Не могу более обременять Вас своими суждениями. Скажу только, что мы (наше поколение) не избавимся от нашего культурного контекста, в этом Вы правы. Но время идет, и если не будет ничего меняться, то Ваш фатализм, к моему большому огорчению, может и не оправдаться.
    С уважением — давно уже подмосковный осетин
    Губади Хетагуров».
 
   С радостью предаю это письмо гласности. Хотя и не без страха: вдруг уважаемый Губади Хетагуров сочтет, что я и здесь подлавливаю «доверившегося» мне автора? Фантастика, конечно: мне куда важнее дать человеку высказаться, чем оказаться правым (или признать себя неправым). Яркое письмо Г. Хетагурова настолько существенно и интересно, что могло бы обойтись вообще без комментариев. Некоторые проблемы в нем освещены весьма рельефно (например, «сложившиеся реалии» нашего межнационального общения), некоторые интригующе притенены (например, осетинские корни Иосифа Сталина и Шота Руставели), но тем более интересны.
   Один мотив все же хочется откомментировать — по личным, так сказать, причинам: насчет того, откуда у меня — ирония. Не злая, не добрая, а, так сказать, перманентная.
   Да, есть такой грех. Иной раз тональность включается интуитивно. Но не беспричинно. Иной раз ее и не объясняешь себе рационально. Но можно и объяснить. Мой уважаемый оппонент дает мне случай сделать это: самому себе объяснить (и читателю), откуда она, эта ирония, берется.
   Да оттуда и берется, где мы говорим каждый о своей боли, не чувствуя ни боли другого, ни общей нашей беды. Украинец — о своем (и уже не слышит ни грека, ни осетина); грек — о своем; и осетин — о своем же (не слыша ни грека, ни украинца). А когда пытаешься понять и тех, и этих, — не верят.
   Вот отсюда ирония моя: от бессилия. От отчаяния. На грани безнадеги. О, как горько я почувствовал это впервые — лет восемь назад — когда взорвалось в Карабахе, и ко мне в редакцию стали приходить по очереди армяне и азербайджанцы, люди, которых я хорошо знал и дружбу которых высоко ценил, — и требовали, чтобы я взял сторону одних против других. И никакие попытки свести, соединить их, никакие мои потуги «посредничать» не вели ни к чему, кроме новых обид и подозрений, что я, занятый «столичными страстями», не хочу спуститься до «окраинных дрязг».
   Вот тогда и пришлось спасаться «просто иронией». То есть самоиронией прежде всего. Потому что то высокое, общечеловеческое, что есть во всех нас (и что для меня — выше любых национальных и тем более «столичных» страстей — простите уж мне мое интернациональное советское воспитание), это общее было прочно погребено под страстями.
   Вот так и пошло дело: от «сложившихся реалий», вызывавших «вражду» и «проклятья», — к «тому, что мы имеем сегодня».
   Оставьте уж мне хоть иронию. И простите, если она показалась обидной. Будем как-то выбираться из того, «что имеем».
   Боль остается. Но жизнь — продолжается.

ТРАЕКТОРИЯ САПОГА

   Этот анекдот был популярен в годы моей молодости. Приходит заполночь мужик с работы — усталый, злой. Снимает сапог, швыряет в стену. Потом соображает, что за стеной спит сосед: снимает второй сапог и тихо ставит на пол. Под утро — остервенелый стук соседа из-за стены и вопль:
   — Когда же второй?!
   Помню, в тяжелой тишине мы встречали 1994 год, отчищая белые стены от сапожно-черной копоти. В тишину не верилось, однако год прожили в тишине. В ожидании второго сапога. И вот он полетел.
   Мне не легче оттого, что полетел он не в белокаменную стену родной столицы, а в стену Кавказа. Я так и не научился делить пространство моей памяти на кусочки. С обеих сторон гибнут родные мне люди. Нет исхода у этой боли. Нет разумного объяснения безумию.
   «Я сын империи», — имел мужество сказать о себе Грант Матевосян, когда Армения откалывалась; но в грохоте развала никто его не услышал. Никто и теперь не слышит. Московская интеллигенция нервно напоминает дерущимся, что худой мир лучше доброй ссоры. Это, конечно, абсолютная истина, но люди, втянувшиеся в драку, абсолютных истин не слышат, они дерутся: убивают и гибнут. Виснуть на руках у бойцов, когда те уже пошли в бой, бессмысленно, если не подло; это напоминает ленинские лозунги времен Первой мировой войны. Кощунственно желать поражения своему отечеству: может быть, власть в нем и плоха, но попробуй отдели власть от массы: власть — это структура, массой рождаемая; сколько бы правящих слоев ни угробилось в порядке классовой, этнической, религиозной или какой-нибудь еще чистки, — из этой же массы выделяются новые структуры, и делают то, чего хотят массы. Или и их срезают.
   Вот я и хочу понять: чего мы хотим — чтобы Россия распалась на десятки малых государств? Или мы хотим жить в составе великой страны? Выжить можно и в том, и в этом случае. И в том, и в этом случае мучений не миновать. Мучительно тяжка жизнь в «великой империи». Мучителен и страшен разрыв. Мучительно терять великую культуру. Мучительно слышать со всех сторон, что эта культура душит другие культуры.
   Я не выношу коллективных покаяний, да и индивидуальных не люблю, когда они публичны. Но меня мучает ощущение, что это я работал впустую, когда писал о межнациональных контактах и, стоя в точках схождения советских наций, пытался найти такой способ дыхания, чтобы быть одновременно и советским, и русским, и чтобы казах был при этом казахом, литовец литовцем, горец — горцем. В противовес известной песне о широкой стране, я нигде не ходил как «хозяин»; для малой родины мне хватало пары московских кварталов; для полного дыхания не хватало и шестой части суши, но заявлять где бы то ни было себя хозяином я не смел. Дорогим гостем бывал, и сам принимал гостей. Потому что верил, что тому огромному, пестрому, дышащему наследию, которое приняли мы от отцов — назовите его советским, российским, союзным, мировым (в шестой части), все-таки можно придать человеческое лицо.
   Не удалось. Нам не удалось, мне не удалось; это моя катастрофа. Чечня — лишь горький результат этой, главной неудачи.
   Как нормальный русский интеллигент, я сочувствую тому, кто слабее, кто с десятками танков выходит против тысяч. И как нормальный же русский интеллигент знаю, что распад России — это поругание всего, что накоплено за тысячу лет. Не «русскими» накоплено, нет, но — всеми: каждым, кто в ходе общего исторического труда почувствовал себя русским и стал им. Или можно представить себе русскую культуру без опыта горцев? Фигурально говоря, в Питере Ахматова, и в Грозном Ахматова. «Наша» Ахматова на четверть — от «их» корней.
   Жить невозможно в этом помрачении. А надо. И надо решать: криминальная компания, надевшая зеленые повязки, — это все еще криминальная компания или уже святое воинство национального освобождения? И надо решать: десятилетний ребенок, прицеливающийся из автомата, — еще ребенок или уже противник?
   Горе-то в чем: «операция» закончится, и ребенок, освобожденный от оружия, поедет учиться. Из горного селения поедет в белокаменную столицу. И выучится. И станет, может быть, генералом российской армии. И будет служить верой и правдой где-нибудь под Лугой. И не угадаешь, когда взорвется ненависть, осаженная ему в душу сегодня, в ходе «операции».
   Господи, осади нас в нашей ненависти.
   Как бы ни кончился кризис, — жить придется. И интеллигенция (русская, российская, всемирно-отзывчивая, из ста народов вербуемая) все равно должна будет делать то, что ей не удалось сделать: вырабатывать такую систему общих ценностей, из которой людям не захочется выламываться силой оружия. Многоруганная, распроклятая, гнилая-перегнилая, пинаемая-распинаемая интеллигенция будет искать эти ценности. Чтобы они были, когда изнемогшие от борьбы бойцы и боевики согласятся слушать доводы.
   Вернувшись, не швыряйте сапог в стену: там сосед.

КИНЖАЛ. ТОПОР. ТАНК

«РОССИИ НУЖНА ТЕРРИТОРИЯ ЧЕЧНИ, НО… НЕ НУЖЕН ЧЕЧЕНСКИЙ НАРОД».
   Этот крупно набранный заголовок расшифровывается так:
   «…Нужна нефть, другие полезные ископаемые, горы, земля, но только не люди, которые живут на этой земле…»
   Невозможно отвлечься от страшных обстоятельств, в которых написаны эти строки: они появились в «Общей газете» под грохот штурма Грозного — в новогоднем номере. В такой ситуации вообще ни о чем не думаешь, кроме как о том, как немедленно прекратить «все это»: кровь, бомбежки, пожары, взаимные обвинения, ложь с обеих сторон. Я не знаю, когда и как разрешится ситуация. Но рано или поздно о причинах думать придется. И вникать в доводы сторон.
   Я хочу вникнуть в доводы Бориса Агапова, чье рассуждение из «Общей газеты» процитировал выше. Интересны и взывают к спору именно принципиальные доводы, потому что непосредственные его чувства я совершенно разделяю. И насчет НАШЕЙ доли вины согласен. У «нас» в варварских средствах тонут любые цели. Побочный эффект начисто перешибает первоначальные намерения. В итоге получается то, чего никто не хотел.
   Но о том, чего мы хотим, все-таки подумать надо. О цели.
   Цель — целостность. Единство страны. Неделимость России. Нарочно беру самые одиозные формулировки: хочешь — не хочешь, а под ними есть реальность. Вопрос: какая? И как к ней относиться.
   Борис Агапов пишет:
   «Руководство нашего государства воспринимает проблему целостности России исключительно в плане территориальном. А ведь на самом-то деле куда больше следовало бы печься о целостности иного плана — национальной».
   Давайте представим себе это попечение практически. Что такое национальная целостность России? Каким образом вы ее достигнете? Вы знаете, как это делается? Что такое этническая чистка, пробовали? Вы это предлагаете России?
   Борис Агапов — вице-президент Республики Ингушетия, генерал-лейтенант советской (так?) армии в отставке, — он себя к какой «национальной целостности» отнесет? К русской? К ингушской? К какой-нибудь «смешанной»? А то, что Россия — по составу, по количеству «смешанного» населения, да наконец «по замыслу Божьему» и есть именно такое смешение — содружество соединение национальностей, — с этим как быть? Неужели миллионы людей, несколько столетий УЖЕ живущих в таком государстве, так легко позволят разрезать его на «национальные целостности»? — даже если «руководство» разных регионов и уровней продолжит об этом печься? Я понимаю, что безумства хватит с обеих сторон, но ведь и разум у людей за всеми этими безумствами существует, и он все равно скажется, хотим мы того или не хотим.
   — А мы именно не хотим, — говорит Б. Агапов от имени ингушей. И дальше перечисляет: — «…Якуты, тувинцы, татары, башкиры, евреи… все они прекрасно понимают, что не сегодня-завтра на месте чеченцев могут оказаться они».
   Почему «на этом месте» оказались чеченцы.
   Ответ: потому что они НЕ ЛЮБЯТ эту страну (то есть «нашу страну»).
   Теперь вслушаемся в доводы.
   «Почему они должны любить эту страну, которой нет ровным счетом никакого дела до их бед, до их печали, до их боли?..»
   Они-де, чеченцы, рассуждают так: «Зачем нам идти к вам, в Россию? В нищую, голодную, забывшую о том, что такое — права человека, погрязшую в преступности? Наведите у себя порядок, постройте здоровое, правовое государство, и тогда никому не придется принуждать нас вернуться в Россию. Мы вернемся сами».
   Выделяю главное: вы наведите у себя порядок, тогда мы к вам вернемся. То есть, Россия — не общий дом, который должны строить все вместе, не союз, в который вкладывают и от которого получают все создающие его народы, а раздельная кормушка, в которую можно прийти, если «вы» ее «нам» обустроите.
   Значит, если мы ее не обустроим, вы не придете? А может, все-таки придете? И даже без приглашения? Если приспичит подкормиться?
   Я отвлекусь ненадолго от статьи Бориса Агапова и обращусь к другой статье — Ирины Дементьевой, в «Известиях» от 17-го того же злополучного января 1995 года, и озаглавленной так же рельефно: «Хотят ли русские Чечни».
   Я хочу связать следующие два рассуждения.
   Первое: да отпустите их на все четыре стороны! Не хотят с нами жить не надо! «Вот уже три года ему (рядовому чеченцу. — Л. А.) говорят, что он бандит, что его родина — скопище бандформирований и отстойник всяческой преступности. С какой надеждой и благодарностью, верно, он прислушивается сегодня к словам Солженицына, предлагающего России отречься от Чечни: правильно, оставьте, оставьте нас в нашем „отстойнике“, живите сами в своей Москве…»
   Второе рассуждение И. Дементьевой:
   «Трудоизбыточность региона (Чечни. — Л. А.) всегда побуждала его жителей рассчитывать не столько на государство, сколько на самих себя, и едва ли не каждая чеченская семья, чтобы достойно прокормиться, одеться, построить дом, ежегодно отправляла кормильца и старших сыновей в Россию на заработки…»
   Я не прошу вас, уважаемый читатель, оценивать верность каждого из этих утверждений, я прошу только одного: свяжите одно с другим.
   Если мы окажемся в своих «отстойниках»: мы «в своей Москве», они — «в своей Чечне» — означает ли это, что «каждая чеченская семья» будет и впредь отправлять сыновей в Россию на заработки? И что такое в данном контексте «заработки»?
   Недавно на Би-Би-Си был Круглый стол, посвященный северокавказским проблемам; там эксперты-историки употребляли другое слово: «набег». Причем без всякого осуждения: мол, условия жизни горцев таковы, что они экономически никогда и не могли замкнуться в своих горах и потому, естественно, «бегали» к жителям долин. Природа!
   Хочется спросить: а «жители долин», к которым «бегают» такие гости, имеют ли естественное право как-то к этому относиться? Или из уважения к естественности таких набегов надо благословлять их как сезонные дожди?
   Если (вопрос к И. Дементьевой) Россия оставит Чечню в покое, а Чечня, соответственно, оставит в покое Россию, — КУДА отправятся «на заработки» кормильцы и старшие сыновья из чеченских семей? В Анкару? В Тегеран? В Тбилиси, в Баку, в Ереван? И жители этих «долин» успеют обустроить свои «отстойники», чтобы «бегающим» на заработки гостям там понравилось? «Наведут у себя» порядок, чтобы те охотнее «приходили сами»?
   О, я отдаю себе отчет в том, что у нас в России «наведение порядка» по интеллигентской традиции давно уже воспринимается только в пришибеевском духе. Между тем, и дух ведь дышит, где хощет. Гордый горец ходит с оружием. Это «ментальность». Но и негордый русский терпеливец, доведенный до края, берется за топор, и это тоже «ментальность», извините.
   Лучше обойтись без топора? Конечно. И без кинжала? Кто спорит! Но как это «обеспечить»? Может, все-таки общий порядок лучше, чем порядок явочный, кончающийся снайперскими засадами и «точечными» бомбежками? Может быть, все-таки это «порядок», и «нормальный порядок», когда выходец из горского селения становится спикером Российского парламента, а если перестает им быть, то не потому, что он горец, а по другим причинам. И этот же горец волен потом выбрать: возвращаться ли ему в родной юрт или продолжить профессорскую работу в московском институте. Это все-таки порядок: когда горец может стать генералом советской (то есть российской) армии. Может стать генералом, может — президентом или вице-президентом, — он может все, если останется в пределах общего порядка.
   Может, конечно, и вооружиться против этого порядка. Но тогда и порядок вооружится: вызов на вызов. И дальше — слезы горькие. А вы, что же, не знали, что мы — страна варварская? Господа генералы и господа президенты, уважаемые силовые начальники, вы не знали, что на всякую демонстрацию силы находится другая сила, и конца этому не будет, пока не сойдутся разум с разумом… А если делать по разуму, то тогда это уже не «наша территория — ваша территория», тогда это уже «общая территория», на которой учитывается все. В том числе и менталитет народов, где каждый мужчина носит кинжал. Но не установку «Град». И ездит верхом. Но не в танке. Танк — это уже средство передвижения «на все четыре стороны».
   Четыре — не так уж много, чтобы не рассчитать последствий. От одной, северной, отгораживаемся — остаются три. И ведь нигде не «ждут», нигде не спешат «навести порядок», чтобы гости соблаговолили пожаловать, а везде свой, общий порядок, в который надо вписываться.
   Впрочем, все это действительно «общие» материи, от рассудка, а по-человечески-то: через себя не переступишь… Что в статье Бориса Агапова действительно сильно — так это представление о России как о нищей, голодной, погрязшей в преступности стране.
   Я не хочу сейчас спорить, таковы или не таковы мы в реальности. Даже если не таковы, — представление о русских, здесь выраженное, — тоже реальность. Надо признать: мы даем к тому некоторые основания. Даже если характеристики и усугублены. Есть только один путь россиянам решать неразрешимые проблемы: меняться к лучшему. Не для того, чтобы понравиться «якутам, тувинцам, татарам, башкирам и евреям». А чтобы понравиться самим себе. Это неизмеримо труднее.
   Может быть, еще и потому, что дело-то вовсе не только в тех гримасах русского «менталитета», о которых кричим и мы, и весь мир (пьем, врем, не даем друг другу работать и т. д.). Дело еще и в фатальной исторической «усталости», накопившейся в центральных структурах за века напряжения. Аналогии невеселые. Пока Рим был в силе, окружающие его «народы» (то есть люди) охотно почитали себя его гражданами; когда движение к центру и через центр на мировой «форум» застопорилось, — граждане, особенно в провинциях империи, обнаружили, что они — «народы». Ответить на это нечего: имперская власть никогда по определению не бывает «национальной», она всегда мировая, вселенская, универсальная. Теряет она это качество — и распадаются граждане на «народы», на языки, племена, нации.
   Вот и мы сейчас ощущаем что-то вроде закупорки центральных сосудов. «Мы» — не в том смысле, что «русские», а в том, что это может сказать о себе любой российский (еще недавно советский) гражданин, привыкший через «центр» чувствовать себя в контексте мировой культуры. Горько, что потеряно это ощущение.
   Однако не здесь, так в другом месте «центр» все равно определится. Такие центры неизбежно возникают в ходе решения объединяющих задач, усилиями многих народов, на «территории» какой-нибудь общей «единой-неделимой» долины, в которую с гор сначала «бегают», а потом на полном законном основании «спускаются» граждане, считающие, что это — «наше государство».
   «Наше государство» — слова Бориса Агапова. Оговорился он, что ли? Господин вице-президент, товарищ генерал-лейтенант в отставке! Если оно «наше», то порядок надо наводить вместе. Разумеется, России «территория» Чечни нужна. В такой же степени, в какой Чечне нужна «территория» России, с ее городами, университетами, институтами, академиями, консерваториями и прочими «отстойниками» культуры. И «народы» друг другу нужны. Хотя бы затем, чтобы воин, охранявший «общую территорию» (Борис Агапов был генералом погранвойск), имел бы право и возможность возглавить на этой «общей территории» ту республику, которая его на эту роль изберет.
   Только бы не садились в танк и не объявляли суверенитет явочным порядком. Это самый долгий путь, и, боюсь, не в разумно избранную сторону, а именно — на все четыре, то есть куда придется.

КАВКАЗСКИЙ ПЛЕН

   Солдаты, скорее всего, не знали про то, что красота спасет мир, но что такое красота… они, в общем, знали.
Владимир Маканин. Кавказский пленный

   Солдаты еще не знают, что ведут Вторую Кавказскую войну, но что такое война, ставшая образом жизни, они уже знают.
   Литература Второй Кавказской войны хочет опереться на литературу Первой Кавказской войны. Потому что сейчас не на что опереться, а тогда величайшие русские перья, поэтические и прозаические, отточились о Кавказский хребет.
   Вскользь отсалютовав Достоевскому, главным ориентиром Маканин выбирает Толстого. В названии хрестоматийного толстовского рассказа он меняет две буквы; «пленник» становится «пленным» и таким образом из контекста девятнадцатого века попадает в наш.
   Это не братание с классиком, не подстраивание к нему и, тем более, не модная сегодня постмодернистская перекройка, неазываемая «римейк». Это отсыл.
   Мы смотрим на Толстого, потому что он выдержал когда-то кавказский экзамен, а мы боимся не выдержать.
   Тут опора не на тот или иной эпизод давней кампании, а на общую память о ней. У Толстого помнится не только история «кавказского пленника» — в маканинском рассказе можно найти отзвуки и «Набега», и «Рубки леса», и «Казаков»; то есть: он адресуется к общей толстовской идее «живой жизни», которая мудрее любых искусственных умствований о ней. Толстой не хотел вникать в доводы политиков и генералов, загнавших русского солдата в горы, он вникал в другое: в то, что девочка-горянка тайком носит пленнику молоко. В сочувствии горянки к пленному «урусу» больше правды, чем в доводах всех схватившихся здесь властей, и именно в этом простом контакте простых душ — выход для Толстого.
   Мы выхода не знаем. Но знаем, где его искал Толстой. Мы не можем распутать геополитические узлы, но чувствуем, что тоже соскальзываем в простоту. Только эта простота не спасает. У нас в ушах вопли передравшихся между собой югославов, которые разделились на сербов, хорватов, боснийцев, краинцев и еще десятки анклавов, пустили друг другу кровь, а теперь, стоя на пепелище, спрашивают: «Что с нами произошло? Мы не понимаем, что с нами случилось!»
   Вот он, главный штрих в портрете современного бунтующего сознания, не знающего, какая сила бросает его против ближнего и отрезает путь к примирению. Это — главная правда и о Второй Кавказской войне. Другой пока нет.
   Весь «верхний уровень» объяснений: причины, цели, исторические права, государственные интересы — все это срезано у Маканина, аннулировано в сознании его героев. Они просто живут, то есть стреляют, прячутся от пуль, дразнят друг друга через линию противостояния и даже веселятся, потому что во всем этом есть элемент игры: попав в ситуацию, когда смерть действительно рядом, — люди вовсе не хотят убивать друг друга. Они тоже сказали бы: «мы не знаем, что с нами происходит», — если бы рискнули задуматься. Но здоровым инстинктом они запрещают себе залетать умом в сферы, где их ждет абсурд. Поэтому они просто живут. Живут в обстановке, где почему-то летают пули, взрываются мины и таятся засады.
   Но почему, почему?
   Толстой в этом случае мог думать о человеческой глупости, о подлости правящих сил и т. д. Маканин, его современный оппонент, снимает этот умственный слой начисто. Потому что не надеется ничего извлечь оттуда, кроме тех же глупостей и ловушек. Жизнь опускается у Маканина на простой биологический уровень, без всякого намека на толстовские самооправдания. Просто рефлексы, и все. Если два солдата являются к подполковнику, то подполковник озабочен не делом, с которым те явились (о деле сказано: «Никакой подмоги кому бы то ни было, какая, к чертям, подмога!»), — он озабочен тем, чтобы солдаты на него поишачили: разбросали песок по дорожкам или помогли в огороде. И это нормально, это в порядке вещей. Если солдат видит «бабу», то, не теряя ни секунды, тащит ее в укромное место, и баба не очень-то упирается. Ей, бабе, тоже «скучно», и она по случаю готова отдаться попавшемуся на глаза мужику, будь то «молодцеватый майор» или шустрый солдатик.
   У Толстого в этом случае все-таки рефлектировали. Во всяком случае Оленин при виде Марьянки и Толстой при виде Оленина. У Маканина ни намека. Все просто. Хорошо, когда баба «большая», ее удобно «обхватить». Совокупляются стремительно и по-звериному целесообразно. И этот вариант кажется естественным не только солдату и «бабе» — он кажется естественным и самому Маканину. И, наконец, сознаюсь, что этот вариант начинает казаться нормальным и мне, читателю. Потому что таковы условия игры: жизнь сползла в какое-то невероятное измерение, где все прежние правила, законы и идеи обесцениваются, и возникает совершенно новая система жизни и выживания. Без вражды и злобы.
   Пленных берут не затем, чтобы ослабить противника. Пленных берут, чтобы потом выменять. Даже не на других пленных, а — на право проехать по такой-то дороге. То есть это все-таки в известном смысле «игра». Хотя и смертельная.
   Беря в плен горца, наш солдат вовсе не ненавидит его. И когда тащит на себе красавца-юношу, — чувствует с ним уже и душевную связь. И когда стережет его ночью, — им любуется! Я оставляю в стороне некоторый пережим, некоторый «голубоватый» налет в этой сцене: возможно, Маканин полагает, что без оттенка скандальности — «не подействует». Но на меня — действует, и не из-за намеков на смутное влечение нашего крутого мужика к нежному мальчику, которого он скрутил, а потому, что союз насильника и жертвы психологическое откровение нашего времени.