Брусенков покраснел. Рябины его по всему лицу сделались красными. Клюква или брусника. Он еще шагнул к Мещерякову, но тот не дал ему говорить, сказал сам:
   - Дальше. Дальше так: я ультиматум до конца все ж таки не ставлю. Предлагаю: завтра в десять часов товарищ Струков является ко мне в штаб армии и дает обещание, что никакого шпионства с его стороны более не будет. После того он докладывает свои честные соображения - как отдел его может армии и общей нашей победе помогать и в действительности быть полезным. Когда мы с товарищем Жгуном, начальником моего штаба, эти предложения усмотрим как хорошие - то и хорошо дальше будем вместе работать. Когда они будут для нас негодные - то я уже окончательно и в полном ультиматуме повторю нынешние слова: военного отдела для армии нет и не существует! Все! В других отделах я больше нынче находиться не имею возможности - некогда!
   И, козырнув, Мещеряков быстро пошел прочь из комнаты. Распахнул дверь... Остановился. Так же резко вернулся, вынул из кармана и положил на стол коробок с цветными карандашами.
   - Это ты мне давеча прислал, товарищ начальник главного штаба! - сказал Брусенкову, но не оборачиваясь к нему. - Возьми! У нас и в своем штабе таких дополна!
   Брусенков усмехнулся, протянул руку, взял коробок, потряс его около уха. Сказал:
   - Ну, мы примем предметы обратно. Вовсе не постесняемся принять. А еще вот что - отдай-ка нам золото! Сорок семь тысяч и сколько там у тебя фунтов? Не хочешь отдавать военному отделу - отдай прямо в главный штаб. Прямо мне. Я ужо использую. Смогу. На общее наше дело, и с умом использую...
   - Нет, - ответил Мещеряков. - Не отдам. Самому пригодится. - И еще раз, уже с порога, повторил: - Не отдам!
   ГЛАВА ВОСЬМАЯ
   На другой день в избе Толи Стрельникова снова собрались члены главного штаба.
   Сидели в горнице.
   Спокойным оставался, кажется, один только Брусенков.
   Изба Стрельникова всем была знакома, но уже по одному тому, что это было жилье, а не штабное помещение, здесь невольно приходило на память, что к ночи люди имеют привычку ложиться спать, утром - вставать и завтракать, днем - обедать...
   После напряжения, в котором жил главный штаб, после бессонных ночей, бесконечных посетителей, бесконечных событий, которые врывались вслед за этими посетителями, или в донесениях с мест, или еще как-то, даже неизвестно как, - обычное жилье казалось странным, поначалу оно охватывало каким-то оцепенением.
   Однако нынче ничто не могло помешать присутствию здесь еще и беспокойства, волнения. Необычная была нынче встреча.
   Разговор был тихим, сдержанным - о том, о другом...
   Тася Черненко все глядела в окно, будто упорно ждала еще кого-то, на продолговатом смуглом лице ее проступал неровный румянец, пальцами то одной, то другой руки она теребила металлическую пуговицу гимнастерки. Пуговица оставляла на пальцах серый налет, Тася вытирала их о голенище сапога и принималась теребить пуговицу снова.
   В кухне тяжко шаркала ногами и кашляла нутряным, навек приставшим кашлем древняя старуха - Толи Стрельникова бабка.
   Толина мать умерла давным-давно, он ее не помнил, бабка и воспитывала его вместо матери, а теперь воспитывала и выхаживала, как могла, правнуков, и родных и неродных: жена Толи тоже померла лет пятнадцать назад, он снова женился, женился на вдовой и детной. Теперь росли ее ребятишки и его, от первой жены, и общие, от нынешнего брака.
   Жена и старшие дети страдовали, рыли окопы, малые все были на огороде, бабка одна и хозяйничала в доме, изредка стонущими, глухими окликами призывая в помощь девчонок, которые возились на крыльце с самыми малыми, искались друг у друга.
   - Старая уже сильно. А ходит. Работает... - сказал Довгаль, прислушиваясь к шагам на кухне.
   - Всю-то жизнь так... - кивнул Толя, плотнее заправил пустой рукав домотканой рубахи за пояс. - Я в пятнадцатом годе в лазарете лежал с масленки и до покрова. После первой еще контузии. Еще был с рукой. И вот закрою глаза и слышу: бабка-то ходит, ходит, ходит... День-ночь без конца и краю ногами шебаршится и грудью кашляет... Я расту - из сосунка в парнишку, из парнишки в парня, из парня в мужика, - а она все шарк да шарк. День-ночь, день-ночь... По кругу.
   Удушливо пахло геранью, расставленной в глиняных горшках по всем подоконникам. Иные горшки были поломаны, повязаны бечевками, из одного сквозь щель выползал на подоконник желтый узловатый корень.
   Посреди широкой деревянной кровати, покрытой лоскутным одеялом, будто в беспамятстве, лежал, раскинув все четыре лапы и хвост, рыжий встрепанный кот с разорванным до основания и еще не зажившим ухом. Черные с отливом и жадные мухи тревожили ему незажившее место, забирались внутрь, кот скалился, бил по уху лапой и просыпался, но тут же снова впадал в сон, даже храпел.
   В углу, возле печки-голландки, на гибкой жердочке чуть покачивалась пустая люлька.
   - Что - пустая-то весится? - кивнул на люльку Довгаль. - Снял бы, когда не нужна...
   - А это баба не сымает, - ответил Толя рассеянно. - Все ж таки, говорит, острастка. Надпоминание.
   - Ну и как? - осведомился Коломиец. - Как? Помогает? Ты-то - боишься?
   - Я-то - не сильно. А баба - та страшится. Который раз.
   - Все одно - толку нету! - махнул рукой Коломиец, пошел на кухню закурить от уголька, а когда вернулся, сказал еще: - Мы вот многодетных и малоимущих даже от службы в народной армии освобождаем, бумагу им пишем на этот предмет в отделе призрения. А ты мало того - многодетный, еще и безрукий, а служишь! Зря это ты, однако... Без тебя революция не погибнет тоже.
   - Не в армии служу - в ополчении! - отозвался Толя. - Ну, а когда революция не погибнет без меня, то я без ее - запросто. Другие есть - с одной рукой научатся делу, а я без правой жизнь потерял, ничего не мог. У лесопилки живет Елисеев Никифор - тот запрягает одной рукой! Веришь ли уздает, и хомутает, и засупонивает. А я? С готовой вожжиной могу управиться - не более того! А тут - сгодился! И еще как сгодился: у меня есть в ополчении и с руками и с ногами, кругом целые, а мне все ж таки подчиненные! Я и сам к этому долгое время был без привычки.
   - Привык? - спросил Довгаль.
   - Ко всему человек привыкает.
   Коломиец кивнул в знак согласия с Толей, еще сказал:
   - Нынче власть от народа отказу ни в чем не имеет...
   - И об народе тоже заботиться надо, - заметил Брусенков. - Но ты, Коломиец, уже сильно за сознательность прячешься! Я тебе приказывал на страду квасу вывезти бочек десять для жнецов, соли выдать им же из общественного магазина по осьмушке - ты не послушался. И пересказывали мне, будто сказал еще: "Народ - он и без осьмушки нынче сделает! Его нынче вовсе не корми - он сделает!" Это правда, нет ли?
   - Так я с твоих же слов, товарищ Брусенков, говорил, - удивился Коломиец. - Ты, когда мне приказ давал, эти же и слова говорил! Вспомни-ка?
   - Я-то, может, и говорил, но приказ сделал. А ты второстепенные слова повторяешь, а исполнение приказа не делаешь. Еще случится - наказывать будем тебя! - И вот тут-то, совершенно неожиданно для всех, хотя все ждали этого, ради этого собрались в избе Стрельникова, Брусенков сказал: - Значит, так самое главное произошло вчера в главном штабе, за дверями военного отдела, куда Мещеряков даже не посчитал нужным всех нас запустить. Он заявил, что военному отделу не станет подчиняться, а работников его будет на позициях брать. Как за шпионство. Так что мне от себя лично добавить к этому, пожалуй что, и нечего, разве еще, что в конце концов он даже в конфискованном золоте самому главному штабу отказал. Общее положение: наша армия под руководством товарища Крекотеня теряет силы, ведет бои, а бывшая верстовская тем временем сил набирается. Будет ли она после того действительно защищать Соленую Падь до последней крови - никому не известно. Положение требуется менять. В корне и окончательно. Мы и так опоздали. И дальше сильно опаздываем. Что ни день Мещеряков имеет больше власти в армии, заблуждает вокруг своей личности народ, уже хватит ему такие дни предоставлять. Конкретно: как сделать? Предлагаю, как и с самого начала предлагал, - взять Мещерякова, предъявить ему ультиматум. Ультиматум такой: чтобы ни один его приказ по армии без подписи главного штаба не считался действительным. Чтобы немедленно стянул армию к Соленой Пади. Товарищ Крекотень - командующий фронтом, а фронт один - то есть фактический командир он и есть, а главнокомандующий - это, скажем, как в прошлом военный министр, не более того. Чтобы признал свою ошибку по вопросу о Власихине. Чтобы отдал золото. Последнее не потому, что оно нам нужное, а потому, что оно и ему ненужное тоже. Теперь - взять Мещерякова. Это не просто, но я беру на себя. Сделаю. Мне нужна с вашей стороны даже не сильно большая помощь Толи Стрельникова, как проверенного и смелого члена нашего главного штаба. С Толей мы уже договорились насчет действий... Так, товарищ Стрельников?
   Толя кивнул, поправил рукой по-детски взлохмаченные и светлые волосы.
   - Затем уже нужно будет такое же, как сейчас наше, совещание, на котором мы и предъявим все вместе взятому товарищу Мещерякову указанный ультиматум. И решим по всей строгости, как поступить. Все. Хватит слов. Будем осуществлять!
   Сильнее запахло геранью в избе Толи Стрельникова, слышнее стало, как храпит на койке рыжий кот, огрызаясь во сне, и как бабка двигается на кухне: шарк-шарк...
   Тася Черненко еще раз посмотрела через герани в окно, вздохнула и отвернулась... "Ну, вот и все, - подумала она. - Все сказано. Бывает, что сказать труднее, чем сделать". И не то с благодарностью, не то все с тем же чувством облегчения перевела взгляд на Брусенкова, на его сухощавое пестроватое лицо и, когда Брусенков замолчал, продолжала смотреть, ждать от него еще каких-то слов. Как-то особенно звучали для нее сегодня его слова, глуховатый, уверенный, спокойный голос. Потом, в тишине, Тася подумала: "Это - война!", и тут ей показалось, что только сейчас она и увидела войну, сию минуту открыла ее. "Ну, конечно, - продолжала она размышлять теперь уже об этом неожиданном открытии, - война - это когда перешагиваешь через себя, через свои представления, как через трупы!" Она вспомнила, что никогда не перешагивала через трупы, не раз видела убитых, только не вблизи, а издалека, но все равно повторила еще раз: "Как через трупы!"
   Война - вот что было настоящим огромного множества людей, и Таси Черненко тоже. На двадцать третьем году она наконец обрела это настоящее, а двадцать два года - с самого младенчества - только и делала, что от настоящего уходила.
   И настоящим же был Брусенков.
   С пестрым лицом, с хрящеватым носом, с маленькими, тоже пестроватыми умными и жестокими глазками. С желанием начать все сначала, если уж сама жизнь заставляет его начинать.
   Это он был готов избавиться от изначальной ошибки, от самого первого человеческого "не то", он выражал тысячелетнее возмущение "не тем", не подозревая даже, что ведь вся целиком жизнь тоже могла быть "не той"...
   Но подозрения не смущали его. Если жизнь действительно не та, он действительно разрушит ее без сожаления. Без сожаления погибнет и сам.
   Никто так не чувствовал внутреннего, скрытого порядка в хаотическом беспорядке войны, никому не было дано так просто распоряжаться всем сражениями, судами, жизнями, - как Брусенкову.
   И нынче Тасе Черненко показалось очень странным, что еще несколько дней назад, когда Брусенков в этой же избе, сидя на этом же деревянном стуле с прогнутой спинкой и с исцарапанной кошачьими когтями задней ножкой, предлагал устранить Мещерякова, - она заколебалась, не поддержала его. Почему она заколебалась тогда? Что это была за слабость?
   Обернувшись к Довгалю, она вдруг заметила какую-то его интеллигентность, - аккуратное и красивое лицо стало ей неприятным.
   Она еще не знала, как далеко зайдет сейчас спор между Брусенковым и Довгалем. Но как бы далеко он ни зашел, она никогда уже не позволит себе тех колебаний, той двусмысленности, той постыдной слабости, которой она поддалась однажды - при решении вопроса о Мещерякове. Никогда!
   Довгаль между тем заговорил медленно, тяжело.
   - Как на разговор Мещерякова в военном отделе посмотрел заведующий товарищ Струков? - спросил он у Брусенкова.
   И Тася подумала: "Зачем, к чему этот вопрос, когда уже все решено?"
   - С товарищем Струковым вовсе худо, - ответил Брусенков, нетерпеливо поглядев на Довгаля. - Товарищ Струков безоговорочно, как и назначил ему Мещеряков, явился к нему нынче утром в штаб армии, где они уже втроем, с участием штабс-капитана Жгуна, договаривались о фактическом подчинении военного отдела штабу армии.
   - Почему товарища Струкова опять нет между нами? - снова спросил Довгаль.
   - Это смешно! - ответил Брусенков и вдруг в самом деле засмеялся. Человек пошел на поддержку Мещерякова, мы все считаем - Мещерякова необходимо устранить, а после того будем звать этого человека, советоваться с ним? Это смешно!
   - У меня есть вовсе новое предложение... - сказал Довгаль. - Назначить к Мещерякову от главного штаба комиссара. Назначить товарища Довгаля.
   И Толя Стрельников и Коломиец смотрели вопросительно: не поняли. Понял Брусенков. Подумал и сказал:
   - Соглашательское зрение. Вообще и на самого себя. С самим собой идешь на соглашение, предлагаешься в комиссары. Странно. Или ты думаешь, что Мещеряков согласится на твое при нем комиссарство? Бесполезно же это!
   - Я не перед ним вопрос ставлю - ставлю сейчас его перед вами. Дайте мне ответ, а тогда уже и пойдет разговор, как Мещерякову мнение представить. - И еще, в упор посмотрев на Брусенкова, Довгаль проговорил: Далее же вопрос я поставлю перед всем нашим главным штабом. В полном его составе.
   Поскрипывала люлька, едва заметно пригибая тонкую неотесанную жердочку с коричневой корой. Не то ореховая была жердочка, не то черемуховая. Кот потянулся на кровати, открыл один глаз, глянул им на людей, закрыл снова...
   - Навряд ли наше мнение будет положительным для тебя, товарищ Довгаль, навряд ли! - ответил Брусенков. - И вообще, я вот только что подумал, спросил себя - а заслуживаешь ли ты теперь положительного? К своей личности? Хотя сейчас не в том даже дело. Вызываешь ты один вопрос. Не знаю - ловко ли задавать его? Но снова повторяю: ты же сам его вызываешь...
   - Очень-то уж сильно не стесняйся.
   - Тогда задаю этот вопрос. До сего времени мы впятером и даже четверо решали за главный штаб. Вплоть до объединенного протокола, который с Мещеряковым подписывали. А вот нынче, когда мы не назначим Довгаля комиссаром при Мещерякове, то он в своем недовольстве пойдет перерешать вопрос уже на полном составе штаба! Почему до сего дня порядок был для Довгаля хорош, он сам в нем хорошо участвовал, а нынче он стал ему плох? Выслушать бы. Понять бы товарища Довгаля. До конца! Без этого - нет в тебе необходимой ясности, Довгаль. Без этого ты - как тот Мещеряков - внушаешь такое же сомнение. Такое же сильное.
   Довгаль провел обеими руками по лицу, - положил руки на колени, кивнул:
   - Не напрасно я нынешнюю ночь об этом твоем вопросе думал. Думал: почему я в таком порядке до сей поры плохого не видел? Отвечу: не выпадало ему полного испытания. Удавалось нам под наш порядок вопросы подгонять. Но вот явился вопрос, он уже в наш порядок не влазит, и будет преступление, когда мы все одно будем стараться его обратно запихнуть. Он покрупнее нас с тобой, этот вопрос, товарищ Брусенков. Убрать или не убрать нынче главнокомандующего - это вопрос каждого товарища солдата, за кем он пойдет в бой, кому он верит? Восстали мы тоже не четверо и не пятеро - восстал народ, а народ невиноватый, что мы между собой раскололись, виноватые в этом мы сами. Из своей вины мы не можем делать от народа тайну, тем самым делать ему плохое, а должны во всеуслышание о ней сказать. После уже сделать, как скажет народ. Так что если мы расколемся не только сейчас, но и в полном составе, все семнадцать членов главного штаба, - то я пойду еще дальше.
   - Так... Пойдешь... Но пошел-то ты предлагать себя в комиссары опять же к нам - к той же четверке либо к пятерке, на которую ты едва ли не всему народу готовый жалобу принести? Если мы с тобой не согласимся. Ну, а когда согласимся, ты, верно, уже не будешь жаловаться никому - на согласие с тобой мы правомочные, это на отказ - ни в коем случае?
   - Согласие - оно никому не угрожает. Согласие - это сохранить Мещерякова и, - учти. Брусенков, - Брусенкова тоже. Раскол же - это жертва, и мы ее делать сами по себе не имеем права. А во-вторых, объяснял уже я: наша рабочая группа - четыре человека - нынче доказала, что она плохая. Пока мы этого не видели. Увидели же, и не как-нибудь, а глазами и душой - значит, надо менять дело. Значит, пора вспомнить, что не наши только головы решают, решают и те, кого с нами нету, - члены главного штаба, кто в дружинах нынче и в полках тоже делает победу. Хотя бы тот же товарищ Петрович в полку красных соколов и многие другие. Мы настолько об них забыли, об других, что несколько человек уже к сегодняшнему дню есть среди них расстрелянные за проступки. Нами же и расстрелянные. А ведь опять же решений на это всего главного штаба не было? Хватит забывать! Надо вспомнить, пока не поздно, пока мы, может быть, самого печального для всего нашего восстания расстрела не сделали.
   Было видно, что Довгаль ни в коем случае с Брусенковым не согласится.
   И Брусенкова это поразило - он к этому не привык.
   А еще больше поразило Тасю. Не понимал Довгаль, что два человека Мещеряков и Брусенков - с первой же встречи не могли делать одно дело. Один из них должен уйти.
   А Тася это понимала...
   Недавно было - Мещеряков зачем-то забежал в главный штаб. Было еще до того, как он знакомился с отделами штаба, и, должно быть, не разобравшись, где и кого он должен найти по своему делу, махнул на это дело рукой, сел против Таси Черненко на длинную скамью у стены и потянул носом воздух, в котором вдруг запахло ваксой. Ни у кого в Соленой Пади ваксы не было, а у Мещерякова она была, сапоги его блестели, пахли пронзительно - он наслаждался этим запахом.
   Он долго, улыбаясь, смотрел на нее, а тогда она спросила:
   - Чему улыбаетесь, товарищ главнокомандующий?
   - Так ты же, товарищ Черненко, не собираешься в меня палить с пистолета? - как будто даже удивился Мещеряков. - Либо рубить шашкой? Это вот я в бою встречусь с каким беляком - тому я уже улыбаться не стану. И он мне не станет!
   Тася еще не знала, почему Мещеряков ее так раздражает, и терпеливо, не выдавая себя, ждала - когда же узнает?
   В это время и вошел Власихин. Все такой же осанистый, огромный, с едва заметной проседью в черной бороде. И те самые люди, которые хотели расстрелять его на площади, уже снова обращались к нему с просьбами написать то одну, то другую бумагу, вот он и пришел с чьим-то прошением.
   Мещеряков тотчас узнал его:
   - А-а, здорово, дед! Слушай-ка, мне все ж таки интересно узнать - ты истинно за Советскую власть? Садись-ка вот! - Похлопал по скамье рядом с собой. - Садись, скажи!
   Власихин сел и сказал:
   - Я - истинно за нее. Близко либо далеко, мало прольем крови или больше того, а достигнуть справедливой власти над собой человек должон. Без этого на что расходуемся? Это жили вдвоем на земле Адам и Ева - тем надобности не было. Но когда нас, мильонов, с каждым годом больше и больше - надо как-то управляться.
   И тогда Мещеряков обратился к Тасе:
   - Ты гляди, товарищ секретарь, мыслит дед-то! Мыслит в основном в пользу Советской власти и народа! Хорошо, не стрельнули в его тот раз, не успели - вот он и мыслит по сей день!
   Тася думала: Мещеряков тут же потреплет Власихина по бороде или по голове, но он потрепал его по плечу, встал, ушел. Заторопился вдруг. И вот тут-то Тася поняла и сказала себе в первый раз: "Или - или: или тот, или другой. Этот просто мальчишка перед тем... И в семьдесят лет он не сможет стать взрослым... Даже Власихин и тот - взрослее его!"
   Еще написав какую-то бумажку, она закончила свою мысль: "Так называемые жертвы истории - это прежде всего мальчики... Белые или красные, но одинаково наивные".
   Да - именно наивность Мещерякова раздражала ее. И какая-то легкость, даже - шутливость, с которой он делал революцию. Какая-то его интеллигентность.
   Она удивилась собственному неожиданному подозрению, но это было так: Мещеряков оказался по-своему интеллигентен, даже - деликатен, даже миролюбив, словно какой-нибудь земский врач или учитель из отдела народного образования главного штаба.
   А интеллигентность, как бы она ни проявлялась, с некоторых пор претила Тасе Черненко, претила страшно.
   Недаром она порвала с интеллигентностью, со всеми, кто исповедовал ее.
   И она обернулась к Довгалю, рассмотрела его черные усики, похожие на усики Мещерякова, темные блестящие глаза, аккуратно расчесанную голову и сказала:
   - Товарищ Довгаль, ты рассуждаешь, как мальчик!
   Довгаль встал, прошелся от окна к дверям и обратно, сказал:
   - Подведем итог. Ты, Брусенков, твердо стоишь на платформе. Потому и нужен нам, нашему делу. Но учти, народ - он выше любой платформы. Ты вывода не сделал, когда и меня и тебя, совдепщиков, в прошлом году запросто прогнали. Значит, не так делали, чтобы нас народ мог понять. Но ты и сейчас еще вывода не понял. Либо понял его наоборот. Боишься ты Мещерякова, потому что, как никто, сам склонный всех устранять. Отсюда и Мещерякова ставишь под сомнение в том же вопросе.
   - Ставлю! - кивнул Брусенков. - Покуда мы с тобой ведем здесь суждения, он запросто разгонит главный штаб. Кто слепой, политически незрелый - тот опасности не видит.
   - Я не кончил еще...
   - Заодно твой сельский соленопадский штаб тоже разгонит...
   - Не кончил же я!..
   - Мне уже ясно, почему ты в комиссары к нему запросился. Военной и физической силы у него, верно что, больше, чем у меня.
   - Еще раз - прошу и требую, товарищ Брусенков, дай мне сказать! И не наводи тень - в нынешней обстановке это вовсе просто, но, когда тебе дорого наше дело, ты сам должон этого уберегаться! Всеми силами! И какой же для нас выход? Какой выход, когда я не только тебе, Брусенков, хотя и хочу, но не могу уже верить - не могу верить всем, здесь собравшимся? С этой минуты - не могу! Что тогда? - Довгаль черными глазами посмотрел на Толю Стрельникова, на Коломийца, на Тасю Черненко.
   - Тогда прямой ход тебе - в комиссары к Мещерякову, а уже вместе идти на разгон главного штаба.
   - Замолчи! - крикнул Довгаль, крикнул пронзительно, кот вскочил на лоскутном одеяле, бабка и та, должно быть, услыхала, перестала шаркать ногами, недоуменная тишина проникла из кухни в горницу...
   - Есть выход, - неожиданно тихо, медленно снова заговорил Довгаль. - От него ни тебе, Брусенков, ни мне не уйти. Хочешь ты или не хочешь - я тебя сегодня же призову на люди. И себя тоже. Нынешний вопрос способные решить те, которые ближе всего стоят к идее, идейно же всею душою могут взглянуть на каждый факт, на всю нашу борьбу и жизнь. По-человечески взглянуть... Сегодня на заимке Сузунцева на заходе солнца соберется собрание партии. Мы самостоятельно, ячейкой, чуть ли не со времени Советской власти не собирались. Пора восстановить нам себя. Если не явишься - значит, забоялся своей неправоты. Призову я не только тебя, но и Мещерякова.
   - Ты мне уберегаться велел, чтобы тень на других не бросать. Я уберегусь - я на этом собрании выскажу мысль всем, чтобы она не тенью была уже. Выскажу, почему ты в комиссары к Мещерякову пробиваешься.
   - Я тебя об этом даже прошу. Лично.
   - Нынче ты уже людей не соберешь, не успеешь.
   - Моя забота.
   - Кто тебе заботу поручал?
   - Никто. Надо было сделать - я сделал, назначил, хотя до сей минуты не думал, какой вопрос еще будет перед нами поставлен.
   Тася видела, как Брусенков становился злым. Той злостью, которую все в главном штабе давно знали, в которой Брусенков был страшен, но быстр, решителен, смел, в которой он не раз выводил штаб из-под ударов белых.
   Но Брусенков не рассердился и не сделался злым до конца... Тоже поглядел через герани в окно, а поглядев на Довгаля - улыбнулся. Это было совсем неожиданно.
   - Ладно... - кивнул Брусенков. - И даже вовсе не худо! У меня только есть мысль... Отказать ей нельзя... Прежде как мы явимся на Сузунцевскую заимку, мы встретимся с товарищем Мещеряковым. Поговорим. Вдвоем. Мы оба партийцы. Он даже раньше меня вступил, еще на фронте, еще за два месяца до Октябрьского переворота. Мы имеем полное право и необходимость между собой выясниться. А уже с остальным неразрешенным вопросом прибудем на заимку. Я его и привезу, Мещерякова.
   Спустя некоторое время вдоль озера, нижней улицей Соленой Пади, ехали в главный штаб Коломиец, Толя Стрельников, Тася Черненко, Брусенков. Довгаль отправился в другую сторону - на позиции.
   Ехали в тарантасе, на козлах сидели Коломиец и Толя, Толя и правил единственной рукой, а Коломиец то и дело падал плечом на безрукое Толино плечо.
   Пестрая кобыла шлепала разбитыми копытами по густой уличной пыли.
   Брусенков кланялся прохожим, приподнимая картуз с треснувшим надвое козырьком.
   На тарантас смотрели и с огородов, через немудрые жердяные прясла, на огородах нынче было много женщин и ребятишек. Шла уборка разного овоща, а кое-где уже копали картошку.
   Соленая Падь и овощами и картофелем была известна далеко вокруг в Понизовской степи. Существовал даже сорт картофеля "солянка". Хорошо шел по супескам, долго хранился в ямах и подпольях без порчи. И урожай давал, особенно если не случалось чрезмерной засухи.
   "Солянку" эту - чуть желтоватую, круглую и пахучую - нынче копали, подсушивали на солнышке и ведрами, кулями и попросту, волоча рядно по земле, стаскивали в ямы.