Ничего не кончилось. Все продолжается.
   Брусенков и к самой-то Тасе с некоторых пор относился настороженно, недоверчиво - он имел на это право, в этом его праве Тася опять-таки ничуть не сомневалась. Наоборот - настороженный брусенковский взгляд, который она вдруг улавливала на себе, ей был необходим...
   Коломиец, Толя Стрельников - молчаливо сидели в президиуме, каждый день на одних и тех же местах и с одним и тем же выражением ожидания - ждали того решительного момента, когда они безоговорочно должны будут поддержать Брусенкова. Ждали...
   ГЛАВА ВОСЕМНАДЦАТАЯ
   Белые, неуклонно приближаясь к Соленой Пади, теснили партизанские полки, а в то же время комдив-один, бывший комполка двадцать четыре, все еще нападал на них.
   Хотя приказом штаба армии было создано несколько дивизий, сам штаб свои приказы и распоряжения все еще посылал непосредственно командирам полков, потом - комдиву-один, и в последнюю очередь - комдивам два и три. Не упрочились до сего дня дивизии, а комдив-один как бы занял место Крекотеня.
   Мещеряков же снова перенес свой штаб в Соленую Падь, снова целиком и полностью был занят подготовкой к оборонительному сражению. Он сам располагал полки в обороне, с командным составом - вплоть до ротных и взводных, - лично прорабатывал сигналы связи, устанавливал пристрелочные ориентиры, разыгрывал примеры по взаимодействию.
   И комиссар Петрович тоже день и ночь неустанно готовился к сражению на него были возложены обязанности вести агитацию в партизанской армии и в армии противника, подготовить лазареты, патронные лаборатории.
   Подготовить арару.
   В крайнем, только в самом крайнем случае арара могла вступить в дело. Но ведь крайний случай тоже мог случиться?
   А желающих бежать с арарой было не счесть - все старики, все ребятишки. Народ шел в арару как бы со счастьем. Сознательно шел жертвовать, организованно шел. Но странно - стояла она перед глазами Мещерякова нынче все время. И даже когда он забегал на съезд, слушал речи и воззвания, видение это - как выметнулись пестрые кони, безоружные люди на увал, под серенькое небо, под Моряшиху - все время возникало перед ним. Неотступно.
   Он вглядывался в ряды делегатов, в лица... То и дело ему приходила мысль - тот вот, бородатый, в посконной рубахе и с грудью настежь, с медным большим крестом среди кудрявого грудного волоса, вполне мог быть в араре под Моряшихой?.. Это Мещерякова сильно смущало.
   А между тем съезд главкому всякий раз, как появлялся он в президиуме, провозглашал "ура!" и "да здравствует!", ораторы то и дело упоминали его в своих речах: "бесстрашный главком".
   И Довгаль и Петрович, который тоже лишь время от времени забегал на съезд, даже Брусенков - все подсказывали ему, чтобы он произнес речь.
   Брусенков, тот уже давно ждал - когда же наконец главком заговорит? Чем скорее заговорит, тем Брусенкову лучше - будет время возразить, вступить в спор. Но Мещеряков молчал.
   Речей он говорить нынче не мог...
   Уберегал себя для предстоящего сражения, для самой главной и всеобщей надежды, о которой даже здесь, на съезде, и то стеснялись очень-то громко говорить. Опять и опять на эту надежду вдруг надвигалось видение арары, а то с минуты на минуту начинал Мещеряков ждать еще какого-то известия, которым сражение о себе подскажет.
   Он так долго и трудно к этому сражению приближался, так много о нем думал, что и оно должно было подумать о Мещерякове - высказать о себе какой-то намек...
   И ведь дождался.
   Гришка Лыткин поманил его, явившись в распахнутых воротах амбара. Гришка был в новых сапогах, в портупее, с биноклем на черном ремне.
   Он стоял в воротах - многие делегаты на него глядели, он тоже на многих глядел, но по тому, как был подан Гришкой знак, Мещеряков сразу же понял, что дело срочное и вполне серьезное, отлагательства не терпит.
   Когда шли в штаб армии, переходили через площадь все с теми же, еще больше, чем прежде, побитыми лавчонками торговых рядов, Гришка пояснял:
   - Перебежчик, товарищ главнокомандующий, к нам прибыли. Желають говорить тольки с вами и с товарищем Петровичем, более ни с кем. Товарища Безродного, того даже нисколь не признают за начальника. Предъявили пропуск, нами же заброшенный на белую территорию для прохождения к нам, более ничего.
   В штабе, в собственной мещеряковской комнате с чернилкой-непроливашкой на столе, уже были Безродных и Петрович.
   А в углу, у самого входа, сидел этот перебежчик, по званию - старший унтер. Вид почти что справный, одет по форме и со знаками различия. Вместо поясного ремня шинелка перехвачена мужицкой опояской, - это уже кто-то из партизан не смог вытерпеть - погоны на унтере оставил, а ремень снял.
   И лицо - не так давно бритое, настоящее унтерское лицо кадровой службы, со строгостью и с готовностью. А еще - с какой-то отчаянностью.
   - Садись! - кивнул Мещеряков унтеру, потому что тот моментально вскочил, как только распахнулась дверь.
   - Унтер сорок первого полка Лепурников Федор Козьмич! - в ответ сказал перебежчик, откозырял. Унтер был без подделки...
   Мещеряков отложил все обычные вопросы - как пришел, кто привел, кто командир полка и сколько в полку солдат, офицеров, пулеметов, - а спросил сразу же:
   - Зачем явился?
   Лепурников смешался. Он, должно быть, тоже допрашивал пленных, знал порядок. Порядка не было, он и смешался.
   - Ну?
   - Явился сообщить... Явился сообщить, - повторил он снова тихо и медленно, уставившись небольшими сощуренными глазами в окно, а потом крикнул громко и глядя прямо на Мещерякова: - Сорок первый полк во время предстоящего боя готов перейти на вашу сторону!
   Мещеряков не ответил. Сел. Стал набивать трубку и унтеру протянул кисет. Тогда уже и спросил:
   - В полном составе желаете перейти?.. Куришь?
   - Так точно! В полном... Курю. Но, верите ли... верите ли - не тянет нынче на курево. Не могу.
   - Да ну-у?
   - Точно так. Сам не знаю, почему могло случиться. Непонятно.
   - Сорок первый полк в разное время нами был сильно побитый. И в Малышкином Яру, и в других местах. Но все одно в нем, надо думать, не одна сотня живых людей еще остается. От чьего имени говоришь?
   - От имени всего, можно сказать, личного состава, шестьсот человек. Кроме лишь офицерского. Но есть и офицеры, и даже половина, как не более, тоже пойдут к вам. Один командир батальона среди таковых. Поскольку он же состоит в тайном комитете по этому делу.
   - В каком комитете? У вас что - они тоже имеются в достаточном количестве?
   - Комитет - для перехода на вашу сторону.
   - Имеешь ли что от этого комитета? Какую бумажку?
   - Это невозможно.
   - Почему?
   - Схватят и найдут бумажку! - Унтер вытер лоб, опять уставился в окно. - Не говоря о себе - постреляют половину полка. И не ошибутся, тех постреляют, кто в комитете. Вообще - кто настроен в пользу красных.
   - Как же это смогут догадаться?
   - Не надо догадываться. За каждым из таких когда-нибудь, а услышано слово, либо письмо просмотрено, либо неуважение к старшему замечено. Всем таким и сделают список, потом скомандуют три шага вперед.
   - Не получается у тебя, унтер Лепурников: полк готовый чуть ли не весь перейти на красную сторону, а одному перебежать нельзя - схватят? Кто же схватит, кто расстреляет, когда едва ли не все в одном сговоре состоят?
   - И состоят, и схватят, и расстреляют... - сказал унтер снова, будто в первый раз оглядев Мещерякова. - Все под страхом. Всё сделают. Что прикажут, то и сделают.
   - А кого же боятся? Самих себя?
   - Именно! Именно! - обрадовался вдруг унтер. - Самих себя - это обязательно! Колчака мы боимся, чехов - боимся, красных - боимся, но больше - самих себя! Каждый же на тебя может донести, настукать, себе благонадежность приобресть. Потому что без благонадежности тебя тут же пошлют под самый смертоносный огонь, и вы меня убьете. Того и убьете в первую очередь, который об вас сказал хорошее слово. И всюду так. Самые благонадежные полковники и генералы - оне при самом же Колчаке в городе Омске, а здесь - в ихних глазах уже чем-то замаранные.
   Мещеряков перестал курить. Молчаливый начштабарм Безродных вдруг поежился, сказал торопливо:
   - Дальше?
   - Иду к вам, а отчего? От страху! Перейти - больше шансов, что живой будешь! - сказал дальше унтер.
   - И вот так вы каждый божий день думаете? - спросил Мещеряков.
   - Вот так.
   - А ночью?
   - Еще более того. В самом бы деле - будьте любезные закурить, а?
   Свертывая цигарку, унтер просыпал махорку на пол и на колени - мимо клочка потертой газетной бумаги.
   Мещеряков протянул ему еще, но и у него табачок тоже вдруг заморосил из щепотки куда-то в сторону, а Петрович, не сказавший до сих пор ни слова, спросил:
   - Ты что же это, Ефрем?
   - Страшно... - помотал вдруг туда и сюда головой с прикрытыми глазами Мещеряков. - Неужто не страшно - под таким ежеминутным страхом жить?.. Ты погляди, какое существо это - человек! И на съезде нынче он провозглашает воззвания, и в страхе ежеминутном перед своим товарищем - он же? Непонятно. Ты вот что, Лепурников, ты все ж таки под страхом пошел или еще и под правдой шагнул сколько-то?
   Унтер долго затягивался, покуда ответил:
   - Не знаю. Но только вот сейчас будто бы свободнее мне. Дышу. Курю.
   Еще подумал Мещеряков.
   - Хорошо: после допросу я могу тебя отпустить обратно. Вернешься, объяснишь как-никак начальству свою отлучку.
   - Этого нельзя. Невозможно, нет! - воскликнул унтер, опять забыл про курево, зажал цигарку в кулаке. - Уже лучше вы меня стреляйте, чем они. Гораздо лучше! - Резко наклонился к Мещерякову, спросил: - Ну, так спрашивайте! Спрашивайте - за тем и шел!.. Ну!
   Оказался унтер писарем полковой канцелярии. Через него проходило множество самых разных и самых секретных бумаг, он сам еще недавно подписывался как "чиновник военного времени" и тоже недавно за какую-то провинность, за какие-то неблагонадежные слова - был послан в строй.
   Он знал много.
   Сказал, что сорок первый полк будет наступать с правого фланга, вдоль бора, что все колонны белых уже послезавтра на рассвете будут под Соленой Падью и тогда же вступят в бой, что для подкрепления ожидается еще кавалерийская часть, только навряд ли она успеет к началу боя, что броневики на железнодорожной ветке под Милославкой должны, по всей видимости, не столько действовать, сколько отвлекать силы партизан на другое направление.
   Подтвердил, что белое командование самым главным очагом большевизма по-прежнему считало Луговской штаб, а Кондратьева - самым опасным большевиком.
   Он говорил, захлебываясь, торопясь, то об одном, то о другом. Писали допрос и Безродных и Петрович - едва успевали записывать. Потом унтер, схватив Мещерякова за руку, спросил:
   - Живого меня оставите? Все ж таки?
   - Когда не делаешь нам провокацию, когда сам по себе не будешь такой страшный - оставим... - сказал Мещеряков и поспешил крикнуть Гришке Лыткину в коридор, чтобы перебежчика отвели в арестное помещение. Под строгую охрану.
   В комнате в табачном дыму на столе отсвечивали бумажки только что снятого допроса.
   - Покудова надо исходить из того, - сказал Мещеряков, - что все здесь сказано было правильно. Перед самым же началом боя постараться выяснить положение. Чтобы не было ошибки.
   - Как выяснить? - спросил Петрович.
   Безродных повторил:
   - Как?
   Мещеряков, стоя посреди комнаты, закинул руки за спину.
   - Ну, когда сами не придумаем, дело подскажет!
   И тут захотелось Мещерякову снова быть на съезде, страшно захотелось в помещение бывшей кузодеевской торговли. Но уже позднее было время, и Мещеряков остался в штабе, так и провел там всю ночь без сна. Все думал и думал.
   От длинного стола президиума, составленного из коротеньких столиков, открывалась сумеречная глубина амбара с ломкими рядами скамей и табуреток, с поднятыми кверху оглоблями и жердями по углам бывшей завозни, с распахнутыми воротами, через которые падал в амбар неяркий свет зачинающегося осеннего рассвета. Было шесть часов утра, наступал последний день работы съезда.
   Президиум - так уж было принято - занимал свои места раньше, чем все другие делегаты, уже сидел в полном составе.
   Пришел и сел с края длинного стола, поближе к выходу, Мещеряков. Усталый был после бессонной ночи, после встречи с унтером Лепурниковым, которая и до сих пор не давала ему покоя. Сидели - курили... Не то чтобы совещались официально, но и не без дела сидели - обсуждали вопросы.
   Мещеряков пригляделся: Брусенков, Довгаль, Стрельников, Черненко, Кондратьев с Говоровым, Петрович - да мало ли еще знакомых? Начальников районных штабов, завотделами главного штаба?.. Мало ли вот так же все эти люди собирались, заседали, судили друг друга, подписывали разные протоколы и решения? В Соленой Пади? В Протяжном?
   Только теперь Таисия Черненко неизменно сидела подле Петровича. Рядом с ним сидела, Брусенкова же разглядывала издалека... А еще - все эти люди были нынче не сами по себе, были на народе. На съезде. Съезд в каждом из них по-своему присутствовал.
   Сколько спорили они между собою, сколько друг друга судили, а нынче, должно быть, предстоял спор над спорами, суд над судами...
   И ждали все какого-то особо решительного момента, и Мещеряков впервые подумал, что сражение, которое он ждет послезавтра, может, по-своему начинается сегодня. Может быть, уже вот здесь и началось? Незаметно, без выстрелов. Одними только речами.
   Это его удивило, эта догадка. А тут как раз в тот самый момент заговорил Брусенков:
   - Что же, ты и сейчас против, товарищ Кондратьев, чтобы нынче же нам образоваться в Советскую власть? Объявиться ею? А когда так - сегодня же и будем голосовать вопрос на съезде. Ему оттуда, - махнул Брусенков в глубину амбара, - виднее, чем нам отсюдова. Я просто хотел выяснить отдельные мнения здесь. - Слегка потопал ногой по деревянному настилу. - Иначе Советская власть придет - не сильно похвалит нас, что мы ее по сей день стеснялись.
   Обернулся Довгаль:
   - Я тоже и еще раз мнение говорю: мы, может, и самые истинные борцы за Советы, но это еще не обязательно, что мы ее истинные же представители! Хочу с ней, с настоящей, держать совет - достойный ли я ее? Могу ли ею быть? Я этого не знаю. А ты, Брусенков, знаешь об себе? Ты не боишься нашу победу покалечить на глазах у всех, как было уже в восемнадцатом годе? Одно - это объявить себя частью Российской Советской Республики, признать все ее законы, другое - самим себя назвать Советской властью. Совсем другое.
   - Ты, верно что, Довгаль, ровно мальчик... - удивленно и сердито развел длинными руками Брусенков. - Да разве ты правильно ставишь вопрос? Разве дело во мне? Дело нынче в обстоятельствах! Не сделаю я - сделает Глухов. Слышал ты Глухова либо не слышал?
   - Я слышал. И опять говорю, что все принимаю - краевой Совет заместо главного штаба, инструкцию по организации Советской власти на местах, но только с заметкой: личный состав наших Советов - он должен быть временный, впредь до прихода Красной Армии. И Реввоенсовета. А теперешнее единогласие, когда его добьется товарищ Брусенков при голосовании вопроса, оно мне вовсе не нужное. Зачем мне "за" товарища Глухова? К чему? Чтобы он им после похвалялся? И цеплялся бы за его?
   - Ну что же, заканчиваем разговор, - сказал тогда Брусенков. - Вопрос, значит, за тем, кто будет избранный нынче председателем краевого Совета. Это и будет истинное голосование - не столько по личностям, сколько по принципам. Ибо невозможно бороться за власть и от нее же уходить, ее бояться. Нет, невозможно! Поглядим... - И Брусенков поглядел на лица членов президиума, на ряды делегатов, уже заполнивших помещение, на свои руки, вытянув их перед собою... - Между прочим, - сказал он, - вот и решатся все нерешенные недоразумения, бывшие среди нас в течение уже долгого времени. Тем самым - предстоящим голосованием - они непременно уже решатся, равно как и все наши прошлые действия. Народ в лице нынешнего съезда - он решит все и вся.
   - А ты демократ, товарищ Брусенков! - ответил Брусенкову Петрович. Сильный демократ... Удивительный!
   Первым взял слово опять Глухов. Опять поднялся на трибуну. Съезд слушать его не хотел, свистел и шумел, а он все равно поднялся, руку поднял кверху, борода у него тоже приподнялась, и он объявил об уходе карасуковской делегации со съезда.
   - Мы, карасуковцы, - гласило его заявление, - есть крестьяне. Крестьянин есть хозяин. Пусть встанет тот крестьянин и заявит гласно, что он не хочет быть хозяином! Таких нету. И не может быть в природе. Потому - мы блюдем хозяйский интерес, а когда совершаем революцию, то она ничто без того же интересу. Одне слова, и только. Нам власть нужна - хозяйская над хозяевами. А вовсе - не бесхозная. Уходим на моряшихинский съезд. Встретимся через год либо два, когда вы все - деятели нынешней словесной нивы - придете к нам за хлебушком и даже, может быть, за всей прочей жизнью!
   В молчании оторопевшего собрания карасуковцы и еще два человека из числа шести казачьих делегатов прошли между рядами, прошли через распахнутые ворота. Совсем ушли.
   Только спустя минуту раздались свист и крики, даже ругань понеслась вслед.
   Кондратьев вел нынешнее заседание, он объявил:
   - Продолжаем работу! От нас ушли кому с нами не по пути! Это для нас к лучшему. Продолжаем работу!
   Брусенков показал в амбар пальцем, сказал Довгалю:
   - Вот хады! Восприняли этого хозяина! Этого Глухова! Он-то ушел, а делегаты теперь уже не столь слушают речи, как каждый видит себя хозяином... Коней на ограде своей видит, телушек разных... Оглушил он их, Глухов.
   Довгаль - потому что он, хотя и мельком, хотя и глубоко где-то в себе, только-только подумал о делегатах то же самое - рассердился на Брусенкова, покраснел, глядя на него.
   - Ну? Так ведь Глухов-то ушел? Ушел, тем самым уже ничуть не угрожает, что сделается властью?
   А события шли.
   По примерзшим уже колеям застукали-застукали перед амбаром колеса, много колес, много копыт. Съезд замер, прислушался: что случилось, откуда стук? Оказалось - чуть ли не половина моряшихинского съезда прибыла в Соленую Падь. Земская затея рассыпалась в прах и теперь неизвестно стало куда и к кому отправились карасуковцы во главе с товарищем Глуховым? Должно быть, на пустое место.
   Вновь прибывшие еще стеснили ряды, а когда приутихли горячие объятия, бурные приветствия, один из них поднялся на трибуну, объяснил мотивы разрыва с моряшихинским съездом и прочитал следующую "декларацию в принципе":
   - "Товарищи трудящиеся, крестьянство и рабочие - делегаты второго съезда республики Соленая Падь!
   Мы, первоначальные участники съезда в Моряшихе, порываем с ним и приходим к вам.
   Мы порываем с политической платформой, которая по сей день ищет союза со своим поработителем - буржуазией. Мы приходим к лозунгу пролетарской революции как к мировой, победоносной и единственно правильной идее.
   Мы раз и навсегда порываем со всеми формами буржуазного правления, а торжественно обещаем поддерживать Советскую власть.
   Еще в 1906 году моряшихинский волостной съезд выработал и принял наказ членам Государственной думы первого созыва с требованиями политических свобод.
   Тогда же большинством голосов мы приняли платформу социал-революционеров, но - увы! - это чуть не привело нас к погибели. К дорогому нам старинному знамени "Земли и воли" все больше подползало врагов, которые хотели вырвать у нас красное знамя, созданное из пота и крови рабочих и крестьян. И зашли мы в тупик. Но явилась партия мирового пролетариата, и снова пошли трудящиеся, униженные и оскорбленные, торжественно водружать обновленное красное знамя на самой вершине счастья всего трудового народа.
   За два с половиной последних года мы перепробовали всякое: белое, красное, голубое, черное, разноцветное! Анархистов, монархов, буржуев, земство, эсеров, областников, временных, постоянных, верховных, местных, союзных! Никто нам не власть, а только - истязания, побор и предательство.
   И нас на зубах перепробовали все, но не нашлось зубов, по которым мы пришлись в самый раз.
   И осталась среди этого хаоса одна надежда - Советская власть, Совет Народных Комиссаров. И за нее, последнюю эту светлую и самую надежную надежду, мы пойдем хотя бы на край света!"
   Бушевал съезд, приветствуя "декларацию в принципе", громыхала в помещении бывшей кузодеевской торговли буря.
   Перед самой трибуной, справа от президиума, басовито, нестройно и не сразу вступал в эту бурю оркестр: о-о-о... у-у-у... а-а-а... - каждая на свой лад выводили трубы, а потом все, как одна, вдруг выговорили:
   ...из-бав-лень-я!!!
   А тогда уже и человеческие самые разные голоса стали присоединяться к одному медному голосу:
   ...ни бог, ни царь и не герой...
   Пели все: кто умел петь, кто не пел никогда в жизни:
   ...своею собственной рукой!
   - Вот! - сказал Брусенков Довгалю, наклонившись к нему близко и перебивая его непривычный к пению, но вдохновенный голос. - Поешь? Поешь, а сам же страшишься своей собственной руки? Как же это ты так, товарищ Довгаль? Как же?
   Довгаль пел. Когда пение смолкло наконец, Брусенков уже обращался к моряшихинским товарищам с вопросом.
   - Дорогие друзья! - спрашивал он. - По каким пунктам вы раскололись на своем съезде в Моряшихе? Прошу дать нам разъяснение!
   Разъяснение было дано.
   Раскол в Моряшихе произошел при обсуждении "мирной ноты" колчаковцев.
   Эта нота, направленная губернскими властями партизанской республике, была опубликована во втором номере газеты "Серп и Молот", в номере же третьем помещен редакционный ответ с примечанием: "Вместо ранее обещанной нашим читателям статьи "Уроки прошлого и настоящего".
   Правоэсеровская группа моряшихинского съезда считала ответ газеты на "мирную ноту" совершенно недопустимым, большинство же горячо его поддержало. Так и произошел раскол.
   "Мирная нота к повстанцам" была следующего содержания:
   "С каждой загубленной жизнью земля лишается пахаря, завод - работника, школа - учителя, семья - кормильца, государство - гражданина. Чем больше мы, русские, обескровим наше государство, нашу мать-родину, тем большее историческое преступление мы совершаем против самих себя.
   Наши неурядицы радуют наших иностранных врагов. И наши заграничные "друзья" только выигрывают: мы у них покупаем обмундирование, снаряжение. Россия опускается в глазах других народов, своими руками мы вырываем себе могилу...
   Чем дальше продолжается кровавый пир, тем дальше мы отходим от намеченных революцией идеалов - равенство, братство, свобода, тем дольше тормозим созыв истинного хозяина русской земли - всероссийского Учредительного собрания... Хищные волки рыскают в поле и гложут трупы лучших сынов России, черные вороны клюют их застывшие глаза. Люди тоже становятся хищными зверями, преступниками в силу злого исторического рока, и наряду с нашим экономическим обнищанием открывается неизмеримая бездна нашего падения.
   Русские люди, очнитесь!
   Оружием друг друга мы не убедим и не утешим, а только обессилим на радость иноземных "друзей" и врагов. Приступим к мирному улаживанию нашего семейного спора. Поговорим о задачах и делах. Поговорим как люди, а не как звери. И, может быть, есть еще возможность объединения и сплочения всех нас вокруг непартийных программ и воссоздания великой демократической России через Учредительное собрание. Взаимно мы должны быть снисходительны друг к другу и друг друга строго не судить...
   Уже объявлена полная амнистия всем повстанцам, добровольно сложившим оружие. Можете верить в искренность и высокие побудительные причины этого шага. Кого же это не удовлетворяет, кто желает договориться по политическим вопросам объединения вокруг лозунга воссоздания великой России, те пусть посылают делегатов к командующему войсками в полной уверенности, что ваши делегаты будут выслушаны и беспрепятственно пропущены обратно.
   Если вы пожелаете, будут посланы к вам наши делегаты, если начальники ваших повстанческих отрядов гарантируют им неприкосновенность и свободный возврат".
   Ответ газеты "Серп и молот" на эту ноту категорически отвергал "мирное" предложение. "...Мы слишком хорошо знаем, с кем имеем дело! - писала газета. - Не вам говорить об историческом преступлении - это лицемерие, плохо прикрытое фиговым листком. История для вас представляется в виде продажной женщины, которую можно утилизировать за медный грош. Что же касается упоминания о государстве, то у трудового народа свой государственный идеал - идеал советской, народной, трудовой социалистической республики, но не ваш растленный идеал государства-паразита и денежного мешка. Культурные варвары, зоологические звероподобные типы, вампиры земного мира! До каких пор вы будете кощунствовать? Палачи! Остановитесь! Вы уже произнесли себе смертный приговор!..
   Ха-ха-ха! Учредительное собрание! Мы не караси-идеалисты, чтобы добровольно снова идти на вашу сковородочку! Мы прекрасно видим, что под именем вашего лозунга готовится петля всему трудовому народу.
   Не обманете!
   Вы повторяете собою историю Римской империи в последний ее период. Вот с чем можно сравнить положение мировой буржуазии, в частности российской. И современный русский Нерон - Колчак подтверждает это своими действиями на каждом шагу. Недаром богомольные крестьяне называют его антихристом...
   Господин управляющий губернией! Вы изучили социальные науки во Франции, знаем также, что вы участвовали в вооруженном восстании в декабре 1905 года, знаем, что вы были убежденным террористом. Следовательно, вы прекрасно знаете, что революционный пролетариат и трудовое крестьянство, с одной стороны, и буржуазия - с другой, - такая же семья, как сожительство волка с овцами. Но вам приходится лгать на каждом шагу, толкуя о "семейном споре". Ренегат, вы предлагаете нам переговорить о "наших" задачах и целях! Наши задачи и цели, как небо от земли, далеки от ваших грабительских, и объединение, да еще на основе так называемых "непартийных лозунгов и программ", представляет из себя жалкую улыбку. Что касается до "великой демократической России", то она осуществится только через труп Колчака. "Мы должны быть снисходительны друг к другу". Что за жалкие слова! В этих словах видна фигура пресмыкающегося гада, который молит о пощаде. И это вы делаете попытку войти в мирные переговоры после всех сделанных вами чудовищных злодеяний, перед которыми бледнеют ужасы средневековья?! Все повстанцы отвечают вам решительно - слишком поздно! Поздно! Повстанцы, все, как один, говорят вместе с замученным крестьянством: будьте прокляты!