Мы представителей не пошлем. Уже слишком много делегаций погибло в ваших кровавых лапах. Присылайте вы делегата. Гарантируем ему неприкосновенность и свободный возврат".
   "Ответ" был принят вторым съездом Освобожденной территории как резолюция. После слов о государстве денежного мешка были внесены строки:
   "Ваше "государство" задушило всю самодеятельность трудового народа: свободу слова, собраний, печати и союзов, которые необходимы как главный стимул гражданственности для совершенствования народной нравственности. Это государство опирается, должно быть, на майора-дворянина Полюнина, начальника карательного отряда, который, лично застрелив партизана, кормил теплыми человеческими мозгами армейского попугая!"
   После же слов: "Повстанцы, все, как один, говорят вместе с замученным крестьянством..." - было записано:
   "Вы знаете отлично, что в Сибири более сорока крестьянских фронтов. Красная Армия не сегодня-завтра овладеет Омском. И вот разбойники и авантюристы вздумали миловать честных людей! Пользуйтесь - казните еще все благородное, все, что способно строить для страны и народа. Вам недолго осталось! Спешите! Обращайтесь с вашими приказами и воззваниями к тем, кто пресмыкается перед вашими погонами и кошельками, но мы - свободные граждане, а не рабы!"
   Еще раздались требования:
   - Воззвать к иностранцам!
   - Ответить земству!
   - Обратиться к бывшим фронтовикам!
   - Обратиться ко всем на свете! Всем объяснить! Всему миру!
   Тут, в этот момент, и встал Брусенков для внеочередного заявления о порядке работы съезда. Заявление было: приступить к перевыборам. Момент вполне для этого созрел. Безусловно созрело и другое решение: новым органом власти на Освобожденной территории должен быть уже не прежний главный штаб, не временный орган управления, а постоянный краевой Совет крестьянских и рабочих депутатов. Только он.
   Новый краевой Совет продолжит работу главного штаба в двух основных направлениях: укрепит внутренний порядок на Освобожденной территории и окажет всемерную поддержку крестьянской Красной Армии в ее героической борьбе с врагом.
   - Как мы, главный штаб, делали до сего дня эту помощь героической народной армии? - спросил Брусенков. - Мы очень просто и всесторонне делали ее. Когда не было надежды одеть армейцев к зиме в овчинные полушубки, то главный штаб произвел по всей Освобожденной территории заготовку собачины, и нынче армия сплошь будет одетая в собачьи шкуры. А когда проводили людскую мобилизацию, то в прифронтовой полосе призывали мужские возраста в самую последнюю очередь. Результат - отнюдь не плачевный, а положительный. Во-первых, в этих районах все мужское население и без призыва, добровольно вступало в армию. А во-вторых, поскольку белые проводили усиленную мобилизацию, а красные - нет, мужчины призывных возрастов перебегали на красную сторону, а потом - куда было деваться перебежчикам? Да опять же в нашу партизанскую армию, только уже в качестве добровольцев. Больше вовсе некуда!
   Съезд принял этот отчет главного штаба, лично Брусенкова.
   - Ну и Брусенков - лис двухголовый!
   - С им не пропадешь, хотя и сильный стрелок по попам, даже - по гражданскому населению.
   - И конфискатор знаменитый!
   Возгласы с мест закончились, закончил свое заявление и Брусенков.
   - А нынче будет у нас та истинная Советская власть, за которую мы нынче боремся и впредь будем так же геройски бороться! - заключил он. - Должна уже на практике осуществиться наша мечта и надежда! Пора! И когда придет российская Красная Армия, она встретит в Соленой Пади не Глуховых, не урманных главкомов - встретит свой собственный орган власти, которому только и останется сделать, что в действительности влиться в РСФСР. Пора! - опять повторил Брусенков, а потом неожиданно для всех и как будто для самого себя тоже еще продолжил выступление. - Хотя, - сказал он, - переждав овации, которыми делегаты тут же и выразили свою поддержку этому предложению, - хотя должен еще сказать съезду. Это мнение не единогласное среди членов нынешнего главного штаба. Еще имеется другое положение, по которому хотя и выбирается уже не главный штаб, а краевой Совет, но и Совет этот - тоже временный, поскольку он должен будет самораспуститься с приходом российской Красной Армии. Я лично в таком случае разницы между нынешним главным штабом и краевым Советом не замечаю, но вот, как мне это известно, товарищ Кондратьев и вообще весь Луговской РРШ, товарищ Довгаль и некоторые, хотя и немногочисленные, другие лица держатся такого мнения. Я полагаю, что всевозможные слова этот вопрос не решат, решат самые выборы тех либо других лиц в новый орган власти. Предлагаю этот важнейший вопрос и поставить сейчас же...
   Замолк съезд. В первый раз с тех пор, как он открылся, тихо вдруг стало под крышей бывшей кузодеевской торговли, под негустым сумраком, в котором сидели люди.
   И Брусенков встрепенулся в этой тишине, еще что-то хотел сказать, еще воззвать, еще громко потребовать, но замешкался. Не сразу пришли к нему слова.
   А в это время внес предложение Петрович - тоже по ходу работы съезда.
   Сказал, что не понимает товарища Брусенкова: куда тот торопится? Делегаты предлагают принять воззвания и обращения съезда к земству, к бывшим фронтовикам - ко всему свету, ко всему миру, - почему же их не принять? Почему сразу же бросаться к выборам? Сию же секунду? И Петрович поднял небольшой свой кулачок и предложил текст обращения к товарищам военнопленным.
   - Вы сами были очевидцами жизни освободившейся России, товарищи военнопленные! - провозгласил он, обращаясь к кому-то, кто был далеко за деревянными стенами кузодеевского амбара. - Так неужели же вы хотите видеть Россию снова порабощенную? Неужели такого же порабощения вы ожидаете и для себя, когда возвратитесь к своим отцам, детям и женам? А если вы не хотите порабощения для себя, почему же хотите его для нас? Товарищи! Наша партизанская армия уже являет пример пролетарского единения: в ней сражаются мадьяры, австрияки, чехи, латыши, представители многих других народностей. Это - лишь начало великого и вечного единения. Отныне в мире будет не множество, а только два противника - трудящиеся и эксплуататоры. Национальная же рознь отошла в прошлое.
   И Петрович спросил еще раз: "Почему?" - а потом подсел к Довгалю, стал с ним разговаривать, обращение же, которое он произнес, тотчас было принято без обсуждений, единогласно, и еще пошли и пошли на трибуну старейшины делегаций, делегаты с мест, каждый со своим воззванием, и съезд их слушал затаив дыхание, голосовал, принимал единогласно.
   К крестьянству:
   - Братья! Если мы теперь попятимся назад, что нас ожидает? Проклятье наших будущих поколений, так как на них наложат тяжелое рабство, их будут продавать на базарах, как безмолвный скот. Об нас нечего и говорить - нам один конец...
   К бывшим фронтовикам:
   - Вы, шедшие умирать под палкой Николая Второго! И не зная, за что гибли в Августовских лесах, Пинских болотах, в Карпатах и на Кавказе, неужели теперь вы грудью не станете на защиту крестьянских прав?
   К иностранцам в Сибири:
   - Вы, французы свободной республики и англичане ограниченной королевской власти, вы, чехи, поляки, итальянцы, румыны, сербы, - неужели вы позволите себе поддерживать самодержавие Колчака и заковывать русский народ в рабство? Все избранные нами учреждения при малейшем поползновении на самоуправление Колчак разгонял и расстреливал. Чего же желает трудовое крестьянство? Оно желает принять участие в государственном строительстве через своих представителей, избранных на основе прямого, равного и тайного голосования. Оно желает прекратить братоубийственную войну. Оно желает завязать дружественные отношения с иностранными народами, дабы навсегда избежать войн между ними. И мы, крестьяне, заявляем для сведения всех-всех иностранцев в Сибири: разговаривать с Колчаком будем только с оружием в руках!
   Мещеряков слушал. Воззвания слушал и себя тоже - свои мысли, разные свои заметки...
   Никто как будто не обратил внимания, а вот он заметил, что на съезде появились еще два человека. Делегаты не делегаты, гости не гости, просто два лица - представители от Заеланской степи... Это его обрадовало несказанно значит, Жгун жив, делает свое дело. Это не без его участия Заелань послала представителей на съезд.
   ...Среди воззваний и обращений мелькнуло одно, тоже как будто никем не замеченное: делегация северной восставшей местности вопреки выступлению своего урманного главкома просила присоединить ее к Освобожденной территории.
   Унтер Лепурников все время занимал Мещерякова. Нельзя ему было не поверить, а доверить можно ли?
   Сражение, вот оно - остается сорок восемь часов, может, и того меньше. И ошибаться уже нельзя, некогда. Все ошибки и всегда делаются через нельзя, но уже совсем невозможно, совсем немыслимо было ему уйти нынче со съезда с ошибкой...
   К земству:
   - Может быть, земство объяснит нам: за что мы вели войну с Германией? А если не может объяснить, почему же до сих пор поддерживает тех, что в эту преступную войну нас толкнул? Довольно нас дурачить! Где было земство, когда в Томске арестовывали думу? в Омске - вашу же эсеровскую директорию? Его тогда было не видно и не слышно, зато слышно теперь, когда надо уговаривать нас, наше честное возмущение и восстание. Где было оно, еще спросим мы, когда Колчак арестовал и расстрелял тех земских деятелей, которых мы действительно выбирали? Иуды, защищайтесь от Колчака сами, а не защищайте Колчака от нас! Уйдите с дороги!
   К интеллигенции:
   - Все, у кого в груди бьется сердце, а не простая мочалка, кто сохранил хоть каплю чести, у кого не совсем умерли лучшие порывы - все идите к нам!
   К правым эсерам:
   - "Террор! Насилие!" - кричите вы громко, боги и ангелы террора, стараясь заглушить грохот истинной борьбы трудящегося за свободу и независимость. И за тридцать сребреников служите своим недавним врагам, в которых сами стреляли. Если бы убитый вами царский министр Столыпин жесточайший враг трудящегося крестьянства - восстал из гроба, он был бы вам теперь покровителем, а вы ему - верными и пресмыкающимися лакеями...
   И только когда воззвания кончились, к съезду снова обратился Петрович. Маленький и торжественный.
   - Товарищи делегаты второго съезда Освобожденной территории! А теперь мы должны обратиться к самим себе, самих себя спросить: истинная ли мы Советская власть? Мы - это то самое и есть, за что идет наша борьба, или еще не то? Или нам лучше объявить себя властью временной, подождать ее, настоящую, сформироваться окончательно с приходом Красной российской Армии и Реввоенсовета? Чтобы ни в коем случае не противопоставить себя ей, как это уже ошибочно и трагически случалось на некоторых партизанских фронтах? Пусть каждый задумается над этим вопросом всею силой своей души, своего ума и пусть выскажет здесь и сейчас свое решение!
   Снова первым на вопрос откликнулся Брусенков.
   - Что нам, товарищи, более всего нынче необходимое? - спросил он. - В нашей борьбе и в повседневной жизни? Единство нам совершенно необходимое! Не было единства у трудящегося - из-за этого он и терпел сколь веков унижение и рабство. Без него народ не мог подняться и пойти, как один, к единой цели, а поднялся и пошел - оно ему стало еще нужнее. Единство - это все одно что главная цель. Нету одного - нету и другого, потому что когда каждый видит цель своей борьбы как ему вздумается, то это уже начинается несерьезная блажь. От единства - и дисциплина, и храбрость, и организованность, а в результате - конечная и полная победа. С единством все можно, все видать кто какой человек, на что годный: идти вперед либо бежать позади всех. Это строй, в котором у каждого свое место, в котором каждый черпает свое доверие друг к другу, черпает силу, чтобы перенести любую невзгоду, не заплакать, когда больно... И, товарищи, мне вовсе не понятно, почему по главному вопросу всего нашего существования и всей нашей борьбы некоторые товарищи стараются внести в трудящуюся среду раскол, сомнение, недоверие друг к другу и неверие в свои собственные силы? Подчеркиваю свое предложение - немедленно приступить к голосованию краевого Совета, и не какого-нибудь там временного, а подлинного и настоящего, с которым нам не стыдно уже будет встретить власть Совета Народных Комиссаров и слиться с ним воедино! Предлагаю голосовать за кандидатов в этот подлинный Совет!
   Довгаль сказал коротко:
   - Высказываю личное свое мнение. Я - за выборы краевого Совета. Но временного. И когда моя кандидатура будет нынче выдвигаться на голосование, то я заранее должен предупредить: не могу я еще сказать, будто Советская власть - это я и есть. Не могу! Нету на это права, не позволяют мне этого моя совесть и мой долг. Никогда в жизни не позволю я себе забегать вперед ее!
   - Слово имеет товарищ главнокомандующий Объединенной Крестьянской Красной Армии товарищ Мещеряков Ефрем Николаевич! - объявил Кондратьев.
   Объявил, даже не предупредив Мещерякова ни словом, ни жестом.
   Минута настала долгая. Она давно должна была настать.
   Что слово будет - Мещеряков не сомневался, что оно будет вот сейчас, в этот самый миг, - оказалось для него неожиданным, застало его врасплох.
   Но, должно быть, неожиданность была нужна. Ради Брусенкова она была нужна, ради Толи Стрельникова, Коломийца, Таси Черненко - это в их лицах заметил Мещеряков растерянность, это их он должен был застигнуть врасплох.
   Тихо и почти ни для кого не заметно происходило сейчас событие: Брусенков снова вышел против Кондратьева, против Петровича, против Мещерякова - тоже.
   Так же спокойно, и даже незаметно следовало брусенковский вызов принять.
   И Мещеряков кивнул Петровичу, своему комиссару. Сосчитал про себя: "Раз, два, три!.."
   Взошел на трибуну и сказал:
   - Есть ли у кого сомнения, будто наша партизанская армия борется за подлинную Советскую власть? Нету таких сомнений и не может быть, а ведь не объявляет же наша армия сама себя Красной и российской? Не делает этого самозванства. Та придет, и придёт уже скоро и неизбежно, и мы своими вполне боеспособными силами, призывными возрастами вольемся в нее для окончательной победы над ненавистным врагом во всей Сибири, во всем Дальнем Востоке, когда потребуется - то и во всем мире. Так будет. И я считаю, что это есть правильный и единственный пример и для нашей гражданской власти. Считаю, что истинное выступление и в полной справедливости сделал только что с этой же самой трибуны товарищ Довгаль. По высокой совести и славе нашей борьбы сделал он!.. - Еще раз сосчитал Мещеряков: "Раз, два, три!.." - А когда так, то я и выдвигаю его кандидатом на предстоящее сейчас голосование. Еще разрешите заверить съезд в предстоящей победе нашей армии над врагами сибирского крестьянства и всего человечества. Ура! - "Раз, два, три!.." Поднял руку. - Еще раз провозглашаю великий наш девиз: земля - крестьянам, фабрики - рабочим и свобода - всему трудящемуся народу. Ура-ура!
   И, четко повернувшись на каблуках, взяв под козырек, Мещеряков прошел к своему месту за столом президиума. И стоял там строго, неподвижно и очень долго, покуда окончательно не умолкли приветствия.
   На том же заседании съезда открытым голосованием председателем краевого Совета депутатов трудящихся был выбран товарищ Довгаль. Заместителем его по гражданской части - товарищ Брусенков, по части военной, с оставлением в должности политического комиссара ОККА, был выбран товарищ Петрович.
   Уже в темноте закончился съезд.
   Ребятишки разобрали по домам скамьи и табуретки.
   Захлопнулись огромные ворота кузодеевского амбара, снова тишиной и мраком наполнился внутри огромный амбар.
   Позже других шли со съезда Брусенков и Довгаль.
   - Вот так... Так вот... - медленно-медленно выговаривал слова Брусенков. - Да-а... Ну, я думало, Лука, дела ты будешь принимать от меня уже после сражения. Конечно, после. Да и какая тут предстоит особая сдача? Ты и всегда-то был в курсе моих дел, Лука. Так вот... Вот так... Мы же с тобой сработаемся, Лука? Раз и навсегда?
   Довгаль слушал рассеянно.
   ГЛАВА ДЕВЯТНАДЦАТАЯ
   Накануне сражения Дора ждала мужа.
   Светила керосиновая лампа - Гришка Лыткин расстарался, достал где-то полную четверть керосина, и теперь освещалась в своей горнице не только Дора, но и весь звягинцевский дом стоял в свету, попахивая керосинным запахом.
   Наташке не спалось, она лежала на койке, глядела в потолок или еще куда-то осоловелыми глазенками. Косички на ночь не распустила, они обвились круг запрокинутых за голову ручонок вместе с неяркими полосками света.
   Ниночка посапывала в люльке, иногда вздрагивала тельцем - ей в тот миг, может быть, снова мерещилась темная и душная глубина стога, - а то вдруг чему-то она во сне смеялась. Тихо, но явственно.
   Петрунька спал на сундуке, голова вся развихренная, кулачонки сжаты... Будто бы бежал куда-то и со всего разбега споткнулся о сундук, пал на него и тотчас беспробудно уснул. И во сне - вояка, и все еще мчится куда-то, кого-то догоняет. Мать глядит на него...
   Отцов сын, и она же сама час от часу, день ото дня воспитывает в нем отцовское и все то, от которого сама больше всех страдает. Сама страдает, а для какой-то другой растит следующего Мещерякова, и где-то в какой-то избе, вот так же, как сейчас Наташка, может быть, тоже не спит еще одна крохотная женщина с разметанными на стороны косичками, уже не спит, но еще не знает, отчего ей не спится... Или они в самом деле глупые создания, эти женщины, не могут хотя бы между собой раз навсегда условиться, чтобы друг другу-то не делать зла? А если глупые, отчего же как раз от них - вся жизнь?
   Пахло детишками, их сном и снами. Пахло матерью - ее бессонницей.
   Перед наступлением белых наступала темная осенняя ночь: в окно еще недавно брезжил свет, но минул час - и уже ничего не видать, ни зги.
   Уже многие жители Соленой Пади забились в подполья. Узлы и сундучишки стояли наготове и у Звягинцевых в сенцах, лежали в телегах... На случай, если противник сделает прорыв, ринется в село. Или зажжет его артиллерийским огнем. Или главком Мещеряков отдаст приказ эвакуироваться...
   Стукнула дверь - одна, другая, скрипнули одна за другой половицы, огонек мигнул в лампе и чуть упрятался вниз, а потом снова вскочил наверх, и вот он сам на пороге - этот главком... Наташка шевельнулась, выпростала было ручонки из-под головы, мать торопливо кинула на нее первую попавшуюся лопотинку, закрыла с головой.
   И та, уже накрытая, резко повернулась на бок, замерла.
   - Здравствуй, Дора! - сказал Ефрем тихо и ласково. - Здравствуй! повторил еще раз.
   Дора молча отошла к темному окну, опустилась подле него на табуретку.
   Ефрем тотчас раскрыл Наташку, зажмуренную, погладил по головенке, прижал к подушке и строго наказал:
   - Спи! - Закрыл всю до пяток снова.
   Подошел к Петруньке - этого тронул за нос. Подошел к Ниночке, оттопырил у себя на левой руке мизинец, осторожно и удивленно шевельнул им губки, сложенные бантиком...
   Он самым крохотным всегда удивлялся, особенно когда они спят. А когда не спят - боялся крохотушек, подолгу и осторожно рассматривал. Единственно, кого и боялся - так это младенцев.
   Дора ждала, что он еще скажет. И себя ждала - что скажет, что сделает она.
   Ефрем повернулся от люльки, раскинул руки, зевнул, потянулся всей грудью и ногами тоже, привстал на носки уже заметно поблекших, но все еще поскрипывающих сапог.
   - И устал я, слышь, Дора-а-а...
   Растянул тело туда и сюда, быстро и круто поворачиваясь, закинул руки за голову.
   Когда замер, внимательно еще раз оглядев ребятишек и Дору, приказал серьезно, строго:
   - Принеси-ка краюшку! Чесноку спроси у хозяев. Когда не окажется луковицу хотя бы обыкновенную. Еще - воды холодной.
   Дора знала, к чему все это нужно. Встала молча, пошла. По тем же половицам, которые только что под ним скрипели, под его сапогами.
   Покуда ходила - он опять глядел на Ниночку то с одной, то с другой стороны люльки, подвешенной низко, у самого пола, чтобы Наташке легче было водиться с сестренкой. Сгибался, закинув руки за спину. За этим Дора и застала его, вернувшись.
   Ел он и пил молча.
   Огромным складнем нарезал куски, цедил, булькая, воду через край стеклянной кринки, ухватывая ее поперек будто бы и не очень большой рукой в самом широком месте и не роняя ни капли ни на грудь, ни на лицо. Кое-когда давил большим пальцем на чесночную луковицу, выдавливал из нее один зубок, обшелушивал и кидал в рот.
   Ополовинил все - половину краюхи, половину кринки, половину луковицы.
   "Сейчас крошки сметет со стола..." - подумала Дора.
   Он смел ладонью быстро-быстро.
   "Сейчас уже все и составит на столе..."
   Он составил - краюху прижал к зеленоватому потному стеклу кринки, стекло от этого будто еще позеленело; на хлеб сверху приладил поблескивающую обнаженной середкой чесночную луковицу. Обернулся и спросил:
   - Сердитая? Еще?
   Дора не ответила, обернулась к стене.
   - Не забыла?
   - Нет. Не забыла.
   - Ты скажи - долго как. А - забудь!
   - Не в силах.
   - Да-а-а... - задумчиво и медленно сказал Ефрем. - Да-а... Это кто же нас, мужиков, будет прощать? Кому мы признаваться будем?
   - Не знаю... Возьму вот и уйду с ребятишками. Навсегда. Куда-нибудь. В стог обратно. Во тьму! В глухоту! Веришь ли - мне там было легче, как здесь, с тобою!
   - Да-а-а... - задумчиво и медленно повторил Ефрем. - Да-а. А все ж таки кто нас, мужиков, будет прощать? За все? Я многих осудил и меня - тоже судили, и война - тот же суд люди делают друг другу. Убьют - это не страшно, для мертвого даже смерти нет, а прощение? От кого оно будет?
   - Так ничего и не боишься по сю пору, Ефрем? Неужели?
   - А вот - боюсь. Сильно боюсь. Ужасно.
   - Кого же? - спросила Дора, встрепенувшись в полутьме, спросила с надеждой и со страхом. - Кого же?
   - Боюсь я, Дора, вдруг опять придется не солдатами, не мужиками, а бабами и ребятишками воевать? Боюсь арары! И клянусь, клянусь уже на сколько разов, что ни за что на свете больше на это не пойду - а вдруг? Это и есть страх... С мужиками мне и после того будет житься, я все ихние суды прошел, а с тобой? Как дальше буду с тобой? С детишками? - кивнул в сторону Ниночкиной люльки, вздохнул тяжко.
   - Жалеешь? Женщин и детишек жалеешь?
   - Пуще всего - самого себя. Какой я главком, солдат и мужчина, какой отец после бабьей и детской войны? Их побьют, а я останусь после того живой, а?
   - Чужая кровь на тебе застывает, Ефрем, это верно. Не то что на других. Но - я все могу, я смою с тебя все, только жалей меня, бойся вот так же боли моей и печали. Не то - возьму и уйду от тебя вовсе. В стог в темный обратно. Куда глаза глядят уйду. Оставайся один.
   - Этого не может быть. Не сделаешь, нет!
   И вздохнул Ефрем длинным-длинным, скорбным вздохом. Скучное стало у него лицо, тоскливое. Теперь он устал весь, и руки у него устали по-настоящему, он положил их на стол, на них положил голову. Ту самую, за которую Колчак назначил большие деньги.
   - Все из-за прасолихи, да? - спросил ее.
   - И еще - за штабную Черненко тоже обижаюсь. За которой ты ночь прогонялся, сражения не принял.
   - Это ты зря! Вовсе ничего не было, вовсе ничего не могло быть. Там, наоборот, - тьфу! - и больше ничего! Хотя сказать - это все одно... Единственный был случай или нет - не все ли одно? Сильно ты задетая?
   - Ефрем, будет ли у тебя когда время понять меня? Исстрадалась я, Ефрем, ужасно. А страдание - оно глаза не открывает, нет. Оно их закрывает на все. Кроме одного - тоже самое свое страдание женщина только и видит. Я в этом не виноватая, Ефрем, пойми.
   - Я, что же, по сю пору беспонятливый был?
   - Ефрем, это, может, от войны все происходит с тобой?
   - От нее - тоже...
   - С каждым божьим днем все меньше и меньше меня становится в жизни, Ефрем. Там мелькну, здесь мелькну, только и есть - мелькание одно. Ехала, в стоге маялась в сенном, в глухоте - едва не прокляла и себя, и тебя, и и детишек наших... Чего ради?
   Спросила, но ответа не ждала. Даже боялась ответа.
   Ей обиднее и горше было бы, если бы он сказал: "Я тебя не звал! Я тебя уговаривал в Верстове оставаться. Глупо это - ехать, ребятишек маять до полусмерти, мне мешать в военных моих действиях!" И еще и еще он мог бы ей отвечать точно так, как Дора не раз и не два от его имени самой себе отвечала, как упрекала самое себя... Страшно забоялась, что эти знаемые слова он ей сию минуту и скажет. Но он не сказал. Ничего не сказал, не ответил. Догадался, что так ответить невозможно. Он всегда-то обо многом догадывался, но только все равно все делал по-своему. Словом же никогда ее, ни разу в жизни не обидел. И сейчас вздохнул: