- Вовсе ты сдурел! - сказала она комполка двадцать два. - Вовсе уже пьяный, что к чему - не понимаешь! Я грудью кормлю, а ты с кружкой со своей тыкаешься! Не касайся!
   Но у того был свой резон. Пьяный ли, трезвый - но резон, и, ухватив Дору за локоть, он дышал ей в лицо душным самогонным паром.
   - Как бы Ефрем-то Николаевич был твоим мужиком, а партизанским командиром - не был? Тогда и дело твое, пить за его либо не пить! А нынче, если благодаря его выходит наша победа, ты что же, брезгуешь? И за дальнейшее водительство над нами нашего Ефрема Николаевича - брезгуешь? Да твой младенец, кабы слово мог произнесть - так сию же секунду и благословил бы мать тем единственным словом на чарку!
   - Отстань! У меня - дочка. Девочка. Не ваш мужицкий толк - женщина народилась!
   - Как понять? Женщине-то правое дело и вся жизнь менее милы? Как понять?
   Она вырвала из рук комполка двадцать два кружку, коснулась ее пересохшими губами.
   Ефрем кивнул - будто доволен остался. А потом кивнул еще раз - показал, чтобы она ушла.
   Она ушла.
   Вчера Дора за общим столом была, но недолго - куда от детишек денешься, от Ниночки? Девчонку бы какую кликнуть, чтобы та с Ниночкой час-другой поводилась? Не смогла, застеснялась в чужом доме приказывать. И платья не было, чтобы выйти сидеть с гостями. Раз-другой показаться можно, а пировать в кофтенке штопаной? Не для этого ехала, не пировать. Но все равно упрекала себя, можно было догадаться, прихватить из Соленой Пади голубенькую пару, была у нее одна, в сундучке вместе с войсковым имуществом повсюду следовала...
   И вчера же был случай: покуда Дора на короткое время отлучалась, Петрунька успел - побил Наташку, поцарапал ее рыбьей костью.
   Что их мир не взял? У Наташки рука в крови, она в рев, Петрунька злой, нет чтобы сестренку пожалеть - еще грозится побить. Одна только Ниночка и тогда всем была довольна, так же лежала на чужой подушке, глядела-глядела куда-то, губки цветочком.
   Дора же на Петруньку рассердилась, поддала ему. Тот - хныкать. Тогда Дора отошла к окошку, стала глядеть.
   Окошко выходило в переулок - видна была какая-то постройка, еще дымившаяся, совсем недавно потушенная. Один угол сгорел, и крыша тоже, но в стены постройки вделаны были кирпичные столбы, вот она и сохранилась, не сгорела дотла.
   Солома рядом валялась клочьями. Тоже - и горелая и свежая.
   Дора сразу поняла, что здесь произошло: в постройке этой белые засели, отстреливались, а партизаны с тыла подползли, солому под деревянные стены подбросили и подпалили. Белые стали выскакивать, их стали стрелять, которых взяли в плен живыми.
   Не первый день война, не первый день Дора войну видела. Только подумала так, а тут, огибая другой, лишь слегка тронутый огнем угол постройки в проулок въехала телега. По бокам торчат простоволосые головы и босые ноги ноги и головы... Убитые.
   За телегой с лопатами, но тоже босые и в одном исподнем идут люди... Пленные. Сперва могилу выкопают, свалят туда убитых, а потом и сами в нее лягут.
   Еще позади - вооруженные мужчины, часть верхами, а больше - пешие... Конвоиры.
   А Петрунька к этой картине тоже пригляделся и сказал:
   - Ты гляди, Наташка, сколь наш тятька белых настрелял? Когда будешь со мной драться - я тебя застрелю тоже!
   Дора закричала на Петруньку:
   - Ах ты, щенок паскудный! - и со всей силы его ударила. Он от подоконника отпал и взревел во все горло.
   Тут приоткрылась дверь, из горницы ворвались веселые голоса, потом показалась Евдокия Анисимовна - раскрасневшаяся, веселая. Прическа высокая, с перламутровой шпилькой, высокая же грудь под розовым, почти что красным атласом и яркие крупные капли бус рассыпаны по груди.
   - Ах, какая тут беда?
   - Никакой нету! - ответила Дора. - Никакой! Нету! Нету!!
   Дверь снова закрылась. Почти тут же, в тот же миг и раздался тогда в первый раз голос Евдокии Анисимовны:
   - Бе-ежал бродяга с Сахали-ина-а-а-а...
   И голос Ефрема вступил живо и звонко:
   - Звери-и-ной у-зко-о-ю тропой.
   А дальше Дора уже не слышала... Плакала.
   Голоса она испугалась прасолихиного: голос тогда слишком громко, радостно и счастливо запел...
   Мужчины - те от страха убивают. Испугается один другого, что тот его сильнее либо счастливее, - и убьет. Легкая жизнь! А женщине как быть?
   Прасолиха пела, а Мещеряков в амбарушке слушал. Кончится это пение или никогда не кончится? Тронул Петровича за плечо, спросил:
   - Ты вот что, товарищ Петрович, ты в разных бывал государствах, знаешь чужие наречия. Как сравниваешь: сильно мы дикие, мужики? Все-то нам можно да?
   Петрович удивился:
   - К чему это тебе - нынче, в таком виде?
   - Об этом в таком виде только и спрашивают.
   - Разные мы. Слишком разные. Мы с тобой и то разные. Ты - и то.
   - Ничуть не удивляюсь, - сказал Мещеряков, - не телята пришли в командиры, в главные и прочие штабы. Пришли те мужики, которые с норовом. Каждый со своим. Каждый устраивает самодельную Советскую власть. Хотя она и побыла уже, и дала пример, но еще далеко не достаточный. Еще не настоящая у нас, не фабричная работа, а каждый делает на свой лад. Уже сейчас не жалко кое-что побросать как негодное. Вот так... - Вдруг совсем неожиданно спросил: - Слушай, а ведь я в Протяжном товарища Черненко заарестовал. Что с ней после было? Ты ее случайно не освобождал?
   - Освобождал.
   - Спрашивал об чем?
   - Спрашивал.
   - Так, может, тебе стало известно - зачем она на Протяжный ехала? И кто ее украл?
   - Это пока еще непонятно. До конца.
   - Вся она непонятная - эта товарищ. Вся!
   - Она - мешает тебе?
   - Кто ее знает...
   Мещеряков все время будто о чем-то думал, что-то соображал, а Петрович следил за ним. Потом Петрович и еще спросил:
   - Ладно. Про Черненко Таисию ты ничего не знаешь. Все может быть. А про Брусенкова?
   "Нет, шельма, не купишь! - ласково подумал Мещеряков. - Сперва ты сам должен мне сказать... Когда хочешь быть моим комиссаром, а я тоже хочу быть под твоим идейным руководством!.." И он усмехнулся, погладил Петровича по лохматой бурой головке, теплой и толковой. Толковость эту почувствовал на ощупь...
   - Про Брусенкова я вчерась все сказал. Как заменил он Крекотеня, что и как у него из этого получилось. Или мало тебе, комиссар?
   - А еще? Дальше?
   - Дальше, я начальнику главного штаба не судья.
   - И дурак! - сказал Петрович. - Точно - дурак! Не пришло в твою голову - в трезвую и пьяную, - что я за этим за судом, по крайней мере за арестом, Брусенкова к тебе и привозил? Когда он сам взял на себя обязанности Крекотеня. И тем самым полностью стал тебе подчинен, полностью перед тобою ответственным и - подсудным.
   - Ты скажи - интересно-то как! - воскликнул тут Мещеряков, обеими руками хлопнув себя по кожаным наколенникам галифе. - Ей-богу, интересно! И ведь было дело - догадывался я об этом! Только не до самого конца. Не веришь, что догадывался? Нет?
   - Догадывался и отпустил Брусенкова живого-невредимого. И он уже снова - не военный человек, а полноправный начальник главного штаба. Как таковой имеет теперь все, чтобы тебя судить. И будет судить.
   - Это очень интересно! - согласился Мещеряков. - Очень! - Спустя время вздохнул и спросил: - Что за умолчание еще существует, товарищ Петрович? С твоей стороны.
   - Нету такового.
   - Под Малышкиным Яром хотел ты меня заарестовать?
   - Нельзя было. Хотя и жалко, что нельзя.
   - Почему бы это?
   - А толк? Расстрелять тебя - армия останется без настоящего и любимого главкома. Арестовать временно - после этого ты уйдешь с должности сам. И получается - результат один и тот же, плачевный... Вот ведь как получается.
   - Рассудил.
   - Кроме этого, я тебя люблю, Ефрем. Без умолчаний.
   - Почему же сразу и не объявил, зачем привез ко мне Брусенкова?
   - Ты сгоряча тут же его бы и хлопнул. Мог бы?
   - Сгоряча - все может быть.
   - А нужен ревтрибунал. Нужен революционный порядок. Нужно, чтобы ты сам размыслил, пришел к необходимому выводу, осознал обстановку.
   Тут Мещеряков протянул руку, еще потрепал Петровича по голове, подождал и слегка обнял его за плечи.
   - Сильнейший товарищ! - сказал он тихо и доверительно, а потом крикнул в голос: - Ребята! Выпьем за вновь произведенного комиссара всей нашей армии! За настоящего! А то до сей поры было - одни только разговоры, а ничего такого настоящего не было!
   Сильно пьяные ребята выпили еще. Которые вчера хотели вывести Петровича за амбарушку, те пили с особым старанием.
   Мещеряков спросил:
   - Еще вопрос, товарищ Петрович. Самый последний.
   - Слушаю, Ефрем.
   - Почему ты прибыл ко мне далеко не один? С цельной ротой спасения революции? Почему?
   Тут Петрович снова вытаращил бурые глаза, теперь они были до крайности удивленными. Часто заморгали.
   - Господи боже мой! - проговорил он негромко. - Так ведь это же был конвой! Над Брусенковым конвой. Я-то считал - как ты этот конвой увидишь, так сразу же поймешь, в чем дело. И уже сам это дело продолжишь. Как полагается!
   Мещеряков вдарил себя по кожаным коленям, потом тоже вытаращил на Петровича круглые голубые глаза, а тогда и заржал - прерывисто и округляя красный, чуть припухший рот... Верно, что смех его был похож на ржанье - не очень громкое, не взрослое, а жеребячье.
   - Это над кем же? - спросил Петрович.
   - Ну, ясно - над собой! - ответил Мещеряков, просмеявшись. Потом заговорил неожиданно тихо и недоуменно: - Ведь я об чем только не думал? Что ты намерен меня заарестовать, что желаешь сместить с главного командования либо силой на это самое командование враз вернуть! Одного не мог представить, будто для единственного Брусенкова конвой требуется - цельная рота! И какая рота - красных соколов, спасения революции! Нет, скажи, из какой оказии Брусенков этот обратно вышел? Целый и невредимый! Фартовый мужик! И не военный, а фартовый. - Обождав еще чуть, Мещеряков вытер воротом расстегнутой гимнастерки рот и с сожалением, даже с обидой вздохнул. - А ведь я, товарищ мой Петрович, комиссар мой, судить нынче не могу. Сам виноватый и подсудный. И - немало. Какой же это судья, которому седни же возможно сделать перемену - самого посадить на подсудимую скамейку? Это невозможно, немыслимо. Нет и нет! Тем более когда дело касается Брусенкова так он плюс ко всему гражданское лицо, значит, гражданские же лица только и могут его судить. Для меня это слишком легкое дело - его стрелить. Слишком легкое! Нет, не хочу я сводить наши счеты - пусть это делает, кто поумнее нас обоих - и меня и Брусенкова! Тому нас и рассуживать!
   - Невиновных нынче нет, Ефрем. Что же, и судей тоже нет?
   - Судей слишком даже много. В этом - беда. Брусенкову просто стрелить в Крекотеня, а когда мне столь же просто будет с Брусенковым? Нет, это не годится, где-то должен быть конец положению. Боремся за Советскую власть и перед ней же успели все замараться. Она придет, она и рассудит людей великим умом и справедливостью. Лично я от этого суда устраняюсь. Что-нибудь иное придумаю.
   - Что? Что - иное? - спросил Петрович. - Говори.
   - Вопрос, мне кажется, нынче уже совершенно ясный. Сейчас поеду в Соленую Падь обратно и разгоню главный штаб. Непонятно? Тогда поясню: кто от меня пуще всех требует победы? Главный штаб, товарищ Брусенков. Кто более других мешает в этом? Главный штаб, товарищ Брусенков.
   - И вот Брусенкову ты при таких условиях не судья, а всему главному штабу - да? Ты что - с ума сошел? Р-р-р-революционное дитятко!
   - Штаб - это служба. Она нынче плохо служит, и за это ей расчет. Разгоню Брусенковых и Черненок. Пущай Черненко в окошко прыгает. Со второго этажа, с помещения начальника штаба и прямо в палисад. На кустики. Разгоню, чтобы они все вместе не были, а каждый по отдельности они нисколько не вредные, а тихие и незаметные, как нынче был уже товарищ Брусенков, когда исполнял команду "кругом арш!". Всероссийскую учредиловку разгоняли и то не постреляли ведь заседателей? И я тоже - на уничтожение выбранных народом личностей не перехожу, а лишь устраняю некоторых от должности.
   - Главный штаб я под разгон не отдам. Запомни, друг мой Ефрем. Под Малышкиным Яром я тебе уступил. Хватит. Все!
   - А может, ты вернешься в Соленую Падь? Со своими ротами спасения? Я же останусь и, не сходя с места, сделаю Моряшихинскую республику. Временную, военно-революционную, независимую?!
   - Преступление.
   - Победим - посмотрим.
   - Немыслимо!
   - Сделать... Тогда будет мыслимо.
   - В чем ты прав - это скорее бы тебе, товарищ Мещеряков, дожить до Советской власти!
   - В этом спасение. И мое и твое. И всех нас. Начать мы - и в Нагорной и в Понизовской степи начали, но кончить своим умом не знаем как.
   - В революции ты не много умеешь, Ефрем, нет!
   - Что умею, то и сделаю, товарищ Петрович. И еще тебе скажу: напрасно ты про себя думаешь, будто сделаешь более того, как можешь. Напрасно! Ни к чему это. - И тут Мещеряков стал пристально глядеть в приоткрытую дверцу амбарушки. Долго-долго глядел. Сказал: - Женщины иной раз мечтают, будто они самой кромочкой пройдут и голова у них сохранится. Не получается по-ихнему. Не получается, да и только!
   По ограде шла Евдокия Анисимовна. Прямо - в амбарушку. Принесла вазу с печеньем, поставила вазу на пол.
   - К чаю... А самовара-то еще не подавали.
   - Ты все ж таки, Евдокия Анисимовна, партизанов остерегалась бы! сказал Мещеряков. - Меня - особенно.
   - Почему это? Разве страшные вы?
   - Украду.
   - Для чего?
   - Хотя бы для песен...
   - А жена ваша?
   - Единственно... - вздохнул Мещеряков. - Хотя еще есть и прасол твой. Чернобровый, чернобородый.
   - И строгий очень. Сурьезный.
   - Ну, нынче на всякую сурьезность - война.
   Теперь вздохнула Евдокия Анисимовна, сложила руки на груди. Проговорила:
   - Война не для женщин... Война началась, да и кончилась.
   - На наш век хватит, особенно если не ждать чего-то там, чего сроду не дождешься. А то другие ждут и ждут. Всю жизнь. Ожидание им даже важнее самой жизни! Смешно! Подумай, как смешно! - И засмеялся Мещеряков.
   Смех был - словно он совсем не пьян. Будто только что не спорил с Петровичем. Он смеялся звонко в самое лицо прасолихи.
   Дослушав этот смех, она вышла из амбарушки, но прической задела за притолоку. Поддержала разбившиеся волосы обеими руками, обернулась в дверях:
   - Так война-то давно в нашей местности - и ничего? Ничего же не случилось по сей день?..
   Скрылась в доме.
   А Мещеряков весь изменился вдруг, стал приподниматься, стал слушать, слушать. Потом сказал:
   - Та-ак... Ты скажи-ка, что между тем произошло - прогуляли мы Моряшиху! Понял? - Но не дал Петровичу вслушаться и пояснил: - Винчестера бьют! Белогвардейские!
   В самом деле, пальба была уже заметно погуще той, которая не умолкала все это время по селу, раздавалась то там, то здесь, отмечая победу. Просто так она не умолкала, без всякой причины, - потому что в Моряшихе было захвачено нынче вооружение и великое множество патронов.
   - Гришка-а-а! - вскрикнул Мещеряков, за уши поднял вестового с пола.
   Тот заорал, вмиг пришел в себя. Мещеряков крикнул еще:
   - Беги, скажи эскадронцам - умчать Дору с ребятишками! Живо! В Соленую Падь!
   Хватаясь за оружие, вскакивали и командиры. Заржали где-то кони. Коровы замычали, надрывно взвыла собака за стеной амбарушки.
   Пьяный и угарный, неожиданный начинался бой. Натягивая сапоги, Мещеряков приказывал:
   - Эскадрон - в обход противника, через бор, через бор! Раненых, пьяных - в телеги! Двадцать второй полк! Эвакуируешь трофейное оружие, держишь оборону повдоль озера! Быстро!
   Комполка двадцать два, не то отрезвевший, не то еще нет, пожилой, небритый, растрепанный, с наганом в одной руке и поясным ремнем в другой, поносил батальонного командира, требовал коня, оглядываясь на Мещерякова, кричал ему из-под пестрой щетины, сияя красным и потным ртом:
   - Мы - сейчас, товарищ главком! Сейчас мы им покажем, товарищ главком!
   На обширном прасоловом огороде, топча еще не убранные овощи, строилась рота спасения революции.
   Гости, толкаясь, выбегали из прасолова дома, прыгали по скользким от рыбьей чешуи ступенькам крыльца, кто-то вынес и поставил на средней лестнице дымящийся самовар, он там стоял, пока его не уронили.
   За углом ограды сразу двое запрягали тарантас - в тарантасе лицо Доры с закрытыми глазами, испуганное Наташкино личико, любопытная и даже веселая улыбка Петруньки и спокойная Ниночка. Четверо вмиг представились, в следующий миг исчезли.
   Метнулась по ограде Евдокия Анисимовна - с рассыпанными волосами, с черной шкатулочкой в руках...
   Мещеряков был уже верхом. Из седла указал на прасолиху нагайкой:
   - Связать! - Кто-то кинулся к ней, но замешкался, он еще громче крикнул: - Связать - в телегу бросить!
   Евдокия Анисимовна тяжело опустилась на землю, а к ней подбежал прасол, выхватил шкатулку, бросился перед мещеряковским гнедым на колени:
   - За что? Сроду не были виноватыми перед народом, за что? Сроду не совершали - за что?
   - Дурак! - ответил ему Мещеряков, тронул коня и чуть не стоптал прасола, но остановился, только встал в стременах, чтобы лучше видеть, что происходит на улице. Глядя через ограду, выкрикивал: - Дурак и есть, хотя и торговый человек! Оставить тебя невредимым - что белые с тобой сию же минуту сделают - догадался? Тебя увезти - что они с хозяйства твоего оставят? От супруги? Спасаю тебя, дурак! Постор-ронись!..
   В улицу, от крайних изб, противник вел огонь, хотя еще не сильный. Но уже кто-то был убитый, кто-то раненый, жители закрывали ставни и ворота. Старики представители тягали вдоль плетней и заплотов, не быстро, но умело перебегая от избы к избе. Не надеялись на свои ноги, больше соображали головами. Обузданный, но неоседланный ярко-рыжий конь метался поперек улицы, из блестящего крупа текла кровь.
   Петрович, тоже конный, подскакал к Мещерякову.
   - Командуй, главком! Командуй! Ну?
   - Придержи героями своими, сколь можешь, белых. После отступай в бор. Людей береги! Все!
   - Ты что же, не будешь оборонять Моряшиху?
   - Ни в коем случае! Ее всегда в десять разов легче взять обратно, чем оборонять. Будь здоров!
   Петрович бледный, будто был уже ранен, сказал глухо, спокойно:
   - Ну, Ефрем, все-таки не кому, как мне, придется тебя расстреливать. Тронул, поскакал прочь.
   Где-то впереди мчался тарантас с Дорой, с ребятишками.
   Пьяных, оружие, захваченное вчера в Моряшихе, и раненых везли на телегах. Все боеспособные двигались в арьергарде, но белые и не преследовали - Петрович их задержал или они сами в Моряшихе задержались, обратно захотели в ней погулять?
   Припомнить - так это было первое настоящее отступление Мещерякова за всю нынешнюю войну.
   В красивом виде явится он нынче в Соленую Падь! И все равно не тревожился уж очень-то сильно, не переживал - стихия! Когда на этот путь нынче ступил, все могло случиться.
   По дороге к Соленой Пади в селении Старая Гоньба народ хотя и видел, что Мещеряков отступает всем своим наличным и пьяным войском, но упрека ничуть не показал. Встретил хлебом-солью, просил сказать речь.
   Пришлось сказать хотя и коротко, но по порядку: о революционном моменте, призвать под победоносное знамя, хорошо отматерить мировую буржуазию, тем более что женщин было почти не видать - старики и ребятишки.
   Говорил Ефрем с коня, привстав в стременах, вытирая то и дело пот на лице. Все слушали, никто не мешал говорить, и единственно, заметил Ефрем, что было встречено с неодобрением - так это тарантас Евдокии Анисимовны. Не поверил никто, будто она - плененная за контрреволюцию или еще по какой-то причине. Грамотный нынче народ - с первого взгляда все понимает.
   В Соленую Падь въехали не с Моряшихинской дороги, на которой стояли партизанские части - с ними Ефрем до поры, хотя бы до завтрашнего дня, встречаться не хотел, - а через знаменские ворота. Через эти же ворота Ефрем впервые вступал в Соленую Падь со своими эскадронами.
   И солнце-то нынче было точь-в-точь, как и в тот раз - на закате, и так же охватывало красноватым светом зеленые кровли кузодеевских построек. Только теперь день был уже заметно короче и на площади - никого. Тихая стояла площадь, безлюдная.
   Вот он и главный штаб. Тоже вроде бы притихший. В окне второго этажа дырка.
   Мещеряков спешился, оставил при себе полуэскадрон, остальным велел разместиться в селе. Оставаться в полной боевой готовности и вытрезвлять все еще сильно пьяных. Распахнул дверь, резво вбежал в коридор штаба.
   - А-а-а, товарищ главнокомандующий! Здравствуй, здравствуй, голубчик! Что-то тебя не видно? - встретил Мещерякова старый учитель, заместитель заведующего отделом народного образования.
   - Дела!.. - Мещеряков пожал руку с прокуренными желтыми пальцами, а тогда уже посмотрел и на самого заместителя, на лохматые его брови...
   - Спасибо тебе! - сказал тот. - Спасибо большое!
   - Вовсе не за что!
   - Ну как же это - а учителей-то ты освободил от воинской повинности! И - правильно. Это и есть высшая сознательность с твоей стороны.
   Как Мещерякову представлялось: летят бумаги главного штаба, сотрудники отделов разбегаются, схватившись руками за головы, а товарищ Черненко, вслед за ней товарищ Струков один за другим прыгают через окошко со второго этажа. Через то самое и прыгают, в которое влетела недавно граната-бутылка, стукнулась в союзку мещеряковского сапога.
   Не то получалось.
   И дальше было не то: нигде ни души, бумаг как-то совсем мало. Побегав по отделам, Мещеряков распахнул дверь в комнату начальника главного штаба.
   Светло еще было, но предметы освещались как бы по какому-то выбору одни ярко и выпукло, другие оставались почти в тени. А мелкие-мелкие осколки стекла в разную силу, но все с одинаковым и каким-то прозрачным блеском глянули на него из щелей между половиц, из-под черной, засиженной табуретки, с подоконника и даже со столовой горки.
   Окно тоже таращилось круглым отверстием, и Мещеряков подумал, что граната летела тот раз как-то странно - не прямо, а вращаясь поперек. "Или это безрукие так гранаты бросают?" - удивился Мещеряков и вспомнил Толю Стрельникова в момент, когда Толя по какой-то неведомой случайности остался жив: он ведь уже был на мушке пистолета. Как раз растрепанная белая голова была на прицеле.
   Постоял Мещеряков. Приблизился к столу, повернулся спиной и плотно к нему прижался. Пошел обратно к дверям, считая шаги. От стола до порога было шесть шагов и еще чуть-чуть - вершка три-четыре. На пороге обернулся, приподняв левую руку в уровень плеч, положил на нее дуло нагана.
   Целился тщательно.
   Выстрел был громкий, а чернильница пикнуть не успела. Осколки и капли брызнули в стороны, каждый осколок, куда бы ни упал, везде сочился, каждая капля потекла струйкой, и не фиолетовой, а почему-то черной.
   Мещеряков еще постоял, поглядел и захлопнул за собой дверь. В коридоре эскадронцы потрошили мешки с бумагами. Он велел им занятие прекратить:
   - Больше от вас не требуется!
   Пошел на улицу.
   Нет, что-то не то было...
   На этом он и бросил бы дело - оно скучным получилось, - но у выхода встретился вдруг Довгаль.
   - Лука? Здорово!
   Довгаль шагнул навстречу. Здороваться не стал. Спросил:
   - Теперь - куда пойдешь? Кого и как громить? Сходня вот еще есть, не тронутая по сей день ни белыми, ни красными. Церква тоже целая по сю пору. Да об чем говорить - тут в любого стрелить, любую постройку пожечь - и не промахнешься: все народу, Советской власти принадлежит. Что же ты стал, как пень, не жгешь, не убиваешь? - Довгаль повернулся и пошел прочь... Но уходил все медленнее, медленнее, вот-вот повернется к Мещерякову снова. И ведь повернулся. Приблизился к нему, опять заговорил: - Слышь, герой, мой-то сельский штаб - он же работает. Нормально справляет дело. Как ты можешь оставить его в целости и невредимости?
   Довгаль схватил Мещерякова за руку, а тот как раз набивал трубку. Трубка упала на землю, высыпала коричневую горку табаку.
   Говорил Довгаль тихо:
   - И это я ездил к тебе представителем в Верстово на предмет объединения наших восстаний? Это я привел тебя в Соленую Падь? Я - сам?
   Мещеряков нагнулся, не спуская глаз с Довгаля, поднял трубку, на горку табаку ступил ногой.
   - У меня нынче табачок настоящий, магазинный. Сыпать его повсюду вовсе ни к чему!
   - Ну? Пойдем в сельский штаб?
   - Не балуй!
   - Пойдем?!
   - Не балуй!
   - Так я же тебе - не просто так, я же - дело говорю! - заложив руки за спину, сказал Довгаль. - Дело! - Засмеялся, вздрагивая усиками. - Ведь главный-то штаб нынче только что в сельский перемещен! Только что! Впереди же твоей банды товарищ Петрович взвод латышей выслал и записку - как сделать. Мы и сделали. Успели. Они еще, латыши, предупредили в Старой Гоньбе - встретить тебя хлебом-солью, речь от тебя просить на митинге, одним словом - задержать твой геройский полет, сколь можно. Ну, как - говорена была тобою речь перед народом? В Старой Гоньбе? А теперь я тебя призываю пойдем бить латышей, которые мой штаб охраняют и главный - тоже! Пойдем они же насмерть будут стоять!
   - Ты гляди-и! - удивился Мещеряков. - А я-то думаю: что это бумаг такое малое число в главном штабе, куда подевались? И люди тоже? - Он одернул на себе гимнастерку, крикнул эскадронцам, толпившимся у палисадника: - Ребята! Приглашают нас на дело!
   Пешие эскадронцы построились было в колонну, но некоторые среди них все еще до конца не протрезвели, баламутили, мешали строю. Конные - человек пятнадцать, - те построились по три в ряд.
   Мещеряков шел рядом с Довгалем, говорил:
   - Не военный ты человек, Лука. Нет, не военный! Не понимаешь силы оружия - да разве со мной, с моими ребятами, разве можно с нами шутить? Плохо ты придумал. Пеняй на себя.