31): "Конь стоит, оседланный для дня битвы, но от Господа исходит победа". В 144 псалме Давид благодарит и славит Господа, своего защитника, Который учит "руки его сражаться и длани его воевать".
   – Значить, существует разногласие между ветхим и новым заветом: Бог древних евреев был воинственный, а кроткий Спаситель Христос возвестил нам евангелие мира и учил любви к ближним и к врагам.
   – Позвольте, и в новом завете Иисус Христос в одной притче (евангелие от Луки, 14, 31) говорить безо всякого порицания о царе, который хочет идти войною на другого царя. Как часто приводить также апостол Павел сравнения из военной жизни. Например, он говорит (послание к римлянам, 13, 4), что начальство недаром носит меч, что начальник есть слуга Божий и мститель творящим беззаконие.
   – В таком случае, в самом Священном Писании заключается противоречие, на которое я указываю. Если то же самое, по вашим словам, находится и в Библии, то вы не можете его отрицать.
   – Вот как виден сейчас поверхностный и вместе с тем надменный способ суждения, который хочет поставить наш собственный слабый разум выше слова Божия! Всякое противоречие носит на себе печать несовершенства, а потому несвойственно божественному: если уж я доказываю, что какое-нибудь мнение высказано в Библии, значит в нем не может быть противоречия, хотя бы оно и казалось непонятным человеческому уму.
   Я хотела возразить, что в Библии могут быть места, искаженные передачей или вообще несогласные с духом христианства, но воздержалась, чтобы не удалиться от главного предмета спора.
   – Позвольте, г. советник консистории, – вмешался Фридрих, – я приведу вам в примерь слова одного оберстштюкгауптмана XVII столетия, который еще убедительнее вас доказывает позволительность ужасов войны, ссылаясь на Библию. Я приберег интересный документ и прочитал уже его моей жене, но она не соглашается с духом этого сочинения; сознаюсь, что и мне самому оно кажется немножко… резким… Желательно было бы выслушать ваше мнение о нем. Если позволите, я принесу сюда рукопись.
   Он вынул из ящика письменного стола бумагу, развернул ее и стал читать:
   "Дело ратное есть от Бога; ему научил людей сам Господь. Первый воин был поставлен Им с обоюдуострым мечом во вратах райских, дабы преградить туда путь первому бунтовщику – Адаму. Во второзаконии читаем, как Иегова ободрял народ свой обетованием победы и дал рати израильской авангард из священников своих.
   "Первый правильный бой происходил под городом Гаем. В сию войну иудейскую, солнце стояло на тверди небесной недвижимо, дабы сыны израилевы успели одержать победу, истребить многие тысячи врагов и казнить царей вражеских.
   "Всякое кровопролитие и всяческая казнь врагу и ярость на войне одобряются Богом, ибо Святое Писание переполнено повествованиями о них, и сие довольно подтверждает, что война праведная есть от Бога, и посему всяк муж благочестен, ничто же сумняшеся, может служить во вся дни живота своего и умереть в военном звании. Врагов же своих может он жечь и опалять, и кожу с них сдирать, закалывать их и на куски разрубать, – все это праведно есть; аще же умствует кто о сем лукаво, грех творит. В ратном деле не наложил Господь ни на что запрета людям своим, ибо указаны Им самим наижесточайшие способы изводить врага.
   "Так, пророчица Девора пригвоздила к земле деревянным колом голову военачальника, царя хананейского Сисары. Гедеон, вождь народа, поставленный Богом, разделался по-солдатски со старейшинами в Сокхофе, не получив от них провианта для рати своей: виселица и колесо, меч и огонь были ему недостаточны для наказания; колючим терновником повелел он сечь виновных и молотить зубчатыми молотильными досками. И все это было праведно перед очами Божиими. Царственный пророк Давид, муж по сердцу Господню, подверг жесточайшей казни побежденных им уже детей Аммона в Раббаофе. Мечами приказал он рубить их, проехать по ним железными колесницами, резать их на куски и месить, яко глину для кирпичей. И так поступал он во всех городах Аммона. Далее, он…"
   – Это мерзко, отвратительно! – перебил возмущенный пастор, – только грубому наемному солдату одичалых времен тридцатилетней войны могло прийти в голову приводить такие примеры из Библии в оправдание возмутительных жестокостей против врага. Мы возвещаем теперь совсем иное учение: на войне нужно стремиться только к тому, чтобы сделать безвредным противника, при чем позволяется конечно его убивать, однако безо всякого злого умысла против жизни отдельного лица. Если ж такое намерение или жажда убийства и жестокости обнаружится по отношению к беззащитным существам, тогда убийство на войне становится таким же безнравственным и непозволительным, как и в мирное время. Да, в предшествующих столетиях, когда вражда и распри были преобладающим явлением, когда предводители ландскнехтов и бродячий люд обратили войну в ремесло, какой-нибудь оберстштюкгауптман мог писать подобные вещи. Теперь же никто не вступает в ряды войск по найму и ради добычи, не зная, против кого и зачем идет он воевать; теперь люди сражаются за высшие, идеальные блага человечества, за свободу, самостоятельность, национальность, за право, за свою веру, честь, порядок и нравственность…
   – Вы, г. советник консистории – перебила я – судите во всяком случае снисходительнее и человечнее того оберстштюкгауптмана и потому не приводите из Библии доказательств в пользу жестокостей, составлявших наслаждение наших предков в средние века, а вероятно еще более древних евреев; но ведь это – та же самая книга, тот же самый Иегова, только каждый черпает из нее примеры, подходящие к его собственному миросозерцанию.
   Это возражение вызвало маленькую филиппику со стороны пастора; он упрекнул меня в недостатке почтения к слову Божию и в неумении понять его изложение.