- А говорил ты нынче здорово, Лука, - сказал вдруг Брусенков. - Хотя я и не все слыхал, пришлось на собрание припоздниться, но ты все одно говорил здорово! Все тебя слушали и молчали, даже товарищ Петрович молчал. Даже он не взялся помимо тебя людям объяснять и призывать их. Я от него этого не ожидал - молчания. А может, он понял истину про твои и вообще про все слова... Все может быть. Он умный.
   - Веришь ли, Брусенков, я к белогвардейцам ходил с речами, к белому казачеству - и то не переживал тот раз, как нынче пережил. Нет!.. А об чем должон был понять Петрович? Как это вообще понять твое замечание про слова, про их истину?
   - Да просто - комиссар ты мой! Кто сильно, красиво и даже истинно излагает дело - хотя бы и борьбу за справедливость, и всю человеческую жизнь, - тот уже не делает. Делают другие.
   Мещеряков и начальник штаба Жгун в это время и в самом деле были в звягинцевских пашенных избушках, почти на самой земельной грани между Соленой Падью и выселком Протяжным.
   Под навесом, нарушая тишину темной ночи, хрупали кони разведвзвода, в избушке светила длинным языком свеча, за деревянным из неотесанных досок столом, склонившись над картой, сидел Жгун - худой, морщинистый, с рукою на перевязи. В углу, на топчане, на охапке сена и на шинели спал Мещеряков.
   В головах - аккуратно сложенная гимнастерка, рядом - папаха, под ней, выглядывая наружу шнурком и рукоятью, лежал наган, еще рядом - портупея, трубка и бинокль.
   В ногах - сапоги пятками вместе, носками врозь.
   Мещеряков спал на спине в брюках галифе, в расстегнутой на всю грудь белой рубахе, свет тускло падал ему на светлый пушок груди, на лицо с разбросанными по лбу волосами и с короткими усиками над верхней приподнятой губой. Усики и во сне топорщились, если бы не они - главнокомандующий совсем похож был бы на мальчишку.
   Дышал Мещеряков ровно, разметав обе руки, при каждом вздохе поблескивая планками расстегнутых подтяжек. Чуть слышно посапывал.
   Посапывание прекратилось - Мещеряков повернулся со спины на бок.
   Жгун поправил фитиль свечи, другой рукой, которая была у него на перевязи, потянул на себя карту.
   - Ну вот, я и отдохнул сколько-то! - послышался голос, а когда Жгун оглянулся, голос раздавался уже из гимнастерки: Мещеряков натягивал ее через голову.
   Потом появилось недоуменное лицо, и он сказал еще:
   - Смотри-ка, а шея-то у меня болит! Вывернул я нынче шею, глядеть было слишком неловко!
   - Где же это тебе пришлось, товарищ главнокомандующий? - спросил Жгун.
   - Пришлось... Ну, ничего, поди-ка пройдет сама по себе? - Еще повертел головой. - А может, это уже к старости, а? Товарищ Жгун? Все может быть волос же из головы падает у меня. - Вздохнул. Взялся за сапоги, но раздумал их надевать и, подобрав босые ноги, обхватив колени руками, спросил: - Ну и как же? Все тобою продумано, товарищ Жгун? Окончательно, до тонкостей?
   - Окончательно.
   Тогда, быстро обувшись, Мещеряков тоже подошел к столу, тоже склонился над картой... Поглядев на нее, на Жгуна, на пламя свечи, сказал:
   - Ну, теперь на свежую голову давай! - Указал на длинную, узкую бумажку.
   На одной стороне этой бумаги было отпечатано объявление торгового склада сельскохозяйственных машин, нарисована сенокосилка с поднятыми вверх крупными пальцами ножа и жатка-самосброска с граблями, распущенными веером, а на другой - четким почерком, строчка к строчке, буква к букве, рукою Жгуна был написан приказ с задачей полкам 20-му, 22-му, 24-му и 26-му красных соколов разгромить противника по выходе его колонн из села Малышкин Яр.
   Указывались в приказе: а) исходные позиции полков перед началом операции, б) взаимодействие во время боя, в) средства связи и сигнализации, г) дальнейшие действия в случае выполнения поставленной задачи.
   Указывалось, что штаб армии и канцелярия остаются до конца операции в Соленой Пади, что о дальнейшем передвижении штаба будет сообщено особо.
   Что службы тыла - лазарет, патронная лаборатория, пункт сбора пленных будут находиться в выселке Протяжном.
   Что там же, в Протяжном, впредь до выхода на командный пункт для непосредственного руководства боем, будет и главнокомандующий армией Мещеряков.
   Еще и еще раз долго и молча читал Мещеряков этот приказ, а потом, тоже молча и старательно, его подписал.
   Жгун кивнул, положил подписанный приказ в карман френча, чуть сгибаясь под низким потолком, прошелся из конца в конец избушки, а потом протянул главкому и еще одну бумагу. Протянул - ни слова не сказал.
   Это было письмо командиру полка красных соколов товарищу Петровичу.
   "Товарищ Петрович! - написано было на листке той же четкой строгой рукой Жгуна. - Луговской районный штаб в лице его начальника товарища Кондратьева и заместителя товарища Говорова, отмечая, что в объединенной крестьянской армии все еще не поставлена политическая работа, как того требует нынешняя чрезвычайная обстановка и задача полной победы над ненавистным врагом, предлагает немедленно назначить всеармейского политического комиссара.
   Тем же письмом указанные товарищи предлагают назначить политическим комиссаром армии товарища Петровича.
   Штаб армии, рассмотрев это письмо, отнесся к нему положительно и, со своей стороны, немедленно, по завершении боя за село Малышкин Яр, предлагает встретиться для окончательного решения поставленного вопроса в выселке Протяжном следующим товарищам: главнокомандующему ОККА товарищу Мещерякову Е.Н., начальнику главного штаба Освобожденной территории товарищу Брусенкову И.С, начальнику Луговского районного революционного штаба товарищу Кондратьеву К.М., вам лично, а также и другим лицам".
   Подписал и это письмо Мещеряков.
   ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ
   Еще раньше, чем из Карасуковки была получена телеграмма, Мещеряков узнал, что карасуковцы сделали налет на отряд белых, который двигался к Соленой Пади по Убаганской дороге.
   Узнал через свою армейскую разведку. Для разведки событие оказалось совершенно неожиданным, и она сообщила сначала: "Неизвестная белая банда сделала нападение на своих же белых, по неизвестной причине нанесла последним сильный урон в ночном бою". Только на другой день ошибка была исправлена: "Те белые, о которых было донесено вчерась, оказались вовсе не белыми, а восставшей карасуковской местностью в количестве пятисот семидесяти одного человека конных и вооруженных, о чем ими же было нашему разведвзводу точно сообщено".
   А спустя еще день и была получена шифрованная телеграмма: "Карасуковские хозяева согласны продать соленопадскому обществу 571 пуд муки простого размола да здравствует Советская власть долой тирана Колчака Глухов Петр Петрович".
   Было ясно, что карасуковский телеграф в руках восставших, что Глухов Петр Петрович проявил оперативность, что колчаковцы успели и еще пошалить с карасуковскими хозяевами, без этого они так быстро не собрались бы сделать дело.
   Ну вот - начало было... Был подан сигнал, который томительно и напряженно ждали Мещеряков и Жгун все эти дни.
   Сразу же после подписания протокола объединения армий комиссар Куличенко с двумя полками вышел в направлении на Моряшиху и далее ленточным бором в тыл правофланговой колонне противника; он должен был дать этой колонне бой, и даже не один.
   В том же случае, если с правого фланга, хотя бы самыми небольшими силами, выступят еще и карасуковцы, Мещеряков решил сам выйти против серединной и наиболее значительной группировки противника.
   Одновременные - или почти одновременные - удары на трех дорогах должны были заставить противника задуматься: а действительно ли партизанская армия уходит в оборону?
   Нужно было заронить подозрение. А тогда противник станет обеспечивать тылы и фланги своих колонн, оставлять гарнизоны в селах по пути следования, увеличивать арьергарды и к Соленой Пади подойдет уже далеко не всеми своими силами. Это и нужно было Мещерякову. Он в решающий момент стянет свою армию до последнего человека к оборонительным позициям, выдержит первый натиск белых, а потом как можно скорее перейдет в решительное контрнаступление. Таков был официальный, утвержденный в штабе план.
   И вообще Мещерякову давно хотелось дать бой и обязательно его выиграть; подходила к концу всего-то вторая неделя его пребывания в Соленой Пади, но все казалось - народ уж слишком долго ждет от главнокомандующего боевых действий, хочет своими глазами, а не понаслышке увидеть, на что он способен. И армия ждала от него дела. Партизанские части, которые он привел из Верстова, в этом не нуждались, зато те, кто до сих пор воевал под командованием Крекотеня, хотели окончательно понять: почему Мещеряков, а не Крекотень нынче общий военачальник?
   На этот вопрос надо было ответить.
   Бой Мещеряков решил дать по выходе белых колонн из села Малышкин Яр. В случае успеха он и дальше намерен был развивать контрнаступление, даже вплоть до того, чтобы вообще избежать обороны. Об этом он даже самому себе не говорил, а все-таки и надежда в нем не гасла, теплилась. Не оборона была ему страшна, но тот факт, что не он будет нападать, а на него; не он, а кто-то другой будет назначать час и место боев.
   Накануне он приехал в выселок Протяжный - несколько амбаров и молотильных токов, покрытых еще мягкой половой, было расположено в неприметной ложбине того же названия, верстах в шести от Малышкина Яра. Здесь и находился его штаб. Свой же командный пункт на позициях он хотел занять за каких-нибудь полчаса до начала сражения. Чтобы раньше времени не привлекать внимания противника.
   Днем он хорошо вымылся в бане для бодрости тела, коротко, но крепко выспался, сначала тоже крепко поев и немного выпив.
   Вечером отрезал от буханки кусок - солдатскую пайку, пол-луковицы чеснока тщательно очистил, съел и то и другое, запил холодной водой, начатую буханку и чесночную луковицу положил на середину стола, на видное место пусть ждут его после боя.
   Доктора правильно говорят, всякое ранение, особенно в живот, когда перед тем сытно наешься, переносить гораздо хуже. Кроме того, кровь сильно приливает к желудку, а во время сражения ее должно быть как можно больше в сердце и в голове. Это Мещеряков уже знал от себя...
   Входили-выходили разведчики, кое-кто из командиров частей все еще был тут, хотя Мещеряков на них даже сердился, прогонял прочь; части были на исходных позициях, командирам надо быть при своих частях, а они все еще мотались на взмыленных конях к выселку Протяжному, потом обратно - а для чего? Может, это у них от Крекотеня осталось, тот сделал привычку - до последней минуты толкаться в штабе главнокомандующего?
   И он посадил в первой комнате комполка двадцать четыре, велел ему выслушивать всех, кто домогался сию же минуту увидеть главнокомандующего, и только уже в случае действительной необходимости входить к нему в дальнюю горницу, где он, расстелив на полу карту района военных действий, не столько на эту карту смотрел, сколько отдыхал перед боем.
   Ну, а комполка двадцать четыре было кстати потренироваться; когда не вышло дело с назначением командиром дивизии Петровича, так Мещеряков стал приглядываться к молодому еще, но уже хорошо повоевавшему командиру этого полка.
   Сам же, не торопясь, размышлял о разных предметах...
   Есть люди - они о себе рассказывают, и даже с охотой, будто в ночь перед боем спят, как младенцы, видят веселые сны, а сигнал тревоги не сразу после таких снов могут понять.
   Вранье все! Это рассказывать во всех подробностях о бое, когда он уже прошел, а ты в нем был и остался живым, интересно, даже необходимо.
   В ночь же перед боем человек отчасти бывает мертвым, и говорить об этом вслух, да еще об этом врать, просто глупо. Глупо, и ничего больше! Он о тех ночах ни говорить, ни вспоминать не любил. Они тайной были даже для него самого.
   В такие ночи и на прусском и на австрийском фронтах, да и в эту войну случалось тоже - он, как и все, делал вид, будто крепко спит, на самом же деле не спал никогда, прощался с другими людьми...
   Для начала отец в эту ночь по-солдатски желает тебе удачи, снова и снова повторяет, в каких он был войнах и сражениях, если за ним строго не доглядеть, он тут же и приврет, представит себя героем.
   Ты тоже желаешь отцу прожить побольше и даже заметно побольше того, что человеку суждено, походить за внучатами, ну, а потом легкой смерти.
   Жена в эту ночь редкостно хороша и тиха, чуть-чуть и молча ласкает тебя рукой по лицу...
   Детишки глядят на тебя, словно ты явился перед ними и объясняешь, как надо жить, какими быть. И мало того, что им, детишкам, понятно и ясно и они тебя слушают внимательно, мало того - тебе и самому это тоже понятно и ясно. Не понятно только, почему же по сю пору ты сам так не жил, как об этом рассказываешь?
   После подходишь под благословение матери... Подходишь - сам ребенок, хотя бы и двадцати, хотя бы и тридцати лет. И опять удивляешься: почему не жил до нынешней ночи так, как велела мать, как мечтала она о твоей жизни?
   Но мать не упрекнет. В такую ночь не то что мать - никто и ни в чем не упрекнет тебя. Никто, кроме себя самого. Но и от этого последнего упрека убережет мать. Наоборот, что-то скажет тебе, как-то к тебе прикоснется - и снова чувствуешь ты себя в той самой жизни, которая начала будто бы уже обрываться.
   И хотя с шестнадцатого года Мещеряков окончательно не верил в бога - с того дня, как угадал в немецкую газовую атаку, - материнское благословение для него не переставало существовать.
   Нет, ночь перед боем - это ночь человечья! Тем более что подумать-то человеку о себе в другое время некогда. В бой ты идешь - уже ни о ком и ничего не помнишь, а перед тем дано тебе иной раз вспомнить все-все, что было, все, как было. Дано - пользуйся. Не представляйся перед товарищами, будто и это тебе нипочем, даже ночь эта. Лежи молча. Думай.
   Лукавство во всем этом есть - тоже правда, есть хитрость, но разве от нее хуже? Прощаться-то со всеми ты уже попрощался, а спроси: разве не знаешь, что все ж таки и еще живым будешь?
   В первых боях, потому что они первые, потому что ни с того ни с сего в самом начале войны не так уж много людей погибает, у большинства это еще впереди.
   В последних - потому что они последние, и если ты их множество пережил, почему бы не пережить еще один?
   В ночь перед боем у Малышкина Яра все это было, опять было так, будто жизнь прожита, расчеты с нею покончены, остался один бой, и больше ничего. И теперь только в бою, и только через него, она уже и могла снова вернуться, жизнь. Теперь уже в неразберихе огня, криков, маневров вдруг тебя осенит какой-то миг... Что за миг? А это тот самый, до которого ты мысленно дошел еще вчера, вчера услышал вот этот крик, вот этот залп, увидел такой же маневр, а теперь увидел его в действительности. И вот уже ты бой подхватил и через него возвращаешь себя к жизни. Это удача твоя. Надейся, уже не смерть с тобой играет, ты играешь с нею!
   В просторной избе о трех горницах почему-то пахло ржаным хлебом.
   Мещеряков выходил на гумна, смотрел полову и солому - ни одного колоска ржаного нигде не заметил. Молотили здесь пшеницу-белотурку и номерную, овес, гречишная была солома, были длинные, хрупкие, как перекаленная сталь, ости ячменя, а ржи - нигде. Рожь вообще в этой местности не знают...
   Отмолотились протяжинские хозяева недели две назад и семьями ушли в большие села - в Моряшиху, в Соленую Падь. Там вместе со всем миром и уберегутся от Колчака, там - сила, а здесь - всего-то десяток мужиков, против конного разъезда и то не выстоять.
   А минуют выселок колчаки - удивятся партизаны, спросят: почему миновали? "Ага! Выселок-то заодно с колчаками?" Вот и не стали протяжинские пытать судьбу, бросили строения. А ржаниной в избе пахнет - так это, наверное, был квасной дух. Густой, сильный, как брага...
   То и дело подъезжали разведчики с донесениями, прибыл уже и размещался лазарет; как только он прибыл, сразу же под окнами избы послышался женский голос:
   - Да ты изведал ли когда в жизни любви-то? Тетеря!
   - Какая это жизнь? - вздохнул в ответ немолодой уже, грустный бас. Какая жизнь - день и ночь с песком на зубах!
   Долгое время слышалась разноголосая перекличка, говорили кто о чем. Бессвязно. Потом двое кто-то повстречались, давние дружки:
   - Каким ветром, милой, занесло? А? Пригвоздило - и прямо сюда? Вот встреча!
   - Ветер нонче для всех один...
   - Горы двигаем, да?
   - Горы-то двигать тоже надоть знать - в какую сторону? Чтобы на себя не обвалить...
   - А что там все ж таки в Зубцовой? Обратно на ее белая банда посягает?
   - Белые - и не очень. У их у самих, зубцовских, еще большая сила колебания проявляется. Казачество!
   - Так ить белые сами на себя всем глаза открывают! Хотя бы и казачеству!
   Мужицкие разговоры тоже слышались. Хлебопашеские:
   - Мы урожая не ждали нонче, ждали запалу... За троицей вслед над нашей местностью туча прошла. Стариков спрашивали - и расейских и чалдонов, - в один голос отвечали: врать не станем, не бывало у нас такой на глазах! Черная, ну как в тулупе в барнаульском завернутая, и ни капли не обронила, а жаром пышет страшным! Может, дошла к горам, об горы задела, остыла, после того излилась. Над нами прошла - мы в ту же минуту кто во что запрягать кинулись, пашню глядеть - сгорела либо живая еще? Живая была пашня, но только чуть. Еще бы полдни такого жару - и нет ничего: ни колоска, ни травки. После, что ты думаешь? Голубенькая такая, махонькая тучка надвинулась и ка-ак ливанула - спасла пашню! А больше нам в лето обиды не было - и тепла и дождя в самый раз. Трава так и по сю пору еще молодится... Ну, а та черная была туча - забыл сказать, - грому от ее - так это не оберешься! Идет и грохочет, идет и грохочет! Правда ли, нет ли - земля круглая? Гром-от все катился и все под гору!
   Об этой туче Мещеряков нынче слышал не раз. И в разных местностях...
   Долго было тихо.
   К ночи, что ли, угомонился народ, вот так же задумался о предстоящем бое, как только что Мещеряков о нем думал.
   Наконец, когда тишина стала томительной и захотелось, чтобы ее прервали, в хутор въехали двое или трое верховых, один, соскакивая на землю, сказал сердито:
   - Тарантас угнали, хады! На железном ходу!
   - А в кого засряжен-то?
   - Да запряжен, бог с ей, кобылешка немудрящая! А тарантас выездной, сами бы еще сколь в ем поездили... На железном ходу!
   - Кто же такие?
   - Кто их знает... Не похоже, чтобы беляки. Фулиганье какое-нибудь. Жиганы. Трое.
   - Как же вы - вершние - и не догнали? Как могло быть?
   - Догоняли. Они дорогу, видать, знают, через мочажину колесами проехали, а мы след хорошо не поглядели, ринулись. Ну, едва коней не утопили в мочажине этой. И сами по уши в грязе побывали.
   - Что за банда?
   - Вернее всего, банда и есть. Фулиганье. Жиганы.
   - И зачем им тарантас спонадобился? Документов там не было каких? Срочных бумаг?
   - Документов вроде не было. Разве что при бабе... Которая в тарантасе была. Они ее тоже сперли.
   - Что за баба?
   - Ну, штабная. Которая при Брусенкове состоит, при главном революционном штабе.
   - Черненко?
   - Черненко...
   - Оторвали, язви их, кусок. Была и нету. Из-под самого носа увели!
   - Брусенков сильно сердитый будет. Грамотная баба. Он без ее ни шагу.
   Мещерякова вынесло из дверей избы, он подхватил с перил крыльца повод гнедого и уже верхом крикнул:
   - Это что же за партизаны, что за мужики, когда у них баб из-под носу воруют? А? Десятеро - за мной! Лыткин! Десять человек, не больше и не меньше! Догляди!
   За распахнутыми воротами поскотины остановился, чуть подождал. Один за другим подскакивали верховые, он еще приказал Гришке:
   - В обход мочажины на большак и по большаку с криком, с шумом гоните до самой Салаирки. - Сосчитал рукоятью нагайки троих: - Первый, второй, третий! За мной!
   Тронул вправо, через пашню.
   Он рассчитывал, что Гришка со своими конниками спугнет бандюков с большака на проселок вправо. Проселок на неудобной этой, мокрой и озерной местности держался вдоль большака, верстах в двух от него, потом круто брал еще вправо, на деревушку Семиконную. Если бандюков нет ни на большаке, ни на проселке - значит, они белые, к белым и ушли. Их уже не возьмешь, но хотя бы узнаешь, кто такие. Если свои, с Освобожденной территории, так не должны уйти далеко. Будь они все верхами - пошли бы пашней, напрямик и куда угодно, но с тарантасом только две дороги: большак на Салаирку и проселок на Семиконный. На этом проселке и ловить банду...
   Перемахнув мягкую, только что сжатую пашню и с небольшой гривы снова спустившись вниз, под уклон, Мещеряков дал коням передышку. Лег на землю. Ночью вот так глядеть снизу вверх вдоль земли - далеко можно видеть, и бинокль хорошо берет, особенно движущиеся предметы, слышно так и совсем неплохо, если только вблизи тишина, никто тебе не мешает ни словом, ни вздохом. Мещерякову никто не мешал, кони похрапывали, так он отошел чуть в сторону, чтобы не слышать их.
   Но не было ничего ни слышно, ни видно. Ночная осенняя степь чуть шелестела травами, где-то совсем близко была неубранная полоса хлеба, хлеб позванивал колос о колос, и о почву задевали невысокие облака. Тишина Мещерякова ничуть не разочаровала, он подумал - расчет его правильный: пашней бандюки не поехали, побоялись, на пашне останется след, по следу их с рассветом настигнут, хотя бы и за много верст.
   Проселок же где-то близко давал большую петлю, на ту петлю и метил Мещеряков, соображал, как бы не ошибиться в темноте, не взять правее либо левее...
   Вспоминалось: наутро предстоит сражение, но азарт погони, еще какое-то упрямство охватили его, он легко уговорил сам себя: "И здесь успею и там! До рассвета далеко еще!"
   Все-таки немного погодя, прислушиваясь к прерывистому дыханию гнедого и беспокоясь, как бы не загнать его, как бы не вывести его из строя, он подумал опять: "К бою-то к нынешнему, к особенному бою, я уже сильно готовый! Как бы не потерять эту готовность. Не опоздать, не промахнуться..."
   Опять похрустывала под копытами нескошенная трава. "Успею!" - думал Мещеряков, а когда выехали на крутую петлю проселка, выехали точно, не забрав ни право, ни лево, Мещеряков сразу же и догадался - не успел.
   Проселок огибал здесь глубокий, мокрый лог, как раз от поворота шел круто под уклон, примерно за версту пересекал этот лог и поднимался в обратном направлении.
   По прямой на ту сторону - рукой подать; прошлась по той стороне луна, так проселок с плюшевой синеватой пылью даже на какое-то время видно стало. А еще стали видны фигуры конных, и тарантас тоже мелькнул. И колеса стукнули. И копыта.
   Но это было по прямой, а туда-обратно - две версты, притом одна верста в гору и размытая, неустроенная, саженей, верно, тридцать длиной - гать, по которой коней надо вести спешившись. И еще, как это часто бывает, что вместе с одной неприятной догадкой сразу же приходит и другая, Мещеряков вспомнил карту местности, а на карте проселок - как вслед за этим логом он дает развилки еще на два или на три населенных пункта, а уже после того достигает деревушки Семиконной.
   - Ушли... - сказал он. - Ничего больше не выдумаешь - ушли, гады...
   И погоня показалась ему глупой, никчемной, и себя самого он за эту глупость сильно стал упрекать: ну зачем он-то поскакал! Полководец, перед боем! Даже и во тьме не глядел бы на тех людей, которые были с ним рядом.
   С той стороны крикнули:
   - Щ-щенки мещеряковские! Слюни-то поди до полу у вас достали уже?
   Все слышно было, как там притормозили, как спешились - дали коням передышку, чувствуя себя в безопасности. Даже и огонек цигарки будто бы мелькнул.
   Внизу, по дну лога, булькала вода, кое-когда волновались камыши. После захрюкала свинья. Наверное, одичавшая какая-то - ушла из Протяжного либо из Семиконной еще весной и одичала в этом буераке окончательно...
   Когда на той стороне зашевелились, должно быть, решили снова трогаться в дорогу, Мещеряков вдруг подъехал к самой кромке лога и крикнул:
   - Эй, ребята! Слышно вам?
   Кто-то там, на той стороне, кашлянул, кашлянул не просто так, а в ответ, и он крикнул снова:
   - Так это я, Мещеряков, и говорю! Лично! Вот какое дело: бросайте тарантас и бабу - живую, невредимую. Сами - с богом! Даю обещание - никто вас не тронет. Когда же вы несогласные, с утра половина моей армии пойдет по вашему следу, и говорю точно: пойманные будете все! Я на следу на вашем стою и уже не сойду с него! Мало того, всю вашу родню возьму, всякого возьму, кто из ковшика подаст вам воды напиться! Ни тетки, ни дядьки вашего живыми не оставлю! Все. Договорились. Поняли друг друга!
   С той стороны грохнул выстрел.
   Кто-то рядом с Мещеряковым тоже вскинул было винтовку. Мещеряков сказал:
   - Отставить! Вот разве в кусты зайти, а то они, может, в действительности видят нас хорошо.
   В кустарнике переждали беспорядочную пальбу. Пули шли все больше правее, цокали о ветви, посвистывали.
   Когда на той стороне угомонились, Мещеряков крикнул снова:
   - Ну, ребята, так мы едем! Бросайте тарантас с бабой на открытом месте, на лужке. Чуток подальше того, как сейчас стоите. Чтобы без провокации мы ее взяли обратно.
   И поехал по дороге вниз. За ним - остальные. Еще стукнули выстрелы, и даже бердана ударила железными обрезками. Обрезки летели со звоном и воем, прямо как картечью палили, но до этой стороны не долетали - плюхались в камыши, чавкали там, словно поросята... А у белых, у тех винтовки были нарезные. С бердан да еще железками белые никогда не стреляли.
   - Так поспешайте, молодцы! - крикнул еще раз Мещеряков. - Мы сию минуту едем! - Своим он сказал: - Пришпорить! Кто их знает, вернутся - на гати нам засаду сделают! Надо туда раньше их поспеть!