- Ну, почему же плохо? По крайности вся Соленая Падь, вся нынешняя Освобожденная территория поймут, кто такой истинный Мещеряков. Рано ли, поздно - это надо было людям узнать. Всем. - Довгаль приостановился. - Ну, сейчас спор запросто решится. Я, Мещеряков, не совсем напрасно тебя под огонь латышей веду. К роте спасения революции. Ведь сколько раз мне товарищ Брусенков предсказывал, что ты в конце концов пойдешь разгонять главный штаб! Не поглядишь, что штаб этот сделан для великой пользы трудового народа, для Советской власти, которая уже вот-вот и придет к нам! Я Брусенкову не верил, не мог. Каждому его слову противоречил. А теперь кому мне противоречить? Самому себе? Ну, так пойдем же к латышам, пойдем!
   Мещеряков шел в ногу с Довгалем.
   - И товарища Петровича подводишь, - говорил главком, вздыхая. - Тот придумал, а ты - насмарку. Ведь он же хорошо придумал. С латышами, с перемещением главного штаба, с митингом в Старой Гоньбе! Я-то старался речь произнести! Нет, что ни говори, Довгаль, а ежели руку на сердце - правильно будет сделано, что товарищ Петрович комиссаром армии назначится, а не ты! Правильно! Это не надо глядеть, что он махонький и с волоса - бурый. Редкого упрямства, и голова на плечах, и побывал не знаю где - в самых разных государствах! Умница!
   Сельский штаб Соленой Пади был не так далеко: нижней улицей и чуть в проулок. В бывшем поповском доме.
   Когда в проулок этот свернули, увидели: на крыльце - два латыша, на подоконнике - один, и в раскрытую дверь видно - внутри еще вооруженные.
   Бывший поповский дом стоял под горкой и поперек проулка, замыкая его. Сверху хорошо было видно все, даже что внутри дома делается, тем более окна, двери распахнуты.
   Мещеряков скомандовал эскадронцам остановиться, сам, не сбивая шага, быстро пошел вперед. Довгаль чуть от него отставал.
   Латыши наизготовку не взяли, но сделались все как вкопанные - замерли.
   Правильно было сказано Довгалем: главный штаб весь тут и был, разве одного отдела народного образования только не хватало.
   И юрист был знакомый, бородатый; и крохотный финотдел с очками на веревочке; и тощий завотделом агитации-информации. Знакомые все люди. Все были заняты - на новом месте приводили в порядок свои бумаги. Глаз не подымали.
   Только финансист и вступил с Мещеряковым в переговоры. Подергал на коротком своем туловище длинную блузу, на носу - очки, спросил:
   - Ну, как с золотом-то, товарищ Мещеряков? Куда его все ж таки определили? В Знаменском которое было конфискованное, у гражданина Коровкина?
   - Золото? - вспомнил Мещеряков. - А его от памяти вовсе отбило. Некогда им было заниматься. Вернее всего - в армейском штабе находится по сю пору. Где же ему еще быть?
   Вдруг явился откуда-то из дверей Струков.
   Мещеряков глянул на него и положил на кобуру руку.
   - Прошу! - улыбаясь и резво козыряя, сказал Струков. - Прошу, товарищ главнокомандующий! - Распахнул дверь, из которой только что появился.
   - Чего просишь? - спросил Мещеряков. - Чего просишь, спрашиваю? - Ему нынче крикнуть на кого-то хотелось.
   - Так я же тут за товарища Брусенкова оставленный! - сказал Струков. Вот и прошу.
   - Чего просишь за него? Ну! - Ответа не было, и Мещеряков сказал: - Вот что - когда ты не знаешь, чего просишь, так скажу тебе я: сию же секунду собирай бумаги все до единой, сотрудников своих - тоже всех и тотчас же явись в штаб армии к товарищу Жгуну за новым служебным назначением. Понятно? Повтори приказ!
   Струков живо повторил, спросил еще:
   - А чей это будет приказ, товарищ главнокомандующий?!
   - Товарища главнокомандующего.
   - Так точно - будет выполнено! - Скрылся с глаз.
   Довгаль сказал:
   - А кто тебе, Мещеряков, дал право...
   - Непонятно мне - Струков оставлен здесь Брусенковым за самого главного. И он мои приказания хорошо понимает и признает. Повторяет слово в слово - четко, ясно. А у тебя ясности нету, товарищ Довгаль, в уме - хаос, товарищ Довгаль!
   - Что совершаешь, Мещеряков? Что и как? Подумай! Еще не поздно, еще есть у тебя минута, но за ней не будет уже ничего, кроме позора, бездны контрреволюции и тягчайшего преступления. Ничего!
   - Так ведь я очень просто делаю, Лука, - как же тебе и многим другим непонятно по сю пору? Когда главный штаб сильно повредил армии, сорвал ей победоносное сражение, то армия уже не может в долгу оставаться. Не может иначе ей веры не будет. Никакой и ни от кого. Хотя бы - и от самой себя. Хотя бы - от товарища Довгаля Луки. Какая же после того это будет армия?
   - Так вот запомни, Мещеряков: отныне и навсегда не Брусенков уже будет делать тебе самый главный, самый жестокий революционный приговор. Буду делать это - я! Запомни: я, Довгаль Лука! И когда от него ты мог бы, может, дождаться хоть какой пощады либо снисхождения, то от меня - никогда!
   С бумагами под мышкой, перевязанными мочалкой и бечевкой, промаршировал Струков. За ним - еще трое его сотрудников. Довгаль хотел Струкова остановить, тот ухитрился, хотя руки были заняты, и ему козырнуть, четко отбивая шаг, прошел к двери...
   - Дальше - что? - спросил Довгаль.
   - Сейчас глянем, - ответил Мещеряков.
   Стал заглядывать в одну дверь, в другую. И наконец увидел Тасю Черненко. Он и хотел ее увидеть: все еще представлялось, как Тася прыгает в окно второго этажа, хотя бывший поповский дом и был одноэтажным. Он Тасю для этого и искал - чтобы она прыгнула.
   У Таси Черненко лицо все такое же бледноватое, с глубокими ямочками и серьезное. Она как сидела за одним из столов, которыми вся комната была заставлена, так и продолжала сидеть, перелистывать свои бумаги.
   - Здорово, товарищ Черненко! - сказал Мещеряков. - Здорово, товарищ мадам!
   Тася резко обернулась.
   - Здорово, товарищ Мещеряков! - сказала она и смолкла, но ненадолго. Вздохнула, еще больше вытянулась лицом и заговорила снова: - Давно не виделись. С Протяжного, с тех пор, как ты меня у бандитов отбивал. Я еще сказала, что ты трусливый, как заяц! И ведь угадала! С белыми не воюешь, воюешь со своим же штабом. И то - покуда здесь нету товарища Брусенкова.
   - Молчать! - крикнул Мещеряков и выхватил наган. - В окно - шагом арш!
   - Ты и в Моряшихе товарища Брусенкова боишься, и здесь испугался бы, это точно! - продолжала Тася спокойно, чуть даже наклонясь к Мещерякову. Но товарищ Брусенков скоро вернется, и зайчишек он не любит - имей в виду! Он их уничтожает.
   Мещеряков и в самом деле переживал страх... Боялся, что Тася и еще будет говорить, боялся, что она сию же секунду замолчит, минуя его, выйдет из комнаты, оставит его ни при чем.
   Крикнуть эскадронцам, чтобы они схватили Тасю, утащили к себе в казарму? Ни крикнуть, ни выстрелить не мог, а почувствовал, что вот сейчас, сию минуту, может раз и навсегда проклясть все женское сословие. Опять страшно испугался: "Испакостит этакая стерва всю мою жизнь!"
   Но у Таси вдруг стали вздрагивать губы, она стала искать и произносить уже ненужные для нее, жалобные слова, а чтобы скрыть жалобу, стала говорить громко и отрывисто, спрашивать Мещерякова:
   - Ты что же, Мещеряков, на себя уже не надеешься, нет? Уже буржуек мобилизуешь в армию? В Моряшихе прасолиху мобилизовал, это верно?
   - Верно! - подтвердил тогда Мещеряков. - Прасолиха - она же женщина, мимо нее просто так не пройдешь. Это есть другой случай - когда украдут женский пол, после - поглядят на его и бросят за ненадобностью. И кто подберет - опять то же самое, бросит!
   Мещеряков говорил, сам тревожно глядел на Тасю - на тонкую, злую и вздрагивающую всем телом. И тут он замер - на столе перед Тасей стояла чернилка. Фиолетовая. Он вздохнул с облегчением, вскинул наган, и в тот же миг и эта чернилка стеклянно пискнула, а Тася Черненко - ее лицо, шея, руки, гимнастерка - покрылась текучими пятнами и пятнышками. Мещеряков выскочил на крыльцо. Там стоял Довгаль, делал латышам какие-то знаки. Он на эти знаки не обратил никакого внимания, рассеянно глянул на Довгаля, а про себя свирепо подумал: "Бабы, эти бабы - с ними смертная отрава, и без них ничего не бывает! Войны и той не бывает!" Еще побоялся своего невысказанного проклятия женскому полу и крикнул на взгорок громко, во весь голос:
   - Лыткин!
   Гришка скатился под уклон.
   - Передай командиру, Лыткин: Мещеряков приказал эскадронцам немедленно же расходиться. Сами же мы с тобой - на заимку. Быстро!
   А на. Звягинцевскую заимку, еще не доезжая Соленой Пади, Мещеряков распорядился увезти Евдокию Анисимовну.
   ГЛАВА ЧЕТЫРНАДЦАТАЯ
   Выселок Протяжный долгое время был пуст.
   Оставляли его хозяева - закрыли избы, амбары, все другие строения на замки и засовы, двери заколотили горбылями.
   После появился штаб Мещерякова и другие военные службы, все было пораскрыто настежь, избы и строения заняты людьми. Но ненадолго.
   Мещеряков ушел, командир красных соколов Петрович эвакуировал из выселка в Соленую Падь лазарет, лабораторию для заправки гильз, все другие тыловые службы, и захлопали, заскрипели на ветру двери, ставни изб. Желтая осенняя листва, паутина, поздние бабочки-капустницы, коричневые, с рисунком вытаращенных, немигающих глаз "павлины" влетали теперь в окна осиротевших изб, липли к стеклам. Тараканы шарились по столешницам, в щелях между половицами. По коротенькой улочке в полтора десятка дворов бродили оглушенные тишиной, растерянные куры, почему-то без единого петуха...
   Замер выселок. Будто бы навсегда...
   И вдруг снова прибыл в Протяжный главком Мещеряков. Прибыл вместе со штабом - с пишущей машинкой, с круглой армейской печатью, с начштабармом товарищем Жгуном, с разведкой, со связными, с полевой телефонной станцией, которая еще верстовскими партизанами была захвачена вместе с другими трофеями.
   Мещеряков водворился в ту самую горницу, в которой он мечтал не так давно. О настоящем сражении за Малышкин Яр. О настоящей, правильной победе. О настоящем, правильном дальнейшем контрнаступлении.
   Вот и прошел он по кругу, и круг замкнулся - только нету больше в избе прежнего ржаного и жилого духа.
   Снова на тех же некрашеных досках скрипучего пола расстелил карту театра военных действий, измятую, с обратной стороны склеенную по швам потрескавшимися узкими бумажками, которые смазаны были тестом, крахмалом, столярным клеем и еще какими-то клеями.
   Он эту карту давно уже в полный разворот не рассматривал. Не нужно было. Одна восьмая всего листа с селом Моряшиха посередине только и была ему в последнее время необходима. Тем более что эта осьмушка оказалась как раз поверх всех других.
   Местность, лежавшую перед ним на карте - села и выселки, большаки и проселки, озера, ленточный бор, - он за это время изучил во всех подробностях.
   А собственные мысли?
   Лежа на полу, вглядывался в карту, думал о том, что вот и началось все сначала, все - обратно, все - по новому, строгому счету. Возвращаешься к прежнему, своему же собственному плану правильной войны, а счет новый...
   Теперь уже нельзя сорваться на партизанщину - нет этого резерва, использован резерв. Нет лишних надежд. Тоже использованы, тоже сослужили, какую могли, службу. И противника Мещеряков пытался понять по-новому - что с ним случилось за это время? Или он сохранил прежний план захвата Соленой Пади, или короткие, но почти повсеместные и отчаянные партизанские налеты этот план расстроили?
   С утра Мещеряков издал приказ: нужно было подтвердить, кто и какими частями командует, перед каждым полком и дивизией поставить ближайшую оперативную задачу. Приказ исходил из прежнего замысла: нанести противнику возможно большие потери на маршах, потом принять оборонительный бой под Соленой Падью, потом как можно скорее и решительнее перейти в контрнаступление. Однако приказ только по части строевой его не устраивал. Не отвечал моменту и обстановке. По новому счету - его было мало. Мещеряков это понял и тотчас велел Гришке Лыткину принести чернила, ручку с пером. Строевой приказ можно было и химическим карандашом писать, тут требовалось другое. Чернилка была та самая, что стояла на красном столе в его одиночном кабинете в штабе армии, когда штаб помещался в доме бывшего Кредитного товарищества. Как две капли воды, она была похожа и на те, которые были им расстреляны в главном и в сельском штабах Соленой Пади.
   Что было, то было...
   "Славной крестьянской армии, солдатам и командирам за победы на Малышкином Яре главнокомандующий товарищ Мещеряков со штабом шлют сердечное приветствие, - написал Мещеряков медленно-медленно, а потом уже дело пошло у него попроворнее. - Вам, боевым, честным орлам, поднявшим пику и знамя в защиту крестьянства и Советской власти, шлют также сердечную благодарность революционные комитеты ваших сел и ждут новой и новой победы от вас".
   Параграф был самым первым, важным и, несмотря на потери партизанской армии, вполне своевременным, потому что прошлой ночью Петрович взял-таки Малышкин Яр.
   Произошло это быстро и неожиданно: один из двух белогвардейских полков - сорок первый - за сутки до этого вышел из Малышкина Яра на Моряшиху, а Петрович тотчас же повторил ночную операцию, в которой его люди уже участвовали однажды.
   При поддержке полка неполного комплектования, снятого с оборонительных позиций Соленой Пади, соколы разгромили оставшийся в селе сорок пятый полк.
   Мещеряков, тот сделал бы по-другому: разбил бы колонну, вышедшую на Моряшиху. Разгром на марше, несомненно, подействовал бы на другие белые гарнизоны, они стали бы отсиживаться по селам. А сковать маневренность противника - дело нынче очень важное.
   Но и Петровича Мещеряков тоже понимал: Петрович хотел освободить хотя бы одно крупное село, закрепиться в нем прочно, то есть сделать именно ту победу, которой особенно дорожили в партизанской армии, а еще больше - среди гражданского населения.
   Так или иначе, а параграф первый приказа соответствовал. Соответствовал обстановке, отвечал нынешним требованиям.
   Теперь надо было написать параграф второй. "Замечено, - начал Мещеряков, сосредоточившись, закусив нижнюю губу и четко выводя букву за буквой, - что некоторые товарищи крестьяне-армейцы и более всего кавалеристы позволяют тащить и навьючивать. То есть идут по пути белогвардейцев и казаков-мародеров. Разве из дома их отпускали добывать одеяла, подушки и тряпки?
   Вменяется командирам осматривать вьюки, вещи отбирать и выгонять вон из частей армии недругов социализма. Будем все вместе очищать страну от насильников, паразитов и тунеядцев!..
   Замечено допущение паники среди солдат и даже командиров как при наступательных, так и при оборонительных операциях. За допущение подобного явления в среде борцов за освобождение трудового народа от рабства и гнета предавать виновных суду по строгости военного времени..."
   Покрепче закусил губу, а тогда уж и еще написал: "Замечено допущение пьянства в среде солдат и даже командиров. Замеченных привлекать к суду как за неисполнение боевого приказа в военной обстановке".
   Перечитал параграф и сказал:
   - Так.
   На минуту припомнил Моряшиху, опять сказал себе: "Что было, то было". Вздохнул, решил позаботиться о гражданском населении и принялся за параграф третий:
   "Замечено, что крестьяне-армейцы производят самоличные аресты. Объявить, что без согласия ротного или батальонного командира аресты не производятся".
   Что еще было замечено им в последнее время? Стал вспоминать...
   "Некоторые сапожники призываются в строй. В ответственный период осени все мастера-сапожники должны заниматься своими прямыми обязанностями, то есть обеспечивать обувью и обувным ремонтом.
   Также строго требую от всех военно-революционных комитетов не прекращать работу по заготовке пик".
   Далее Мещеряков вменил в обязанность комсоставу армии выделить самых сознательных, идейных и честных крестьян-армейцев в особые роты спасения революции. Роты спасения существовали уже не первый день, это Мещерякову было очень хорошо известно, но теперь следовало во всеуслышание объявить о них. О высоком их назначении.
   Он и объявил.
   Потом утвердил новый районный революционный штаб в Медведке, в составе волостей Медведковской же, Угловой, Облепихинской и Бураковской.
   Сведения о появлении нового РРШ доставила среди военной информации армейская разведка, и, должно быть, этот факт стал известен ему даже раньше, чем главному штабу.
   И хотя никогда прежде Мещеряков гражданским устройством не занимался, не касался его ни с какой стороны, но тут решил приложить руку. Ко времени это было - приложить.
   И, наконец, последний параграф гласил:
   "В должности комиссара Объединенной Крестьянской Красной Армии окончательно утверждаю товарища Петровича Павла Ивановича".
   А затем уже и подписался: "Главнокомандующий ОККА - Мещеряков".
   Давненько он таким образом не подписывался.
   "Хватит партизанщины и неразберихи! Хватит ее навсегда! - подумал он, закончив приказ. - Мало ее, что ли, когда ты сам вокруг себя тоже ее делал и создавал! Ну, теперь все! Да здравствует новая и правильная жизнь! Новый счет - это же как новое рождение!"
   И приказ, который он только что подписал, тут же зажил самостоятельной жизнью, обязывал, требовал, внушал.
   Легко было этому приказу подчиняться, для начала - еще и еще перечитывать его, еще дополнять в деталях.
   К параграфу о ротах спасения революции Мещеряков приписал: "Вышеуказанные роты ни в коем случае не должны быть создаваемы при полках и даже при дивизиях, кроме как непосредственно при штабе армии. Штаб армии уже по своему усмотрению придает их тому или иному подразделению или использует самостоятельно". Очень правильное было дополнение.
   А все равно параграф оказался не исчерпан. "Кого же назначить командиром этих рот? - подумал Мещеряков. - Хорошо бы Гришку Лыткина, но слишком еще молодой". Во всяком случае, руководство ротами спасения следовало возложить на одного из тех командиров, которые прошли вместе с главкомом недавние бои под Моряшихой и оказались в курсе реорганизации главного штаба, которую Мещеряков почти что осуществил.
   Слова "реорганизация главного штаба" ему сильно понравились. Может быть, не раз еще приведется говорить эти слова и про себя, и даже вслух?
   И Мещеряков вошел в соседнюю комнату, а там на широченной деревянной кровати без подушек и одеял прямо поперек потрескавшихся черных досок лежал Жгун. Не то спал, не то не спал. Как только Мещеряков к нему вошел, приподнялся, протянул за приказом руку.
   Прочитав параграфы, Жгун длинным сухим пальцем указал на бумажке:
   - Вот сюда... о том, что ты призываешь к решающему сражению. Вот сюда!
   Мещеряков кивнул. Он и сам все еще подозревал, что в приказе не хватает каких-то слов. Он вернулся, снова и очень старательно обмакнул ручку в чернилку.
   "Призываю всех и каждого солдата и командира на подвиг. Победы, до сего времени нами одержанные, - это лишь начало решающих сражений, которые в настоящее время будут разыгрываться на истерзанных наших полях и нивах, писал он снова. - С верой в правое дело, в мировую справедливость человечества, с желанием победить или помереть каждый из нас вступает нынче в эти грозные сражения. Наша победа - неизбежна! Светлый день соединения с непобедимой Красной Армией - неизбежен!"
   И с каждым словом все больше волновался, все больше чувствовал, как снова становится главнокомандующим, как по новому счету будет воевать с противником. Одернул на себе гимнастерку и строевым шагом вернулся к Жгуну, громко прочитал ему и этот параграф.
   Жгун встал, тоже слушал. Стоял "смирно". Потом сказал:
   - Безотлагательно разошли по армии. Сейчас же!
   После того как Мещеряков уходил под Моряшиху, они со Жгуном встретились сегодня впервые. Жгун глядел пристально, то и дело подтягивая на перевязи руку. Должно быть, все еще сильно болела у него рука. Повторил еще раз:
   - Пошли по армии безотлагательно. До начала совещания. - Опять сердито посмотрел на Мещерякова. Такого взгляда у своего начштабарма Мещеряков не видел, не приходилось. - Так вот, товарищ главком, нынче спросят с тебя ответ. И всем нам тоже необходимо понять - что мы делаем? Иначе - как же делать дальше? По чести и совести?
   - Одержу победу - вот мой суд, мое оправдание. Все, что касается приказа, - пойдет срочно, экстренно, строго секретно, - ответил Жгуну Мещеряков.
   А нынешний суровый взгляд Жгуна был даже мил ему.
   В полдень стали собираться в Протяжном представители районных и главного штабов. Мещеряков рассматривал людей.
   Были лица известные - все тот же Брусенков, Довгаль, Толя Стрельников, Тася Черненко. Были Петрович и бывший комполка двадцать четыре, ныне комдив-один. Он уже сделал несколько небольших, но удачных сражений, успел. В самом деле - расторопный парень.
   Появился краснолицый представитель какой-то вновь восставшей местности, расположенной на севере, в самом урмане, после - начальники и комиссары отдаленных районных штабов, их в разных местностях называли тоже по-разному.
   Всего человек двадцать - двадцать пять.
   Представители Луговского районного революционного штаба были нынче в центре общего внимания.
   Почему-то вдруг вспомнили все разом, что и восстание загорелось именно в Луговском, потом пошло и пошло по Нагорной и Понизовской степям, осенью прошлого года перекинулось в Верстово, а ранней весной - в Соленую Падь; что Луговской РРШ - самый крупный по числу волостей.
   Представителей Луговского РРШ было двое, ни того, ни другого Мещеряков никогда прежде не видел. Один из них - высокий, лысый - подошел к нему:
   - Кондратьев!
   Поговорили.
   Кондратьев - из питерских, из рабочего продотряда - оказался в курсе военных событий на Освобожденной территории.
   Мещеряков зорко приглядывался к собеседнику. Слухи о человеке с некоторых пор были повсюду - в здешней местности и в Верстовской. Говорили смелый человек, очень головастый и - кремень, бьется с белыми насмерть.
   "Все правильно, - думал Мещеряков, разговаривая, слушая тяжковатый, нутряной голос Кондратьева. - Правильные идут слухи, такой он и есть, этот человек..."
   Приятно стало. Радостно как-то.
   После Мещеряков спросил:
   - А напарник твой?
   Он подумал, что если Кондратьев - человек пришлый, так помощником у него обязательно должен быть кто-нибудь из местных мужичков. Может, известный Мещерякову не в лицо, так снова понаслышке.
   Но и второй представитель оказался не кто-нибудь, а матросик. По веселому синему рисунку, выползающему из-под рукава на кисть правой руки, это было видно. Напирая на "о", матросик сказал:
   - Говоров Андрей...
   Пороховой. Через огонь, воду, медные трубы проходил не раз. Невысок, двигается, говорит будто бы с ленцой. Кое-что от матроса образца 1917 года и до сего дня оставалось: татуировка, сердитый вид.
   - Балтика? - спросил Мещеряков.
   - Черное море.
   - А-а-а... Черное.
   - Не нравится?
   - Черное - оно в пятом году хорошо себя показало. А в семнадцатом, при полном одобрении тогда еще морского Колчака, посылало делегацию в Питер. Триста человек. Агитировать за продолжение войны до победного конца.
   - А ты - знаешь?
   - Знаю. Видел, делегатов этих в Питере таскали по нужникам. Макать. Смотреть не ходил, дошло ли до конца - говорить не могу.
   Мещеряков хотел пошутить, а матросик в лице переменился.
   - Говоришь по-чалдонски. А в Питере бывал! Уже не с той ли пехотой, которую временщики к себе на помощь вызывали?
   Вот так пошутил. Познакомился!
   - Не с той... Был делегатом от фронтового солдатского комитета к Питерскому Совету.
   После этого Говоров вздохнул, нехотя признался:
   - Прореха имелась у нас на флоте. Не распознали обстановку. Хотя вскоре и для нас Питер сделался столицей революционных идей. Как для магометанцев город Мекка. - И вдруг громко, отрывисто крикнул: - Ну? Начали, что ли?
   Открылось чрезвычайное совещание.
   Первым заговорил Брусенков. Тотчас, хотя и тихо, его перебил Довгаль:
   - Ты? Опять?
   - Я.
   - О чем? О каком предмете?
   - Обо всем.
   - Как?
   - Мы по сю пору говорим один об одном, другой об другом. В результате нет ни у кого настоящего взгляда. Не хватает. Поэтому надо сказать в целом. Пора!
   Говорил Брусенков не просто так - речь красиво написана черными чернилами; писала Тася Черненко, ее рука.
   Бумажку за бумажкой прочитывал Брусенков. Из одного пиджачного кармана их вынимал, в другой бережно складывал.
   - Повсюду идет разложение колчаковской армии, - излагал он. - Белые солдаты и даже казаки дезертируют, много случаев убийства офицеров, многие переходят на сторону партизан. Чехи, поляки, другие легионеры неохотно идут в бой, больше беспокоятся, чтобы вовремя эвакуироваться на восток...
   В этих условиях можно отдавать колчаковцам села и деревни, пусть берут. Это - ненадолго. Даже наоборот - чем больше противник будет проводить карательных экспедиций, больше рассредоточиваться на мелкие отряды - тем разложение его изнутри будет сильнее. Правильной войны вести с противником не надо, такая война только поддерживает его организацию, заставляет солдат и впредь оставаться в полном подчинении офицерства.
   Дальше Брусенков уже должен был перейти к партизанской армии.
   И перешел.
   Он считал, что объединение соленопадской и верстовской армий ничего полезного не дало. Объединенная армия еще не одержала ни одной серьезной победы, а если и одержит - так это будет успех тактический, а не стратегический.
   После объединения вооруженных сил и начались измены заеланских полков во главе с комиссаром бывшей верстовской армии, карасуковцев, а нынче на совещании присутствует представитель северной самостоятельной армии, которая к Соленой Пади не примыкает и примыкать не собирается.