Брусенков положил письмо в карман пиджака, он туда нынче складывал все свои бумажки. В тишине стал ждать, кто и чего теперь скажет. Не дождавшись, спросил:
   - Каждому ли понятно, с кем заодно находится Мещеряков, когда идет разгонять главный штаб? А когда это понятно, предлагаю поглядеть, кого поддерживает Луговской штаб? Когда он тоже становится против главного штаба - не заодно ли он с Куличенко? И не на службе ли у вас у обоих Мещеряков, не по вашей ли указке главный штаб им разгонялся? Но я покуда не тебя нынче в первую очередь виню, товарищ Кондратьев. И для твоего поведения существует причина - она в Мещерякове заключена, в нем и в нем. В его появлении среди нас. Вот что мы должны окончательно и безоговорочно понять!
   Кондратьев поглядел на матросика, пожал плечами.
   - Он что же - нас пугает, а? Сам пугал - не вышло. Мещеряковым пугал не вышло. Теперь - Куличенко и Мещеряковым, вместе взятыми! - Помолчал и крикнул: - Не выйдет!
   Матрос подтвердил негромко:
   - Не выйдет, нет...
   И Кондратьев еще сказал:
   - Не пугай и с другого края - будто мы, Луговской штаб, уже слишком самодельный, слишком кондратьевский! Мы выбраны не тобой, а съездом делегатов Луговского района. Их представляем. А ты уже никого, кроме самого себя, не представляешь.
   - Так! - кивнул матросик Говоров.
   Брусенков снова усмехнулся:
   - Вот-вот! Я тебя с Куличенко и сравниваю. И твою роль. Пойди в заеланские полки, с которыми он вместе совершил измену, - они тоже все, как один, за своего вождя проголосуют!
   Тут Кондратьев поднялся из-за стола, прошелся по комнате.
   - Как ты измену правому делу с делом путаешь? Умеешь?! Я тебе летом посылал для сведения бумагу, у контрразведчика взятую, там о Луговском говорилось. Напомню! - Кондратьев положил крупные волосатые руки на лысую голову, медленно стал говорить: - "Образец, притом самый вредный, советской партизанской власти, это так называемый Луговской район, потому что там повсюду выбраны на посты большевики и осуществлен наибольший во всей так называемой Освобожденной территории порядок..." Помнишь? Или не помнишь? "Они-то и являются главным злом и рассылают своих тайных агитаторов под видом торговцев в благонадежные волости, разлагают их..." Тоже не помнишь? Нет?
   - От ребячьего ума исходит. Своими глазами не видишь, что плохо, что хорошо, - от белогвардейцев учишься понимать? - И Брусенков встал рядом с Кондратьевым, продолжил: - Ты против главного штаба. А что такое главный штаб? - спросил он у всех присутствующих. - Не покладая рук по великому желанию трудятся для народа люди из народа же, а не просто так - за жалованье, за подачки. И когда тот же Мещеряков посетил главный штаб, его отделы - народного образования, финансовый, юридический, агитационный, - он все эти отделы понял, признал их подлинное значение. Признал? - обратился он к Мещерякову. - Если честно?
   Мещеряков вспомнил главный штаб. Большую комнату с осколками стекла на полу. С окном, в котором было большое и круглое отверстие.
   - Признал... - сказал он.
   Брусенков кивнул ему и подтвердил:
   - Правильно и честно ответил. И я честно скажу за Мещерякова дальше: не признал он лишь один отдел. Военный. На один отдел он поимел личную обиду, но она ему уже превыше всего. И он пошел разгонять весь главный штаб, всю народную власть и бескорыстных тружеников народного дела! И каждый из вас, кто против главного штаба, тоже в чем-то в одном на его в обиде, но нет чтобы сказать себе: "Это обида вовсе не идейная, а за собственную личность!" Нет, не так вы все говорите, а по-другому: "Разогнать к чертовой матери главный штаб! Веры ему нету! У меня в Луговском - лучше, у меня в дремучем урмане - лучше, у меня в армии - лучше, а я сам - гораздо лучше Брусенкова!" А дальше? Кто пошел на разгон главного штаба - тот уже среди вас герой народного дела! Вот как вы нашли всеобщий язык! И, может быть, ты, Кондратьев, будешь наверху. Вполне может быть! Но правым - никогда! Я весь главный штаб от начала до конца делал. Хорошо ли, плохо ли, но только никто другой не делал этого. Другие - оглядывались, боялись совершить неправильно, жертв боялись, идею считали не до конца созревшей, поддержки в людях не видели. Луговские обнюхивались с соленопадскими, панковские - с верстовскими, верстовские - с луговскими. А я ни на что не глядел. Белые сколь раз меня чуть ли не задавливали и расстреливали - я делал. Луговские почти начисто отделялись - я делал. Революцию совершали все, на восстание шли все, поскольку, если разобраться, то это - самое первое и простое, каждому доступное. А вот власти сделать никто из вас не смог. Ни один! Революционную власть - ее надо делать уметь и успеть. Покуда контрреволюция народ по морде бьет, а тот от ее удара отворачивается - успевай! После поздно будет! А когда наша власть была успешно сделанная - тогда уже луговские со своими ячейками, панковские с мучными рублями, верстовские с армией - все пришли ко мне в Соленую Падь! Все и каждый прислонилися к власти, схватились за нее! Почему же, спрашиваю, если главный штаб плохой и Брусенков плохой, почему верстовское восстание и самая сильная армия во главе с самым хорошим командиром Мещеряковым пошли в Соленую Падь, а не Соленая Падь пошла в Верстово? Мещеряков шел - не ребенок малый, не за ручку был приведенный, а ясно знал - к чему и к кому идет. А когда так - почему тотчас стал поперек того, к чему сам же пришел? Какое на это у него право?! У кого оно - у его либо у меня? - Брусенков протянул руки, пощупал ими кого-то. Мещерякова пощупал, сжал до костяного хруста. Вздохнул. Огляделся по сторонам, спросил: - Играем? Да? Урманный главком играет в собственную самостоятельность, а я готовый порубить себе правую руку, если через месяц, того меньше, он не будет у нас. Но ведь я не уговариваю, сроду нет. Власть она не для уговора, она - опять же для власти. Ты это знаешь, товарищ Кондратьев, как начальник районного штаба. Я тоже знаю, как начальник главного штаба. Будешь ты на высокой должности - будешь действовать так же, как и я, а не то - уйдешь с позором и еще пошатнешь общее дело. Это здесь место говорить по-интеллигентски. А дома у себя? Знаю, какой ты интеллигент у себя в дому! Там тебе известно, что нам, мужикам, уговоры - тьфу! Что они есть, что их нету!.. Еще не постесняюсь спросить: почему ты, Кондратьев, когда белые к тебе близко - за Брусенкова, когда далеко - ты против его? И тотчас начинаешь связь делать с губернией, искать от города всяческой поддержки? Ведь он, Брусенков-то, тот же остается - это ты почто-то другой делаешься, особенно после того, когда товарищ Мещеряков объединил наши армии? Догадался, что силы стало у тебя больше, а власти меньше, и хочешь пропорцию навести? Не в том ли твой лозунг мировой революции? И чем ты отличаешься от дорогого тебе товарища Куличенко? Чем?
   Как раз в это время Мещеряков спрашивал себя: "Уехать? Коренника засупонить?"
   Кондратьев ответил:
   - Я, подобно Куличенко, за полками, когда они изменяют делу революции, не побегу. И подобно тебе, Брусенков, из нее, из революции, одну только власть делать не буду. Не для этого она. Мы с тобой, когда скрывались в кустах, поднимали народ на борьбу, не для этого начинали и поднимали!
   - Смешно! - ответил Брусенков снова. - Конечно, смешно! Эти твои слова о себе самом на то и годные, чтобы раз один ими попользоваться, после выбросить куда подальше, забыть навсегда. Может быть только одно, а не два: либо ты, подобно Куличенко, побежишь за полками, либо, подобно Брусенкову, будешь держать твердую власть в твердых руках. Выбирай! Это нетрудно выбрать. Для честного революционера.
   И тут поднялся Петрович, сказал громко:
   - Дальше - я!
   - Куда же - еще-то дальше? - не спросил, а с каким-то даже восхищением проговорил урманный главком.
   Петрович, вытянувшись в небольшой свой рост, протирал очки, будто писать собирался или разглядывать через эти очки Брусенкова. Спокойно протирал, стоя прямо, требуя, чтобы все дождались, когда он с очками кончит. Кончил, сказал:
   - Сейчас - только одни факты.
   Уже что-то подозревая, какую-то неожиданность, Брусенков как будто даже с интересом согласился:
   - Ну, и что? Факты так факты! Высказывай!
   - Высказывать будешь ты... Самый первый вопрос: когда Стрельников бросил гранату в окно главного штаба - для чего это было сделано? Испугать Мещерякова? Или - схватить его?
   Все стали глядеть на Брусенкова. А тот оглядывал каждого. Глядел и думал.
   - Что делал - на все были соображения, - ответил после долгого молчания Брусенков. - Лучше сказать - было ясное подозрение, а когда так - я и делал, как мне подсказывала моя революционная совесть, бдительность и обязанность. Я сейчас - начальник главного штаба и тогда им же являлся. И когда бы я тот раз не применил мер, то сию минуту я был бы уже действительно перед всеми вами виноватый. Но я уже тогда подозревал измену - то ли Куличенко, то ли самого Мещерякова, это все одно. Подозревал, что при удобном случае главком бросит армию на произвол, как в действительности после и было. И только ты, товарищ Петрович, не щадя своей жизни, смог в его логово поехать, уговорить его... И то - заплатив цену. Цена немалая - разгон главного штаба, хотя и не удавшийся до конца, опять же благодаря другому истинному революционеру товарищу Довгалю. Кому обстановка все еще не ясная? Кому не ясный ответ?
   - Не ответ. Хотел ли ты Мещерякова устранить? Своею единоличной властью?
   - Хотел выяснить истинные мещеряковские намерения, свои единоличные подозрения.
   А Мещеряков уже знал, что следующий вопрос Петрович задаст ему. Имел на это право. Обязан был задать. Не мог не задать вопроса комиссар своему главкому, и ощущение подсудности, острое и тревожное, снова охватило Мещерякова. Судили его. Судили Брусенкова. Судили их вместе, заодно.
   - Товарищ главком, было ли тот раз на тебя совершено покушение? спросил Петрович.
   - Настоящих фактов нету.
   - Какие есть. Честно и откровенно. Ну? Ну, Мещеряков!
   - Откровенно - это было покушение...
   Тася Черненко уставилась на Мещерякова.
   Брусенков захохотал, и тогда Тася Черненко обернулась к нему.
   Кондратьев и Говоров привстали вместе. Вместе и снова опустились на лавку.
   Брусенков хохотнул еще раз:
   - Чем доказываешь?
   - Ничем... Тот день в главном штабе было четверо вооруженной охраны. Они и прибежали, когда ты, Брусенков, крикнул: "Граната!" До того случая было всегда двое.
   - Пятеро! - заметил Брусенков. - Пять человек было назначено. Одного не сосчитал. Накануне того дня новый порядок был введенный в помещении штаба. И существует по сей день. Я ошибку сделал - не предупредил тебя заранее, чтобы ты не опасался входить в главный штаб. Ну, а когда ты все ж таки заметил это - и не входил бы. Вернулся, взял бы для охраны взвод. Либо - эскадрон!
   - Не вернулся... - вздохнул Мещеряков. - Надо было, но не вернулся. Хотел испытать тебя. И - себя.
   Теперь захохотал урманный главком, стал глядеть вокруг, будто ожидая себе похвалы. Не дождался.
   - Скажи ты, товарищ Довгаль! - спросил Петрович, когда этот смех наконец замолк, - что известно тебе?
   Довгаль молчал все нынешнее совещание. И сейчас трудно было ему говорить.
   - Утром того дня в избе Толи Стрельникова было нас пять человек, сказал наконец он. - Пятеро членов главного штаба. Обсуждали - убрать либо нет товарища Мещерякова. Не договорились ни на чем, хотя постановили поставить вопрос на собрании, свести лицом к лицу товарища Брусенкова с главкомом. Я и поехал собрать на Сузунцевской заимке партийцев, все остальные - в штаб. Там и произошло... На собрании же не произошло ничего, тем более что на обратном уже пути Брусенков обещал мне не принимать против главкома негласных и единоличных шагов. - Довгаль вздохнул, а Мещерякову стало чуть полегче от этого громкого, непомерно тяжелого вздоха.
   - А теперь - расскажи, товарищ Довгаль, как главком разгромлял и твой собственный, и главный штабы? - попросил Брусенков. - Ты и этому - тоже свидетель.
   - Свидетель... - подтвердил Довгаль. Опять вздохнул, и опять Мещерякову стало как будто легче, но только - очень почему-то жаль Довгаля.
   Однако Петрович не послушал Брусенкова.
   - Стрельников? - спросил он так же громко.
   - Ну и что - Стрельников... - отозвался тот. - Ну и что? Мне велено было с улицы бросить гранату, я и бросил! Тем более она без капсюля! Все.
   - Черненко! - вызвал Петрович. Потом поправился: - Таисия Аполлоновна Черненко...
   Поднялась Тася, побледневшая по желтому загару. Встала прямо. Встала и стояла молча. Ее ждали, но не дождались - вдруг вскочил Кондратьев, взмахнул рукой.
   - Да вы в Соленой Пади - одни только заговорщики, да? Брусенков признается в заговоре против Мещерякова, а Мещеряков - осведомлен и молчал! И Довгаль - полностью в курсе? Вы все - одна шайка, одна круговая порука?
   За всех ответил Кондратьеву Брусенков:
   - Тебе не все наши обстоятельства ясные и понятные. Ты армиями не сливался, не знаешь, что это такое. У тебя штаб - районный, а не главный. Отсюда - твои ошибки. Ты Мещерякову нападение на главный штаб в вину не ставишь, а когда я хотел поступок заранее пресечь - у тебя рот до ушей: "Заговор!" Какой заговор? В чем? Скажу: с целью была брошена граната, но без капсюля. Отсюда сразу видать, какое это было покушение - я хотел говорить с главкомом в присутствии военной силы. Тех пятерых человек с оружием, которых Мещеряков хотя и считал, все же среди их одного недосчитался. Хотел показать, что когда у его есть армия, то у нас - какое-никакое, а ополчение. Тем самым сбить у его хотя бы отчасти партизанскую замашку на главный штаб. Все - абсолютно верно.
   Но Кондратьев не успокаивался, хотел узнать:
   - Может, и ты, Петрович, был полностью в курсе? И ты - во всем участвовал?
   - Товарищ Черненко! - снова вызвал Петрович и снова поправился: Таисия Аполлоновна!
   Через небольшие оконца на бревенчатые стены, на некрашеный пол, на людей, которые сидели по скамьям и табуреткам и прямо на полу, падал пестренький осенний свет не пасмурного, но и не погожего дня, пробирался сквозь махорочный дым.
   В одном углу еще не достроенной до конца, но уже заброшенной и нежилой избы проступала густая паутина. Изукрашенная в неожиданно веселые и яркие краски, она тянулась от потолка к полу и к двум стенам, отгораживая темноту угла; в другом месте этот свет падал на травинки, кем-то занесенные сюда, поблеклые и стоптанные; на столе, вокруг которого тесно сидели люди, проступали следы клеенки - белые, расплывчатые и, должно быть, липкие, еще зеленая бутыль без горлышка лежала на полу, у самого плинтуса, а на потолке отчетливо проступали два следа белильной кисти... Или когда-то хозяева прилаживались белить потолок прямо по доскам, без штукатурки, или просто кто-то баловался известкой - только остался этот след из двух белых полос крест-накрест.
   Тася смотрела на эти полосы...
   - В чем дело, товарищ Петрович? - спросила она наконец.
   - Правильно ли говорит Брусенков?
   - Он говорит правильно...
   - Все ли он говорит?
   - Не считаю нужным что-то добавлять.
   Тогда Петрович вдруг улыбнулся. Мило улыбнулся, ласково, почти засмеялся и спросил:
   - Ну, вот что, девочка, тогда расскажите - кто вас украл? И почему? В ночь перед боем за Малышкин Яр.
   - Я уже рассказывала тебе об этом, товарищ Петрович. Когда ты меня допрашивал. Опять допрос?
   - Вы не все рассказали.
   Тася пожала плечами, и стало видно, что отвечать Петровичу она больше не будет.
   - Слушай, главком, - спросил тогда Петрович, - ты приказывал товарища Черненко арестовать, потом - поручил мне допрос. В чем ты ее подозревал? Подозрение было?
   - Было... Когда приказал допрашивать, значит, было.
   - Объясни.
   - Она знала, кто ее похищал. Но вот так же, как сейчас, не хотела сказать. Это и есть мое подозрение.
   - Ну, а ты знаешь, кто был в этом замешан? В похищении?
   - Может, это не вовсе нужные подробности? - спросил Мещеряков.
   - Кто был замешан, - повторил Петрович, - кто?
   - Одного я будто бы признал: Юренев Антоха, племяш моего хозяина Никифора Звягинцева. Ему я и крикнул тот раз ночью через овраг, чтобы бросил Черненко с тарантасом в целости и невредимости. Если не бросит - пригрозил сжить со свету всех его родственников. На родственников сделал упор. Он понял. И бросил. Но если я признал человека в темноте, товарищ Черненко не могла не признать его при свете, когда он ее похищал. Она не могла его не признать - он при Брусенкове в былое время кучерил. Давайте, товарищи, считать случай до конца исчерпанным. Черненко не хотела на Брусенкова слишком грешить, его обвинять, так и я тоже не хотел этого. Я ее арестовал. Было. Но - все мы за справедливость готовые жизнь отдать. И как бы нам при этом друг на дружку не замахиваться?
   Все в том же неярком свете, в густом дыму, клубившемся длинными клочьями, снова поднялась Тася, посмотрела на Мещерякова. Гимнастерка была ей великовата, свисала с нешироких, чуть приподнятых кверху плеч.
   - Ты что же, Мещеряков, все еще мальчик? - сказала она. - И не понимаешь, что все может быть? Может быть, я слишком многое знала и Брусенков хотел убрать меня. Может быть, он не доверял мне больше. Может быть, я сделала уже все, что должна была сделать. Может быть, может быть, может быть... Их - сколько угодно, и каждого "может быть" достаточно, чтобы главный штаб, товарищ Брусенков убрал меня. Это его право. С этим я пришла к нему. Он не обманывал меня, я - его. Если же кто-то из нас к этому не готов в любую минуту - тогда ему не надо начинать то, что начали мы. А если без этого убеждения он все-таки начал - он преступник. Рядовой или главнокомандующий - он преступник!
   - Девка-то! А-а-а? - вздохнул урманный главком.
   ...Больше суток Тася Черненко провела под арестом в кладовой вот этой же протяжинской избы, а потом был допрос - и опять в этой самой комнате с белым крестом на темном дощатом потолке. Разбитая зеленая бутыль и тогда лежала на полу. А нынче Тася Черненко с новой силой почувствовала свою решимость - всею жизнью, всею смертью принадлежать единственному. Она хотела научиться и научилась принадлежать до конца.
   Она пришла в Соленую Падь городским ребенком, но решительность разрушила ее ребячество. Она начала с какого-то мелкого и вздорного случая, бросив родителей, Высшие курсы, сестер, любимого человека... Но случай не мог быть случайным: не в тот, так в другой какой-то день, не как девчонка, а как женщина, как человек, как человечество - рано или поздно она поступила бы так же! И чем нелепее, нескладнее, смешнее могло показаться ее бегство в Соленую Падь, тем значительнее было то, к чему она пришла. Если уж детский порыв привел ее сюда - значит, сюда вели все дороги, значит, борьба, в которую она вступила здесь, была всеобъемлющей, единственной в своей значительности и неизбежности. Была тем, что позволяет человеку жить без страха хотя бы сто, двести, тысячу лет или умереть сию же секунду...
   Об этом и сказала Тася Черненко на допросе в первый и в последний раз в жизни - это не произносится дважды. Сказала, не обратив ни малейшего внимания на интеллигентность Петровича, не убоявшись сцены излияния одного интеллигента перед другим.
   И Петрович слушал и слушал ее тогда, поглядывая на нее чуть наивными темными глазами из-под белесоватых бровей и дешевеньких очков. Не спорил, не возражал - понимал ее, и больше ничего. Допроса не было.
   И только непонятным, удивительным было тогда его поведение - выслушав Тасю, он заговорил о Мещерякове.
   Тася засмеялась над ним, над его наивностью и сказала, что Мещеряков кажущийся герой, озабочен тем, чтобы сохранить свою собственную жизнь и тоже свою собственную мерлушковую папаху!
   Следователь согласился: "Он этим озабочен. Очень!"
   Командир полка красных соколов - шахтеров и штрафников, недавних контрреволюционеров, - отчаянно смелый, искал близости с Мещеряковым. Смешно!
   А допрос все-таки был. У нее что-то выведывали и выведывали...
   Тася насторожилась, собралась. На этот раз она хотела разглядеть Петровича. Ей это было необходимо. Без этого не могла.
   А у того появился новый противник.
   - Я тоже! Тоже! - крикнул вдруг Толя Стрельников, как будто кто-то не давал ему говорить. До сих пор он произнес лишь несколько слов - бросил гранату без капсюля, и все. Но после успокоиться уже не мог - заглядывал в красноватые, почти зажмуренные глаза Коломийца, смотрел на урманного главкома, на панковского представителя, а потом как будто остановил взгляд на самом себе и вот - заторопился сказать. - Мне просто удивительно, говорил он теперь быстро, размахивая единственной рукой, - просто удивительно, как происходит? Как ровно в волостном суде старого режима! Заклевывают товарища Брусенкова со всех сторон. Начать хотя бы с попов! Ну и что? Стрелял в их товарищ Брусенков. А они сколь разов стреляли хотя бы в меня своими песнопениями? И в моих детей? Стреляли обманом, живого закапывали в могилу темноты и невежества? Они песни пели, блины и пельмени жрали без конца и без краю, собственных деток в городских и семинарских училищах учили, чтобы они тоже любую проповедь начинали с "Боже, царя храни", затыкали порабощенные глаза и уши, чтобы в их обратно не попало нисколько правды. А я? Я, как дурак, в пасть ему глядел, и свой лоб крестил, и ручку ему целовал. Все! Срок настал, пожил - все! Дай другому пожить! Он меня до смерти не убивал, нет. А почему? Жалел? Я ему живьем нужен был, с живого он с меня больше выгоды имел - деньгами, яичками, куличами, овечьей шерстью. А когда я ему был бы выгоднее мертвым - он ту же минуту убил бы меня божьим именем в божьем храме. Я их знаю до ногтя - у двух батрачил, у одного - так уже после фронта без руки страдовал. Или всем известный был в Понизовье случай: в одиннадцатом году маслодельщик Харлампиев убил батрака, не хотел ему долг платить и убил, в колодец бросил, а поп - тестем приходился Харлампиеву - урядника смазал, скрыл убийцу своим саном. А Брусенков стрелял в попа - мы делаем скандал! Да он что - по личному делу стрелял, что ли? Он сроду-то, Брусенков, безбожник, единого разу ни лба, ни брюха не перекрестил, сроду ни один поп его обмануть был неспособен, а делал он это - из-за меня! Из-за порабощенного и попом, и кулаком, и царем, и каждым другим хоть сколько грамотным и хитрым! А когда так - стреляй! Стреляй гадов при каждом случае не божьим именем, а моим! Я благословляю! Я сам много чего не умею, меня не учили, а порабощали, а Брусенков вырвался из-под гнету, научился, за что же ему упрек? Хотя бы он неправильно делал с Мещеряковым, опять же - ну и что? Другой из нас на его месте во сто раз сделал бы больше неправильностей, так, может, нам обратно попов звать, когда они грамотнее нас? Или - товарища Черненко хулигане сперли. Скажу - я об этом знал, и товарищ Брусенков знал, что они хотели сделать. Антоха Юренев он известный жиган, он вслух похвалялся - украдет товарища Черненко. Ну и что? И пусть крадет, когда сумеет. Мы с товарищем Брусенковым не сторожа при ей, и она нам никто, чтобы за ей углядывать. А то - простую, народную бабу спереть можно, а интеллигентную уже нельзя? То же самое и товарищ Петрович нынче на суд лихой, так я и о нем скажу: он еще до революции был хорошо грамотный, и ныне по этой причине ему обидно - не он, а Брусенков в главном штабе. Брусенков - мужик, а освободил от Петровича главный штаб!
   Толя Стрельников стал прятать пустой рукав за ремень. Тяжело дышал.
   Петрович спросил:
   - Так, значит, ты, Стрельников, был порабощенным?
   - Это каждому видно. Кроме тебя!
   - А мне еще видно - ты им и до сих пор остался! Через два года после революции. И через десять им же останешься - это тебе хорошо и просто! Вот Брусенков, - может, он на тебя очень похож? Тоже - порабощенный? И тот же у него на все ответ: "Пожил - дай другому пожить!" Не признаешься, Брусенков? Нет? - Тут же Петрович резко потребовал: - Письмо!
   - Какое? - не понял Брусенков.
   - Куличенкино! Ну?
   Пока Брусенков искал письмо в карманах, Тася Черненко следила за его рукой, как Брусенков вынимал руку из одного кармана, как опускал ее в другой, и среди множества бумажек, тщательно написанных ею для начальника главного штаба, никак не мог найти еще одну...
   Измятая бумажка оказалась наконец у Петровича, он тщательно ее расправил, рассмотрел.
   - Написано через два дня после того, как Мещеряков пошел разгонять главный штаб... Возьми, Ефрем! - протянул бумажку Мещерякову. - Тебе послано... Хотя и оказалось у Брусенкова.
   - Ну и что же? - удивился Брусенков. - Только это и видать через твои очки? А еще до письма они не могли между собой договориться - Мещеряков со своим собственным комиссаром? Никак не могли?
   - Вот так же, товарищ Брусенков, вот так же раньше, чем главнокомандующий, ты узнал об уходе заеланских полков. И, не сообщив об этом никому, даже главному штабу, срочно поехал к товарищу Крекотеню. Ты хотел воспользоваться моментом, хотел, чтобы Крекотень начал действовать независимо от Мещерякова. Даже - вопреки ему... Он - и начал, дал приказ об отходе от Малышкина Яра, после - кончил полным провалом, и что ты с ним тогда же сделал? Это, знаешь, кто мне объяснил. Всю эту ситуацию? Мещеряков объяснил. Мне объяснил, а тебя отпустил с миром из Моряшихи. Слишком мягко он с тобой обошелся. Слишком! Теперь это наглядно видать...