Показал не куда-нибудь, показал Моряшиху.
   И Петрович понял, и все трое они окончательно поняли, пережили одинаковую боль: придется снова брать эту постылую Моряшиху! Никому - ни белым, ни красным - до нынешнего дня всерьез не нужную и все-таки уже не раз переходившую из рук в руки. Придется. Немедленно.
   В отличие от Безродных комиссар Петрович говорил громко, довольно долго, без конца допытывался: а что будет, если противник постарается свой рейд совершить, но Моряшиху - обойти? А что, если из Моряшихи кавалерия пойдет не в самостоятельный рейд, а вместе с пехотой? Что должны в это время делать луговские? Что - главный штаб? Самая большая группа партизанских войск под Знаменской? И та, которая поменьше, - под Семенихиной?
   Струков сказал:
   - Все одно белый сделает, как товарищ главком говорит, - пойдет с кавалерией бором, бором от Моряшихи!
   И Петрович вопросы закончил, стал тереть очки. Подтвердил:
   - Так...
   Уже за полдень прибыли в Старую Гоньбу.
   Полком соколов командовал теперь Громыхалов, помощником у него был мадьяр Андраши.
   Бывшие однополчане встретили Петровича ликованием. Были ему благодарны, что приехал не один - с самим главкомом.
   Мещерякову же представилась ночь, когда он шел с красными соколами на Малышкин Яр, когда ставил перед ними задачу этого налета, а часом раньше преследовал жиганов, Антоху Юренева и с ним еще каких-то двоих, похитивших Тасю Черненко.
   И все это был уже давний, совсем устаревший счет...
   Провели рекогносцировку, спросили разведчиков и перебежчиков и установили: Моряшиху-то брать теперь совсем не просто!
   Белые заняли оборону и в самом селе и вынесли позиции на гребень увала, к поскотине. Оттуда простреливались оба склона и вперед и назад - на подступах к окраинным улочкам.
   Внизу, в междугривье, белые тоже понарыли окопов и опять-таки выдвинули их за цепочку небольших, заросших камышом и набитых карасями озер. Со стороны бора сожгли десятка два окраинных изб, образовали открытое, хорошо простреливаемое место.
   Тут не то что одним - двумя полками управиться нынче невозможно против такой обороны.
   Еще недавно Малышкин Яр такими же силами Мещеряков и не думал брать, сделал ночной налет и ушел. Нынче складывалось - уходить нельзя.
   И подкреплений ждать нельзя, вот-вот могла объявиться белая конница, признаки были к этому все: белые под конвоем посылали моряшихинских мужиков за сеном на луга, на пашни - за овсяной соломой.
   Закручивалась война; все больше и больше требовала риска, отчаянности.
   Стали думать.
   Решили - поджечь камыши в тылу низинных позиций.
   Сделать ложную атаку со стороны бора.
   Еще решили, что самое главное - это огневые позиции белых на увале, их надо уничтожить, суметь обойти.
   От мыслей, даже от самых хороших, число штыков в полку красных соколов не прибавлялось. Ни на один.
   И тут Громыхалов, новый командир полка, вздохнул, засопел, сморщил все свое заросшее плотной черной щетиной лицо.
   - Призывать надо арару...
   Мещеряков промолчал.
   Еще говорили, думали, а потом уже мадьяр Андраши, будто пережевывая во рту "ер", тоже сказал:
   - Ар-ра-р-ра? И нас - вперед. Да?
   Мещеряков промолчал, а тогда Петрович сказал ему:
   - Решай, главком. Иначе нельзя, и лично я - за!
   Арара делалась так.
   В засаде где-нибудь, скрытно, собирали партизаны вершних ребятишек и стариков. У передних - две-три берданы, заряженные дымным и вонючим порохом, у остальных - обыкновенное дреколье.
   В решающий момент лавина эта мчится на противника, оружие у нее одно: "Ур-ра, ур-ра!" Кони - топочут, ребятишки - визжат, старики - рыкают, из всего этого получается другое: ар-ра-ра-а-о-о.
   Взглянул на Петровича. Вдвоем принимать решение легче, чем одному. Их теперь было двое.
   Призвали старика - главного по этому делу во всей Старой Гоньбе.
   Расстегивая гимнастерку, чтобы легче дышалось в немыслимой жарище штабной избы красных соколов, Мещеряков глядел на всклокоченную бороденку, в голубенькие глаза.
   Старик стоял, заметно стесняясь, будто пришел просить главкома о каком-то одолжении. Перекладывая из руки в руку драный треух, говорил:
   - Ну, ить что - надоть, значит, надоть...
   - Боязно? - спрашивал Мещеряков.
   - Бегали мы в арару в эту, сказать, так не один раз. Ничего. Бог милостив. Обходилось.
   - Ни разу не случалось? - спросил Мещеряков уже веселее, с надеждой.
   - Ну, тоись не так чтобы вовсе не случалось. Тут в последний раз постреляли двоих мальцов. Большой-то пальбы они, белые сатрапы, не могут сделать, не выдерживають - нервы у их не хватает. И бегуть оне в степ. Нам того и надо.
   - Тут и весь-то счет - на нервы, - согласился Мещеряков. - Ребятишек куда бы все ж таки в сторонку. А? Либо совсем позади. Только для виду. Поскольку у них жизнь впереди.
   - Да ведь мы и все в то время - тольки для виду. Тольки для его. Ну, а за ребятишек мы нынче не в ответе. Нет! Ребятишки, они - дар божий, вот пущай бог за их в эту пору и отвечает. Это ему предстоит принять на себя, когда он такую войну затеял. А мы - мы еще и в Соленую Падь успеем сбегать за престарелыми и за детками. Чтобы у нас хорошая масса получилась у всех вместе! Многие пойдут за народное дело. И даже - с любовью!
   Уходил старик безо всякого желания - ему хотелось с главкомом поговорить. С порога все еще доказывал:
   - Хорошо богу-то наверху - един! Единственный! И шкуры с его никто не спущает, и он пальчиком никого не трогаит! Но ты гляди, товарищ главнокомандующий, силами, - противники тоже могут выдумать. Они - слезную стенку из моряшихинских детишек и женщин запросто могут выдумать! Нам встречу!
   - Ну - хватит, отец! - вдруг крикнул Мещеряков. - Договорились же обо всем - и хватит!
   Старик пугливо и недоуменно глянул кругом, накинул шапчонку, хлопнул дверью...
   Спустя чуть время Мещеряков спросил:
   - Что за стенка? Слезная - что за стенка? Это я уже вовсе не знаю! Не в курсе...
   - Просто! - объяснил Громыхалов, слегка зевнув и кое-как перекрестив черную поросль на лице. - Белые идут в атаку, а наперед себя гонят все тех же стариков и ребятенков! Опять же их!
   Как-то уж очень незаметно и легко получилось это решение - пустить в дело арару. Слишком простая отчаянность, и, должно быть, от этой простоты так сильно волновался нынче Мещеряков.
   Непривычно волновался...
   Камыши в тылу низинных позиций загорелись спустя каких-нибудь полчаса после начала боя. Подожгли их моряшихинские - еще накануне удалось с ними на этот предмет договориться.
   Дым клубился сразу в нескольких местах - густой, коричневый и тяжелый. Наполнял междугривье, а вверх по склону, к избам Моряшихи, полз медленно, неохотно.
   Белые отошли в село - не понравилось, что у них сразу же за спиной горит и полыхает, они заняли оборону повыше, в огородах, в крайних постройках.
   Вывалявшись в грязи и в пепле, шахтеры Васильевских рудников - два взвода при одном пулемете системы "кольт" - под покровом дыма тоже пробрались в село, почти до первой улицы, и стали простреливать ее в обе стороны. Однако и сами через эту широкую голую улицу, без кустарников и палисадников, даже без обычного придорожного бурьяна, перейти не могли - ее белые тоже простреливали.
   Еще одна рота партизан оставалась на возвышенности по другую сторону коричневого смрадного дыма с багровыми и ленивыми языками огня... Дым непрестанно множился из клубка в клубок, колебался по всей низине, застилая узкие озера; багровые огни медленно, но жадно и упорно жевали сыроватый высокий камыш, а поверх этого дыма и этого огня рота вела с возвышенности свой ружейный и пулеметный огонь - поддерживала васильевцев, не позволяла их окружить, на худой конец - обеспечивала им выход из села, обратно в дым.
   Бывшие громыхаловские роты штрафников находились в бору, в непосредственной близости от церковного увала, почти не стреляли, но делали вид, что их очень много, и держали против себя тоже немалые силы противника. Настоящее же наступление со стороны бора оказалось бессмысленным: противник укрепил церковный бугор, поставил на нем орудия и пулеметы, еще пожег постройки вокруг площади и надежно прикрывал фланг, как наиболее опасный во всей его обороне.
   Это все было по одну сторону села.
   По другую же сторону, примерно в полутора верстах от крайних изб, в сосновой рощице с густым зеленым подростом, которая откололась от большой, уже потемневшей к зиме ленты бора, сосредоточено было конное подразделение соколов. Эскадрон не эскадрон, что-то вроде того. Время от времени конники выходили на выгон, вытоптанный и ровный, как стол, а здесь их встречала артиллерия противника.
   С наблюдательного пункта, расположенного в кустарнике, еще чуть в стороне от рощи, эта артиллерия отлично была видна Мещерякову.
   На церковной площади - прямо на бугре, на котором красовалась и сама церковь, - великолепный божий дом, уже при временном сибирском правительстве снизу доверху заново покрашенный в небесно-голубое по случаю изгнания большевиков за пределы губернии, как раз против паперти стояло два трехдюймовых орудия. Как только конники появлялись на выгоне, появлялись на этой церковной голубизне и короткие вспышки огоньков, и легкие дымки, заслонявшие эти вспышки, а когда дымки, поднимаясь, почти достигали колокольни, к наблюдательному пункту Мещерякова подкатывались и размеренные орудийные удары; они пошевеливали тонкие ветви опавшего кустарника и уши лошадей, которых чуть в стороне держал коновод...
   По желтому выгону под низким сереньким небом слонялось несколько скотин - овечек, телков, стреноженный коняга, заморенный до последней степени, а еще - лохматый бурый пес. Всякий раз, когда от церкви раздавался артиллерийский выстрел, скотина бросалась в противоположную сторону, а когда впереди, почти на самой опушке сосновой рощи, гулко и тряско падали снаряды, подымая вверх черные комья земли, - и телки и овечки останавливались как вкопанные, чуть спустя кидались обратно... Артиллерия замолкала, и, покрутившись на месте, первым начинал тыкаться мордой в желтый выгон заморенный коняга, за ним овцы и телки тоже начинали щипать - война для них уже кончилась, и только по-медвежьи бурый пес задирал морду кверху, - должно быть, выл...
   В бинокль хорошо видно было все - весь выгон, весь увал.
   Мещеряков ждал, что противник наконец замолчит, кончит стрельбу, а тогда и эскадрону волей-неволей придется прекратить свои вылазки, и станет ясно, что у партизанской кавалерии и сил-то для атаки нет никаких, но пока бог был милостив: конники то и дело энергично выскакивали из рощи, делая вид, будто строятся для броска на деревню, орудия били, рассеивали их, заставляли уходить обратно, а Мещеряков убеждался, что беляки всерьез опасаются конной атаки с этой стороны - из небольшой и немудрой рощицы - и плохо следят за другим склоном, заметно уже подернутым дымом от горящих по ту сторону Моряшихи камышей.
   Здесь будто бы все было в порядке...
   Самое же ответственное и решающее направление - со стороны противоположной бору и лучше всего видимой с наблюдательного пункта, ничего хорошего не сулило: мадьяры и латыши залегли на открытом со всех сторон гребне увала, против них, саженях в двухстах с лишним, была скособочившаяся, порушенная поскотина и тут же мощные огневые позиции противника с продольными и поперечными окопами, с гнездами для пулеметов, с ходом сообщения к деревне. Маневрируя огневыми средствами, белые простреливали отсюда оба склона и вперед и назад, прочно уложили на землю мадьяр и латышей и теперь еще усиливали огонь, лишая их возможности отхода или подхода к ним подкреплений из резерва.
   Спасала мадьяр крохотная западинка поперек увала. Глазами даже в бинокль усмотреть ее нельзя, можно только прощупать собственным брюхом.
   Вдруг почувствовалось, что сражение вошло в какой-то порядок.
   Даже в какую-то неизменность. А из этого порядка и неизменности стал уже чувствоваться и перевес на стороне противника, но только противник еще боялся немедленно же использовать этот перевес... Полагал - партизаны вот-вот, сию минуту сделают еще неожиданный маневр, введут резерв. Может быть, главный резерв для главного удара, ради которого до сих пор они только прощупывали оборону.
   Научили их мыслить партизаны. Остерегаться - тоже научили.
   Начштабарм Безродных, послушав стрельбу, только и сказал:
   - Боятся... - Сразу же замолк. Должно быть, все понял.
   Или он действительно был приучен Жгуном к такому вот короткому разговору, или самостоятельно, от природы, родился молчаливым?
   Зато Струков говорил:
   - Потому и боятся, что знают: сами Ефрем Николаевич нынче ведут на их наступление!
   А у Ефрема Николаевича в тот миг уже оставалась за душой одна только арара. Все сражение клонилось к нему, к этому резерву. Вся надежда к нему же. Весь риск. Все на свете. Без стариков, без ребятишек Моряшиху не взять вот что становилось ясно.
   Но даже и для того, чтобы старики с ребятишками начали воевать за Мещерякова, не все было у него готово: нужно было выманить белых из окопа на увале. Подальше выманить и чтобы они кинулись вперед азартно, не сильно позаботившись, сколько в окопах у них останется сил. И время уже истекало. Хотя арара до поры скрывалась надежно, и дисциплину поддерживал там не кто-нибудь, а Петрович, но рано или поздно она себя выдаст, покажется на глаза противнику либо заскучает в ожидании и попросту разбредется кто куда.
   Перекреститься бы сейчас - не за себя, даже не за мадьяр либо Васильевских шахтеров, а за стариков с ребятишками...
   Пожалеешь о боге - с ним все ж таки иной раз несравненно легче жить... И, приподняв на голове мерлушковую папаху, которая с наступлением прохладной погоды была полностью на месте, но что-то не радовала Мещерякова, он смахнул со лба пот, а потом положил руку на плечо Гришки Лыткина. В лицо же Гришке не глядел.
   Так они постояли, еще послушали уравновешенный, негромкий, но тяжкий бой; Мещерякову стала передаваться еще и дрожь Гришки Лыткина.
   - Готовься, Гриша... Ничего не поделаешь. Другого не выдумаешь готовься... - Сосчитал про себя: "Раз! Два! Три!!" И ничего другого уже не осталось, как снова, но уже вслух повторить: - Раз!.. Два!.. Три!
   Гришка Лыткин взмахнул рукой - поднялась зеленая ракета. Ракеты на все случаи были у партизан зеленые - других не имелось.
   И тут на мгновение, даже на какое-то время, притих бой: белые притаились, подумали, что так оно и есть - сейчас-то и рухнут партизаны на Моряшиху новой какой-то силой, а партизаны на всех позициях замерли, потому что со всех направлений стали смотреть на мадьяр. Мадьяры же и латыши встали в рост из своей неприметной глазу ложбинки, крикнули отчаянно-громкое "ур-ра!" и кинулись на окопы противника, но пробежали какой-нибудь десяток сажен - неожиданно стали поворачивать назад.
   Они бежали, бежали, спиною к огню, падали серыми, бесцветными фигурками на землю, падали за пулеметы, огрызались огнем и, волоча пулеметы за собой, бежали снова...
   А белые все стреляли и все из окопов не выходили - они могли уничтожить мадьяр и латышей огнем в спину, покуда те не достигнут ближайшего березового колка... Им для этого только и надо было, что чуть перенести свои пулеметы на правый склон.
   Нет, не воевал еще так Мещеряков, никогда не воевал отступлением, а ведь впереди ждала его арара - ребятишки со стариками!
   А белые все стреляли, но не выходили из окопов, и тогда мадьяры бросили один из своих пулеметов. Они бросили его на виду, на самом бугре, и сами бросились от него прочь, петляя туда и сюда... Такой картины еще не видели белые, потому что за потерю пулемета в партизанской армии расстреливали, покрывали позором - это известно было всем.
   Такой картины они не видели, должно быть, она их потрясла, воодушевила, и кто-то из них выскочил из окопов, потом другой, третий... Офицеры размахивали шашками, некоторые будто прямо из рукава палили огнем - эти были с наганами... Дымчатые, будто прозрачные шинели подоткнуты под поясные ремни; выбрасывая вперед тонкие ноги, белые бежали в рост - по ним никто уже не вел огня. За офицерами беспорядочно, но плотно начали перекатываться серые шинели со штыками наперевес, с негромким, но непрерывным воем. Позади - опять были офицеры, еще позади - в опустевших окопах - только кое-где мельтешили фигурки пулеметчиков, но и те огня не вели - свои заслонили перед ними партизан.
   По самой верхней, увальной и широкой улице села, то скрываясь за постройками, то снова показывая головы и плечи над плетнями, неожиданно промчались конники. Немного - с полсотни, не более того. Эти хотели завершить удар.
   А мадьяры и латыши все бежали, все бежали, а потом легли редкой цепкой и снизу вверх по склону повели огонь из своего единственного пулемета по наступающим пехотинцам и еще успели полоснуть чуть в сторону, прижали конников к избам той и другой стороны улицы, из которой они готовы были уже вырваться на простор увала.
   Тут Мещеряков снова положил руку на плечо Гришки Лыткина, снова затряслась у него рука на этом плече, снова он сказал:
   - Ну, Гриша... - А плечо под рукой уже не дрожало - тряслось, билось крупно, шаталось туда и сюда.
   Мещеряков, сощурившись, закусив губу, еще ждал... Мгновение рвалось вперед, а он не пускал его, сдерживал его, самим собою его заслонял. Сосчитал снова: "Раз, два..." Гришка стонал:
   - Ефрем Николаевич, това...
   - Давай! - крикнул сипло Мещеряков, и вторая ракета поднялась в воздух.
   Только что вырвались из села на увал на чистое место белые конники. Только вырвались - и остановились. Несколько коней на дыбках загребли передними ногами под себя, потом кони эти резко пали на землю, другие пали с места - носом вперед. Это мадьяры снизу вверх опять полоснули-таки из единственного пулемета. Но не от этого огня повернули конники назад, дико нахлестывая лошадей. И пехота противника поняла этот их испуг и тоже остановилась в недоумении. Ей еще ничего покуда не было видно - преследуя мадьяр, она была теперь по правому склону увала и могла только слышать... Она могла слышать, как на левом склоне раздался будто бы чей-то одиночный, протяжный вопль, тотчас раскололся на высокие и низкие голоса, потом и высокие и низкие вместе вдруг прервались тяжелым конским топотом, потом опять вырвались человечьи вопли, опять топот, и, наконец, ровно так, непрерывно взялось по всему увалу, и по тому и по другому его склонам, и по всему выгону, по всей округе: ар-ра-р-а-о-о-о, ар-ра-р-а-о-о-о...
   От сосновой рощи, уже не обращая никакого внимания на артиллерию и не скрывая своих истинных сил, оторвался партизанский эскадрон, рассыпавшись в редкую цепь, наметом пошел прямо на церковь.
   С той стороны, из-за увала, тоже поднялась ракета, тоже зеленая, значит, и Васильевские шахтеры тоже встали и пошли.
   Еще каких-то несколько мгновений Мещеряков неподвижно слушал "ар-ра-р-а-о-о", им же самим вызванное из-за увала, подвешенное на тонкую зеленую нить ракеты в серенькое небо, а потом уже покатившееся по земле, все захватившее и затмившее.
   - Ну, хады, - сказал он вздрагивающими губами, - сейчас вам будет! Вот сейчас и за все!
   Злоба возникла в нем еще в тот час, когда он призвал в жарко натопленную штабную избу старикашку с детскими глазками. Он хотел тогда воевать, хотел как никогда страстно, а вместо этого призвал на помощь старика, велел ему собирать арару...
   - Ну, хады, - за все! - И ни думать, ни вспоминать, как будто ничего ему уже не осталось и не останется никогда.
   Он тоже задохнулся криком и кинулся со своим отрядиком в несколько человек, избивая нагайкой гнедого.
   Когда же открылось ему все то, навстречу чему он помчался, бесседельное и безоружное, пестроконное, исходящее в топоте и криках, смешанное в одно огромное пятно лошадиных шкур, разметанных грив, раскрытых ребячьих и стариковских заросших бородами ртов, и даже нескольких простоволосых женщин - он пошел на гнедом чуть поодаль и правее, чтобы мять и рубить еще не смятое, а только отброшенное всем этим в сторону.
   Он увидел латышей и мадьяр - на руках они тащили раненых товарищей, может быть, убитых - и взял еще правее, чтобы своим отрядиком настигнуть замешкавшихся белых конников...
   Это были казаки с блестящими в крупах, тяжеловатыми конями и с десяток-два мужиков в зипунах, на конях-самоделках, истертых рабочей упряжью, - они все не рассыпались по огородам, а кучей вошли обратно в улицу и опять скакали не по всей уличной ширине, а только посередине, потому что сторонами рос густой бурьян. Эту кучную и пеструю, приникшую к седлам кавалерию, уже потерявшую кавалерийское обличье и стремившуюся только сгинуть с глаз, Мещеряков и преследовал по пятам.
   Огромный казак без папахи, лежа на луке седла и, не то уже раненный, не то убитый, вдруг обернулся к нему неожиданно маленькой, ощербленной головкой, сосредоточенным лицом... Лицо лежало в разметанной конской гриве, смолистой и кудлатой, и вместе с нею, будто уже оторванное от человеческого туловища, вздымалось вверх, падало вниз, а из этой качки глянули на Мещерякова неподвижные, подернутые слезой глазки... Чуть изогнувшись грудью, казак быстро просунул правую руку под себя и выстрелил почти в упор, так что в следующий миг Мещерякову показалось, что лицом он пересек теплую струйку выстрела. Почему Мещеряков не был убит - он не подумал, а опустил шашку на эту головку, с которой еще раньше слетела папаха. Убил ее, эту голову.
   Еще пришпорив что было сил за следующей портупеей и за следующим мужицким зипуном - сразу за двоими, и не зная, кого же он будет рубить первым, он увидел, что впереди этих двоих, которых он преследовал, упал третий казак.
   Невероятного усилия стоило Мещерякову вырваться из собственного хриплого, заглушающего сознание воя, с которым он шел, должно быть, с самого начала атаки, вырваться из стона и гула арары и вспомнить, что он главнокомандующий, что он - ведет сражение. Он стал замечать и заметил, как свалившийся с лошади казак пополз боком вперед по земле, хватаясь за этот передний бок обеими руками, продвинулся на несколько шагов в обнимку с самим собой и опрокинулся, приподняв кверху оба сапога, а гнедой, шедший наметом, кажется, ступил на него, и тут еще раз Мещеряков сделал усилие и спросил себя: кто же казака убил? Кто в него стрелял? Откуда?
   А тогда он понял, что впереди, поперек движения всей лавы, лежит вражеская цепь, что кто-то один из этой цепи не выдержал, выстрелил раньше времени и угадал в своего.
   Мещеряков сорвал с себя папаху, повернул гнедого резко влево и крикнул:
   - За мной! Ур-ра! За мной!
   Ринулся в проулок. Не оглядывался. Не оглядывался, но знал, чуял, что арара устремилась через тот же проулок, через смежный огород, через открытые ворота какой-то ограды, и выстрелы, которые раздались наверху, были уже запоздалыми.
   - На землю! Ложись! Падай! - крикнул он еще, а сам кинулся низом в сторону уже другого "ура!", других частых и звонких выстрелов: там шли и, должны быть, выходили к церкви Васильевские шахтеры.
   Еще спустя каких-нибудь полчаса толпу конных и пеших ребятишек и старцев, бывшую арару, партизаны теснили с площади, с церковного бугра, кричали на них: "Стар-ранись! Стар-ранись!" - а на площадь вели пленных, тащили по площади, раскручивая руками грязные колеса, зарядные ящики; посылали мальцов собирать по всей Моряшихе и вокруг патроны и оружие, сердились на них, что мешаются под ногами.
   Кто-то смотрел в зубы трофейных коней, кто-то, громко ругаясь, сожалел, что зарядные ящики есть, а орудий нет - успели уйти.
   Успели уйти в направлении на Семенихинскую дорогу орудия, штаб и еще немалые силы противника. Преследовать их не было ни сил, ни возможностей, но победу все равно переживали все, и уже не раз то тут, то там раздавалось "ура!" Мещерякову, и ребятишки - моряшихинские, выскочившие прямо с изб кое-как, в рубашонках, и старогоньбинские в зипунах, с конями в поводу, еще не остывшими от арары, - все старались окружить его, взять в круг и даже потыкать его пальцем. Любовались им.
   И моряшихинские ополченцы, которые в этом бою действовали частью вместе с партизанами, а частью изнутри деревни, в решительный момент открыв стрельбу по белым с вышек и огородов, опять же приветствовали его, как в тот раз, когда он впервые брал село.
   Тот же лохматый командир ополченцев, который гулял вместе с ним в доме прасола Королева, тоже приветствовал его громко и радостно. Все еще и несмотря ни на что, был живой.
   Подошел Петрович...
   На Петровича Мещеряков лишь мельком глянул один раз, когда тот шел на своем коньке впереди арары. По самому увалу шел. Теперь он снова и с каким-то облегчением поглядел на него - буроватого и, как всегда, встрепанного, понятливого; Петрович победе не улыбался, только сказал серьезно:
   - Ну вот - сделано!
   Мещеряков кивнул. И увидел, что Петрович-то не один. Поодаль от него, но вместе с ним была Тася Черненко.
   Как раз две сестры милосердия из полка красных соколов - одна совсем еще подросток, деревенская неуклюжая Акулька, а другая из городских, высокая и стриженая, с добрым-добрым лицом, как и должно быть у милосердной сестры, - везли на пароконной телеге нетяжело раненных и в голос окликнули ее:
   - Черненко! Это ты?
   Тася Черненко ничего не ответила, пожала плечами и отвернулась. Тотчас попала взглядом в Мещерякова и не так заметно, но отвернулась еще раз. В поводу у нее был еще горячий конь, и Мещеряков догадался: она тоже была в араре. Она была там рядом с Петровичем.
   - А эта почему здесь? Эта! Не знаешь? - спросил Мещеряков у Петровича, показав в Тасину сторону нагайкой.