Сам пошел не торопясь прочь. К нему приблизился Брусенков, совсем рядом они шагали. Потом Брусенков положил руку на плечо Мещерякова. Потом заговорил:
   - Ликует народ. Но только, помимо всего вот этого веселья, нам надо решать. Не только принимать лозунги и разные речи, а решать практически дело революции. Кому и что в этом деле доверить. Кому не доверять вовсе. С глубоким умом надо это сделать.
   Мещеряков все глядел вверх.
   "Чуточный случай с этой трубой, - думал он. - Совсем чуточный, а для жизни почему-то годный. Потому что опять-таки произошел на народе, на глазах у всех? Или потому, что трубный голос вознесся очень высоко, был очень громким?"
   Брусенков еще вел свой разговор. Доверительно так, уверенно.
   Как будто он был уже переизбран съездом и дальше руководил главным штабом Освобожденной территории. Как руководитель, кажется, даже прощал почему-то Мещерякову все его заблуждения и неправильные действия.
   Кажется - прощал?
   Но тут как раз Брусенков приостановился и сказал:
   - Погляди-ка, Ефрем Николаевич, кругом себя. Погляди на народ! Конечно, вся сила нынче в народе. В нем. Хотя и в гражданской, хотя и в военной нашей деятельности. Взять последнее твое сражение за Моряшиху. Прямо-то и честно сказать, как и полагается нам говорить: ведь если бы не арара, не брошенный тобою в кровавый бой народ - старики и ребятишки, - разве вышла бы тот раз твоя победа? Да никогда! Точно ведь я говорю, товарищ Мещеряков. Неопровержимо!.. Утвердимся нынче голосованием съезда. Я в этом уверен утвердимся окончательно. А тогда и рассмотрим допустимость этой самой арары для тебя, для лица военного, а вовсе не гражданского, как ты и сам об этом не раз говорил. И все вопросы - тоже рассмотрим. Ведь по сей день мы как их рассматривали? Хотя и в Протяжном, хотя и в других случаях? Рассматривали в полсуда. Того меньше - в одну его четверть!..
   Вот кто, оказывается, понял последнее моряшихинское сражение! Вот кто! Не был там Брусенков, и не видел ничего своими глазами, и не пережил того серенького дня под низким, пухлым небом, а понял.
   И как понял!
   На другой день, такой же ясный и светлый, по-летнему теплый, съезд продолжил работу, расширив повестку дня с двадцати одного до сорока девяти вопросов.
   Ждали, что первым выступит Брусенков. Однако произошло иначе: стали отчитываться заведующие отделами главного штаба, Брусенков же оставил за собой заключительное слово по этим отчетам.
   Завотделом призрения товарищ Коломиец сообщил, какая в целом была оказана помощь семьям пострадавших во время русско-германской и нынешней классовой войны. Назвал огромные цифры - кубические сажени дров, пуды хлеба, возы сена, деньги в тысячах рублей. После поделил их на неимущие души, и цифры во мгновение стали до того крохотными, что вслед за ними даже сами-то души как бы измельчали у всех на глазах в четвертинки и осьмушки.
   Отчет товарища Коломийца был утвержден со строгим наказом - увеличить помощь остро нуждающимся за счет конфискаций, самообложения, справедливого распределения трофейных материалов и продуктов.
   Все с нетерпением ждали докладчика от земельного отдела. На это были особые причины.
   Еще летом по деревням и селам Освобожденной территории встречалась кое-где листовка, подписанная профессором Новомбергским. Не погнушавшись мужицких словечек, томский профессор административного права разъяснял земельную политику Колчака: земля нынче принадлежит тому и в таком количестве, в каком кто сколь ее, родимую, вспахал и полил трудовым потом. Так и будет вплоть до окончательной победы над большевистскими комиссарами, после которых окончательно вопрос решит грядущее Учредительное собрание, как избранное народом ради пользы народа.
   Перед съездом листовка вдруг довольно часто снова стала встречаться то в одной деревне, то в другой.
   Устроители съезда, главный штаб задумались. Надо было провести разъяснение. Думали - и сделали.
   Собрали сотни две этих листовок, на оборотной стороне в милославской типографии отпечатали другое колчаковское воззвание - с призывом "дружин святого креста". Эти карательные дружины из поповских сынков, из разоренных партизанами богатеев, из уголовников, из бывших урядников жестоки были неимоверно, разве только анненковцы могли с ними по жестокости и насилиям сравняться.
   Отпечатали точно так же, как было в подлинном воззвании: расположили слова по кресту.
   И вот на одной стороне листовки профессор разъяснял мужикам земельную политику, снова обещал учредиловку, а на другой - красовался крест:
   СИМ
   ПОБЕДИШИ!
   Да воскреснет Бог, да расточатся враги Его. Два года
   Святая Русь истекает кровью и слезами под игом бесовским.
   Труды и кровь верных сынов ея, сила оружия и золота
   не смогли одолеть твердыни сатанинская. Православные!
   Оружие против
   сатаны есть Свя
   той Крест, "его
   же бесы трепе
   щут". Возложите
   на себя Святой
   Крест. Не украд
   кою под одеждой,
   а открыто, во Славу Божию, сверх воинского снаряжения Вашего.
   Водрузите крест над Домом Пресвятые Богородицы Русь Православной.
   Восьмиконечный белый крест прослужит Вам путь от Святынь Московских.
   Нашивайте белый крест на грудь и на правую руку Вашу, которою Вы
   творите Божье дело. Да освятятся крестом двери домов Ваших, и жены
   и дети Ваши. Молитесь! Пусть каждая церковь едва вмещает
   верующих, пусть со всех концов окровавленной, разоренной,
   распинаемой Ма
   тушки нашей Рос
   сии протянутся
   крестные ходы
   на Москву; пусть
   звон колокольный
   заглушит погон
   бесовский. Еди
   ными устами, еди
   ным сердцем вос
   кликните: "Гос
   поди Иисус Хрис
   тос, Сын Божий,
   помилуй нас,
   грешных".
   Уже от главного штаба под крестом еще было написано:
   Никто не даст нам избавленья
   Ни бог, ни царь и не герой,
   Добьемся мы освобожденья
   Своею собственной рукой!
   Настал этот час - делать собственной рукой.
   Выступил один, другой, а потом слово взял делегат, очень похожий на покойного Крекотеня: огромный, косая сажень, с глубоким и глухим голосом, с тяжелым шагом и с тяжелой рукой. Он медленно взошел на трибуну, сложенную из деревянных ящиков, подвигал ногами - выдержит ли, - а тогда поднял тяжелую свою руку.
   Дождался тишины, стал спрашивать:
   - Товарищи делегаты трудящегося крестьянства! Товарищи делегаты пролетарской массы города Милославска! Товарищи делегаты! Народные избранники! Все ли из вас помнят слово, данное Колчаком? Про справедливую жизнь? Все ли помнят обещание его про землю и прочие бесконечные обещания? Теперь еще спрошу: а сроду была ли она когда, эта земля, колчаковской, чтобы он ее кому обещал? Он же чужое мне обещает! Он мне мое собственное обещает! Он, адмирал его величества, мою корову уводит, после обещает ее обратно отдать, и я за это должон быть раболепным рабом, да? Он меня порет, бросает невинного в каталажку, после обещает перестать, и я ему опять должон, премного благодарствуя, провозглашать славу и многие лета? Должон быть предатель против самого себя? А когда я хотя бы чуть с им не согласен - он мне крест: "Сим победиши! Да воскреснет бог, да расточатся враги его!" Это когда же кончится испытание трудовому народу, вечному гнету и обману его? Не в веках капиталу искать среди трудящегося мужика своего вражину, расточать и обманывать - дай и мне расточить тебя до основания! Позволь, голуба, припомнить за все времена моего рабства! Предлагаю постановить, чтобы навеки было запрещено капиталу прикасаться к земле, и только на один-единственный случай делать ему поблажку в три аршина... - Расправил бумажонку на огромной ладони, прочел: - "Первое. Принять закон о национализации земли, выраженный в декрете Совета Народных Комиссаров, как основу основ. Проведение закона отложить впредь до окончания рабоче-крестьянской классовой борьбы... Второе. Немедленно принять неукоснительные меры к охране всех народных угодий и недр земли... Третье. Запретить лов рыбы во время икрометания".
   Возражение раздалось только одно:
   - Не так записано: угодья - они земельные! Земельные, а не народные. Народ на них не пасется!
   На это оратор повторил громко:
   - Истинно - народ пасется на их, на своих собственных угодьях! Это Колчак Ленские прииски продал англичанке, да еще пол-Сибири продаст какой-нибудь другой... А народ - он свою землю не продает! Земля - народное угодье, ее из-под себя не вырвешь, как ровно половицу в избе!
   Резолюция принята была единогласно, без всяких поправок.
   С особым вниманием был выслушан заведующий наробразом. Старый плотник, в последнее время заметно ссутулившийся, отчего руки стали у него как будто длиннее и даже узловатее, смотрел снизу вверх добрыми ребячьими глазами и делал отчет тихо, то и дело покашливая, как бы прислушиваясь к еще какому-то внутреннему смыслу своих собственных слов.
   Он и не говорил о том, как отдел работал, а только указывал, что нужно сделать: сколько отремонтировать школ, сколько найти учащих.
   - Нельзя строить новую жизнь без правильного и всестороннего образования, - говорил завнаробразом, придыхая. - Это все одно что ставить сруб без окон и без дверей; снаружи - новый, внутри - темно и непонятно. Образование - самое главное в жизни человека в смысле его прогресса и благоустройства на земле и в обществе. Когда взять нашу Освобожденную территорию, то для нее самое главное - это начальное образование, оно дает толчок ко всему будущему развитию человека, определяет способность к дальнейшему обучению. Отсюда предлагается - сделать как можно более для обеспечения учительства, чтобы оно заботилось бы не об себе, а об учащихся. В противном случае вся душа учащего будет оставаться при нем самом, а детям не останется ничего, кроме обыкновенного урока азбуки и счета...
   Съезд принял решение об обязательном четырехклассном образовании. Вопрос о жалованье учителям был передан на рассмотрение главного штаба, чтобы тот изыскал средства и доложил о проделанной работе следующему съезду.
   Где много случилось споров - это по докладу о порядке нового самообложения.
   Споры нарастали, споры уже грозили скомкать вопрос, и тогда выступил Брусенков.
   - Правильно было уже сказано на нашем съезде, - начал он, как обычно одергивая черную рубаху под черной же опояской, - правильно было сказано, что самое главное для нас - это образование! Ибо мы по темноте своей даже не знали как следует о декрете Совнаркома, который с самого начала гласил, что крестьянские хозяйства стоимостью не свыше десяти тысяч рублей во всех случаях считаются личной, то есть неприкосновенной собственностью. И это, сказать, - в ценах одна тысяча девятьсот тринадцатого года, то есть при стоимости коровы тридцать рублей, а порядочной рабочей лошади - шестьдесят, от силы семьдесят рублей! Но мы - по той же неимоверной своей темноте позволили советский закон извратить все тем же капиталистам, которые хотели спасти свои не то что тысячи, а цельные мильоны от того декрета. И как же оне иезуитски сделали? Оне мужику, который имел даже меньше своих допустимых десяти тысяч, мужику, ради которого Советская власть и конфисковала тех мильонщиков, - оне крикнули ему: "Нас обоих грабят! Бей грабителя-узурпатора! Тебе еще добренький интервент - чех либо итальянец поможет, выйдет со своего эшелона на железной дороге для бескорыстной помощи!" И были случаи - одурманенный мужик большевика летом прошлого года бил, а мильонщика с чехом встречал хлебом и солью! Это ли не урок, товарищи? И я одного только не пойму - или он и по сю пору малый для нас урок?
   Вот как спросил, как выступил для первого раза Брусенков.
   И споры прекратились, и нормы самообложения были приняты.
   Когда нормы были приняты, на короткий миг снова поднялся Брусенков.
   - Вот так! - сказал Брусенков громко, всему съезду. - Вот так! Теперь все ясно и понятно!
   Однако споры, возникшие при обсуждении этих норм обложения, как-то приглушили духовой оркестр, до того времени неизменно сопровождавший почти каждое выступление, тем более - каждую резолюцию, когда она проходила голосованием.
   Оркестр замешкался, и тут же слово взял Глухов.
   Глухов Петр Петрович - представитель карасуковской делегации и ее руководитель.
   Нынче нельзя было в нем узнать ходока, который в драной-рваной рубашонке месяц назад являлся в Соленую Падь: поверх черной плисовой рубахи - пиджак с длинными, почти до колен полами, сшит совершенно по-крестьянски, а между тем фабричной работы, вовсе не домотканый. Борода аккуратная, волосы на голове не кудлатые, а расчесаны, смазаны обильно.
   Он был торжественный, Петр Петрович Глухов, и торжественно сделал съезду заявление:
   - Именем народа создается Карасуковская народная же федеративная республика! В этой республике, - пояснял он далее, - законы самые демократические, а именно: земля закрепляется за тем, кто ее обрабатывал последних три года, то есть при всех государственных режимах не покидал ее. Вся остальная, необработанная, - объявляется достоянием народа, передается в каждое сельское общество для распределения в последующие годы между теми хозяевами, которые обязуются ее возделывать без потери земельного плодородия. Это соответствует правилу: кто работает, тот ест и владеет.
   Налоги взимаются в порядке прямо пропорциональном доходу, а не прогрессивно. Это соответствует условиям, при которых ничто не сдерживает развития производственных сил - каждый заинтересован как можно более создать ценностей и для себя, и в равной степени для государства народного.
   Конфискации у трудового населения отменяются раз и навсегда. Это соответствует первому условию справедливости, ибо изъятие плодов труда у человека, эти плоды создавшего, есть надругательство над человеком, над самой идеей труда и худший вид эксплуатации человека человеком, а экономически это есть подрубание сука, на котором развивается государство, какую бы политическую платформу оно ни осуществляло.
   Тут Петр Петрович Глухов помолчал. Стало понятно, что все это были цветочки, о ягодках он скажет сейчас.
   И Глухов в самом деле поднял обе руки, еще утишил слушателей, а потом пояснил, что:
   - Карасуковская республика твердо стоит на платформе Советской власти. Однако она учитывает, что любая партийность - это прежде всего утеснение, причем утеснение прежде всего трудящегося - крестьянина и рабочего. Служащего партийность не касается, даже наоборот - он от нее получает жалованье. Нетрудовому элементу, тунеядцу, - тому тоже наплевать на все; как всегда, страдает в первую очередь производитель материальных ценностей. Интерес трудящегося - это непартийный интерес. Отсюда Карасуковская республика торжественно и провозглашает Советскую власть, только без коммунистов.
   И Глухов сошел с трибуны и сел в президиум, в котором сидели старейшины всех делегаций, члены главного штаба и еще целый ряд лиц, выбранных в результате голосования при открытии съезда. Однако прежде чем сесть, Глухов обернулся к слушателям, крикнул громко, ясно, по-молодому:
   - Советской власти - ур-ра!
   "Ура" закричали многие, хотя и очень быстро замолкли, а Глухов поклонился делегатам, тогда уже окончательно и сел на свое место.
   К нему посыпались вопросы.
   - Почему Карасуковская республика желает называться федеративной?
   - Потому что к ней могут присоединяться все другие желающие! - ответил Глухов, привстав.
   - Хотя бы и Соленая Падь?
   - Хотя бы и она.
   - А кто-нибудь уже присоединился к федерации?
   - Близко к присоединению стоит Заеланская степь.
   - Иначе говоря, тот самый Куличенко?
   - Тот самый. Народный герой. Истинный защитник трудящегося человека.
   Брусенков сидел рядом с Глуховым, смотрел на него, не спуская глаз. Смотрел, слушал, слегка все время бледнея.
   Потом он подвинулся к Глухову, выбрал момент и успел его тоже спросить:
   - Я всегда говорил, Петро Петрович, - зря мы тебя выпустили тот раз живым из Соленой Пади. Вишь, каким ты к нам уже вернулся! Жизнь-то подтверждает, а?
   - Правильно, - тоже торопливо кивнул ему Глухов, - она подтверждает, что я обязательно должон быть живым и здравствующим! - И стал отвечать на следующий вопрос, поступивший из сумеречной глубины амбара.
   Тогда Брусенков разыскал Кондратьева, его лысую голову, придвинулся к нему:
   - Ну, как? Как, товарищ Кондратьев? Может, еще подождешь, покуда вместо нас Советскую власть сделает товарищ Глухов? - И он еще продолжал вопросы, но матросик Говоров, который всегда был рядом с Кондратьевым и сейчас тоже не изменил своему правилу, ответил за товарища:
   - Спокойно, товарищ Брусенков, спокойно!
   - Это Мещеряков может быть нынче спокойный - у него с Глуховым дружба! А моей спокойности откуда взяться?
   Опять пожал плечами, и опять пустил дымок матросик Говоров:
   - Он, гляди, как хочет с других шерсть стричь, шкуры снимать, товарищ Глухов! Очень хочет! И с ним надо так же - остричь догола, после - содрать шкуру, ну, а после - видно будет. Мещеряков с ним хорошо начал. Очень правильно начал!
   - От них, от Глуховых, вреда больше, чем шерсти. Всегда и несравненно!
   - И все ж таки сначала его следует оголить!
   Между тем вопросы к Глухову все продолжались.
   - Почему делегация карасуковцев присутствует в Соленой Пади? Не лучше ли было бы ей на съезде в Моряшихе?
   - Нам хорошо хотя здесь, хотя и там. Мы всех понимаем, и нас тоже все. Это потому, что партийная грызня - нам чуждая по духу, а истинная народность у нас ближе всего к сердцу.
   - Все ж таки - присутствует ли ваша делегация в Моряшихе?
   - Все ж таки присутствует.
   - Кто будет за главного в Карасуковской республике? Не товарищ ли Глухов?
   - Очень может быть, что он. Но только в начале самом надо договориться в отношении платформ. Личность же - это дело махонькое.
   - По какому списку голосовал в семнадцатом году, товарищ Глухов, в Учредительное собрание? По списку номер два? По эсеровскому?
   Тут кто-то еще крикнул:
   - Или по номеру четвертому - казачьему?
   - Или по пятому - кадетскому?
   - Я не голосовал, - ответил Глухов, - не принимал участия. Сказать прямо, так за меня голосовали. То есть за мой взгляд на всю жизнь и человеческую судьбу.
   Уже стал заметно волноваться и Глухов. Однако все еще отвечал бойко, уверенно.
   - Значит, ты был членом учредиловки?
   - Не успел. Покуда ехал в город Питер, учредиловки уже не оказалось. Вся вышла.
   - И сильно ты жалел по этой причине?
   - Не сильно. Там ведь правда что засели слишком эсеры, слишком правые. Они-то и разозлили большевиков. А надо было по-хорошему, то есть сказать за Советскую власть полностью, но опять-таки не сильно большевистскую, а на началах народности.
   - Ты, Глухов, значит, за то, чтобы свято место было пусто?
   - То есть?
   - Или ты не понимаешь - в революции пустоты не может быть? Не будет большевиков - будут эсеры. Не будет эсеров - будет монарх. Не понимаешь либо ищешь себе дивиденду?
   - Я от революции дивиденду иметь не могу: в ей нету середки, а есть одне только партийные крайности! И какой бы край ни взял верх, он все одно будет не по истинному смыслу и разуму, а лишь по силе обстоятельств, сложенных революцией. Отсюда - я не против, чтобы революция голосовала за тебя, дорогой, лишь бы за меня голосовала мирная жизнь!
   А тут как раз кто-то в этот напряженный момент закричал, что на съезде присутствуют казаки - шесть человек.
   Все стали глядеть кругом: где они такие, не с Глуховым ли вместе прибыли?
   Председатель мандатной комиссии сделал разъяснение, что казаки являются делегатами от станиц, уже не первый день присоединившихся к народному восстанию, выбраны по закону, присутствуют по закону, к Глухову и ко всей карасуковской делегации никакого отношения не имеют.
   Однако все равно пришлось поставить вопрос на голосование. За оставление казаков на съезде и признание их делегатских прав с решающим голосом было подавляющее большинство, как раз карасуковцы только и голосовали против. С перепугу, должно быть.
   Им и в самом деле ничего хорошего ожидать сейчас не приходилось. Уже чувствовалось - им надо искать спасения. И тут как раз выступил председатель северного района - урманный главком.
   Делегатом он не был, гостем - тоже, явился сам по себе, но слово взял и заговорил, налившись кровью в круглом лице, снова и снова хватаясь за огромную кобуру.
   - Товарищи! - кричал он. - Братья и сыновья! Власть и начальство - оно есть власть и начальство! Все одно, какое и с какой платформы взятое! И царь-инператор может быть хороший, и мужик, нами же избранный, может оказаться плохой, во сто крат хужее! Как, скажем, материнство для женщины: инператрица - мать, и крестьянская баба - мать, - оне одинаково любят свое дите, так же инператор или мужик и рабочий у власти: оне одинаково же любят сперва свою собственную власть, а уж после - все остальное на свете! Взять и ваш избранный на первом съезде главный штаб - да он грызется внутре себя из-за власти убийственно! К чему это говорю - что он худой, надо избрать других? Ну, выбирайте другого, так и другой зачнет тотчас же уничтожать тех, кто его выбирал, ставил на должность! И чтобы не было ошибки - вообще не надо власти! Долой ее к чертовой матери и во веки веков! Провозгласим этот истинно революционный лозунг на своих знаменах и пойдем по всему миру. Не сразу добьемся, но пойдем раз, и два, и три, а до своего конца дойдем. Ура!
   Встал Брусенков, подошел к Довгалю. Наклонился к нему:
   - Лука! Бери свое слово, Лука! Бери сию же минуту!
   - А ты? Ты сам?
   И Петрович, который вел нынешнее заседание, уже объявил:
   - Слово имеет товарищ Лука Довгаль!
   - Это чего же ради проливается кровь? - начал свою речь Довгаль с вопроса. Спросил - замолчал. Замолчал упрямо, будто бы ничего не хотел больше сказать. Ни одного слова. Потом сказал: - Неужели мы - человечество настолько уже бессмысленны, что страдаем, уничтожаем друг дружку и не понимаем - чего все это ради? Безвластие, да? Так в ту же минуту явится самое нечеловеческое насилие. А если власть - она непременная, сделаем же ее сами и для себя, сколь у нас есть ума и справедливости. И если она обязательно должна находиться в руках - пусть находится в трудящихся руках: их числом более всего на свете, они заслужили этого за века страданий и унижений, на их истинно держится мир! А когда власть должна быть у класса, то у него должна быть и партия, ибо класс без партии - все одно что народ без класса: людей много, а идею нести некому. Товарищ делегат Глухов по причине своей беспартийности представляет себя самым справедливым. Он сам себе светлое будущее, сам себе великая идея, сам себе непорочная справедливость и светоч разума! Но его светоч - собственная его выгода. Это он, эсер, требовал братоубийственной войны, и когда заключен был Брестский мир, он сказал: "Неблагородно!" Ему нужны были Дарданеллы, беспошлинно возить через их свой хлеб и наживаться на этом, он и был патриотом войны, а когда кровавую грязь и страдания народ захотел с себя смыть, он говорит народу: "Неблагородно!" Ах ты гад благородный, да мне даже все равно, кто тебя повесит: Советская власть или Колчак!
   И еще говорил Довгаль и рукоплескал Довгалю съезд. Громко аплодировали ему Брусенков, Петрович, матросик Говоров и Кондратьев, все делегаты.
   Еще громче, чем прежде, прогремел оркестр: две трубы, кларнет и барабан. Корнет-а-пистон молчал, у него случилась поломка.
   Все заседания, не пропуская ни часа, ни минуты, Тася Черненко сидела в президиуме, у самого краешка стола.
   Она сидела вблизи от трибуны, глядела в спины ораторов, слушала их, но не слышала: следила за Петровичем. Его движения, голос, появление за столом президиума, каждый его уход - а он то и дело исчезал куда-то - настораживали ее, она становилась все строже, все опытнее в своем внимании к нему.
   Допрос, который Петрович совершил над нею в Протяжном - был как насилие, но она отнеслась к этому насилию с презрением. Мысленно повторяя разговор в протяжинской избе, где на темном потолке был неровный известковый крест, Тася Черненко снова утверждалась в том презрении, которое она сумела выразить под этим крестом, сумела сделать это прямотой ответов Петровичу и бесстрашием к возможному осуждению и безучастием к полному оправданию.
   Тася Черненко была благодарна судьбе за то, что ей выпал случай вот так презреть, хотя она давно уже не произносила и тоже презирала это слово "судьба".
   После допроса и чрезвычайного заседания в Протяжном, она пошла за Петровичем, вместе с ним была в араре под Моряшихой и дальше, дальше следовала за ним все эти дни - ради чего?
   Чтобы еще дальше и больше его разгадать, а потом еще больше презреть.
   Чтобы быть готовой к предстоящему еще более жестокому столкновению с ним, ко второму допросу, который обязательно учинит или он ей, или она ему. Не от нее зависело, кто возьмет верх - Брусенков или Петрович, но тем сильнее было ее желание какого-то конца, развязки, когда она в любом случае, в любых обстоятельствах подавит этого небольшого, умного, хитрого, рассудительного, горячего, может быть, даже выдающегося человека.
   Тася Черненко замечала что-то неправильное в себе, даже что-то кощунственное в том, как жадно следит она за Петровичем, изучает его здесь, во время чтения деклараций и воззваний.
   Потом успокоилась: теперь уже скоро наступит момент - и продолжится суд, который не закончился в Протяжном, на чрезвычайном совещании.