У него в исходе — некая русскость: русский характер, русская ментальность, русская судьба. Причина всего, что с нами произошло, происходит и произойдет.
   Я же думаю, что русские — не причина того, что произошло в окружающем нас мире, то есть в «империи» (и в «литературе»), русские — следствие того, что здесь происходило. Русская ментальность — результат. Результат этнического смешения, результат глобальной установки, результат растворения себя в общем деле. Если бы в такой же ситуации смешались другие этнические элементы, результат был бы приблизительно такой же. Если ходом вещей этносы сплачиваются в «империю» (в данном случае сплачивались славяне, финны и тюрки, к которым примыкали немцы, евреи, кавказцы и т. д.), то возникает «имперский народ», чаще всего — ценой этнического обезличивания. «Всемирность» и «всеотзывчивость» — приличные псевдонимы этого самостирания. Умение действовать в непредсказуемых ситуациях — всего лишь накопленный опыт, а неумение действовать в ситуациях «правильных» (равно как и судорожное желание отрегламентировать и отрегулировать жизнь, сделать ее «плановой», или, говоря в духе древних римлян, все разгородить и распределить) — сопутствующие эффекты, а может, знаки накапливающейся слабости. Разговорчивость — метод воздействия, а может, попытка заклинания.
   Словообилие — черта народа связующего, сопрягающего. Хотя, конечно, этот «клей» может быть заварен и не на образной словесности, а на словесности юридической (тот же Рим), политической (Британия), ритуально-иерархической (Срединная империя) или еще какой-нибудь. Молчать хорошо в одиночестве, а общество обязывает. Североамериканцы куда общительнее островных англичан, от которых произошли, а южноамериканцы значительно говорливее испанцев, от которых опять-таки ведут родословие.
   Так что «падение империи», на развалинах которой ликуют сегодня народы, освобожденные от «ужасов русификации», — несомненно, как-то подействует и на русский характер. Возможно, не все мы останемся святыми, но большинству из нас придется стать честными. С юродством возникнут сложности. Не исключено, что мы уже не будем так говорливы и литературны. Займемся собой, своим домом, своим делом. «Плоскими шахматами».
   И евреи в своем государстве не будут так «безъяичны», как изобразил их Розанов, а Галковский повторил.
   И французы не будут так «безмозглы», как кажется автору «Бесконечного тупика».
   Это я уже не об «имперских» чертах характера, а о том, как все меняется в этой жизни. В том числе и национальные души.
   Ортега-и-Гассет заметил: нации — не то, что «есть», а то, что «делается».
   Вразрез с жанром Дмитрия Галковского, сочинение которого строится как цепочка примечаний к своим и чужим цитатам, — я эту мысль великого испанца оставляю без комментариев.

ПАРИЖСКИЕ ТАЙНЫ

   Прошу у читателя прощенья за крепкие обороты в тексте, но правда прежде всего.
   Знаменитая издательница и публицистка, о крутом нраве и сочном русском языке которой давно слагаются легенды и в эмиграции, и в России, назову ее здесь Марьей Васильевной — сказала:
   — Парижские тайны требуют времени. Надеюсь, вы не собираетесь потратить здесь ваше дорогое время на такую свалку, как Лувр?
   Я замер. Отчасти чтобы скрыть смущение, отчасти оттого, что всплыли воспоминания: двенадцать лет назад я уже посетил Лувр.
   Я с трудом попал тогда в писательскую тур-группу. На Париж нам было отведено четыре дня, на Лувр — четыре часа. Мы двигались строем, рассекая толпу, от экспоната к экспонату; нам было сказано, что отставших искать не будут. Звучало это почти так же, как: шаг вправо, шаг влево считается побег. Отставший и впрямь оказывался в незавидном положении: без обеда, без ужина и без внятных перспектив, потому что на счету был каждый франк.
   Итак, мы шли, почти держась за руки, как детсадовская группа, и внимали экскурсоводу, но когда впереди показалась Венера Милосская, со мной что-то произошло. Я вдруг подумал, что никогда больше ее не увижу (был 1984 год, «холодная война»). Еще я подумал, что Алпатов советует непременно обходить скульптуру кругом. Словом, я отцепился от группы и, наступая на чьи-то ноги, слушая чье-то шипенье, пошел, как сомнамбула, вокруг статуи. Я прошел уже четверть круга, когда был схвачен за руку, остановлен, выдернут из блаженства, обруган и утащен догонять группу. Меня ждали. Из-за меня уже начали чуть-чуть стервенеть, потому что группа потеряла темп. Сжавшись, я выслушал все, что полагалось. Я знал, что поступил плохо. Но это была Венера Милосская — в первый и в последний раз в моей жизни.
   Лишь двенадцать лет спустя выяснилось, что — не в последний.
   Я попал в Париж в марте 1996 года — на международный симпозиум памяти Владимира Максимова: Максимов, писатель-эмигрант, основатель и редактор журнала «Континент», яростный публицист, раздразнивший своими последними статьями в «Правде» и правых, и левых, — умер за год до того в Париже.
   Народу эмигрантского пришло много. Даже неожиданно много. Марья Васильевна дала этому факту столь же неожиданное (для меня) объяснение:
   — Деньгами запахло. Если к власти в России вернутся коммунисты, все эти люди получат работу — бороться с ними.
   — А если коммунисты не придут? — робко предположил я.
   — Тогда все эти люди в жопе, — сказала она.
   Я умолк.
   Не буду подробно рассказывать о симпозиуме — тут нужен другой жанр, другой настрой и другой объем. Скажу только, что спектр был богат и представителен, а проблематика актуальна. Из приехавших россиян: Лариса Пияшева говорила о нашей бедственной экономике, Юрий Давыдов — о бедственной нашей истории, Игорь Виноградов — о бедственной духовной ситуации. Однако Фазиль Искандер, Андрей Дементьев и Чингиз Айтматов не давали нам впасть в уныние, что было весьма кстати, потому что «другая сторона», кажется, ожидала от нас именно уныния. На «другой стороне» блистали Андрей Синявский, Эдуард Кузнецов, Владимир Буковский, Эрнст Неизвестный, Наталья Горбаневская, Алексис Берелович…
   Спорить мне ни с кем не хотелось, но пару раз я испытал желание задать оратору вопрос.
   Во-первых, когда академик Осипов демонстрировал статистику, согласно которой Россия по всем цивилизованным социологическим допускам давно «зашкалила», — хотелось спросить: но тогда мы должны быть уже трупами? Или, может быть, имеет смысл учредить для России особые допуски?
   Во-вторых, когда старый «левак» Андрэ Глюксманн объяснил, что тоталитаризм — это не что иное, как наивная попытка индивидов обрести бессмертие, как и община, как и нация, — хотелось спросить: а демократия тоже попытка обрести бессмертие?
   Но ораторам я вопросов так и не задал. Я их задал в кулуарах Марии Васильевне. В статистику она вникать не стала, а о Глюксманне заметила, что когда-то дважды перед ним извинялась за то, что напечатала статью Пятигорского…
   — О, это где Пятигорский дважды послал Глюксманна в задницу? радостно откликнулся я, блистая эрудицией.
   — Не в задницу, а в жопу, — уточнила Марья Васильевна.
   Дальнейшее происходило вечером близ Сен-Жерменского подворья, где и обретались парижские тайны, обещанные мне Марьей Васильевной взамен «свалки» Лувра. Должен признать: то, что она мне показала, производило-таки впечатление: улочки шириной «с коридор», площадь величиной «с комнату», фонтан, бьющий «из-под плит». И, наконец, «Кентавр» Сезара, поставленный в память о Пикассо: нормальный мощный чугунный кентавр, вознесенный на нормальный мощный каменный постамент. Подошли — боже мой! — да он не «отлит», а склепан из «посторонних» предметов! То, что казалось роскошным хвостом, обернулось при ближайшем рассмотрении пучком кухонно-дворовой утвари: щетка, лопата, швабра…
   — Не хватает «калашникова», — решил я сострить. — Но торчать он должен из другого места.
   — В другом месте уже достаточно, — отбрила Марья Васильевна и предложила удостовериться.
   Я удостоверился и, вернувшись к букету швабр, воздал должное:
   — Впервые вижу, чтобы столько всего торчало из-под хвоста!
   — Не из-под хвоста, а из жопы, — поправила Марья Васильевна. — Ну, кого в Лувре можно поставить рядом с ним?
   — Некого!! — возликовал я.
   «И потирая руки, засмеялся довольный».
   И все-таки в последний парижский день я сбегал на «свалку», скрыв мой позор от строгой собеседницы.
   Я явился туда к трем часам, потому что с трех в Лувре билеты дешевеют вдвое.
   Я спустился во чрево, под изумительную стеклянную пирамиду, возведенную среди старинного квадратного двора для прикрытия гардеробов и прочих швабр.
   Я купил билет, разделся, взял путеводитель.
   Времени у меня было — только на мировые шедевры.
   Я нашел «Нику» и побегал вверх-вниз по лестницам, оценивая Победительницу с разных точек.
   Я нашел «Рабов» Микеланджело, посмотрел, как они взаимодействуют, и прикинул, не учел ли опыт Роден в «Гражданах Кале».
   Я нашел «Джоконду». Нашел по изумительному, медово-золотому сиянию, которое не передается никакими репродукциями. Я сделал шаг вправо и шаг влево, проверяя эффект «слежения глазами». Я сравнил ощущения: когда за тобой следит загадочно улыбающаяся Мона Лиза и когда в тебя упирается мооровский палец: «Ты записался добровольцем?» — и убедился, что это совершенно разные ощущения.
   И, наконец, я пошел к Венере Милосской. Я перед ней встал. Постоял. Потом медленно, как учил Алпатов, пошел вокруг, «против солнца», не отрывая взгляда.
   И сделал полный круг.
   Не было рядом Марьи Васильевны. А то спросила бы: ну как? рассмотрел? И уточнила бы, что именно.

СОРОК ПЯТЬ… ПО ЦЕЛЬСИЮ

   Две программы радиостанции «Свобода» случайно оказались в эфире рядом. В моем сознании они однако соединились накрепко. И неслучайно.
   Первая прозвучала в «сибирском» цикле и касалась развития культуры в Республике Саха — той самой, которая во времена проклятого советского империализма именовалась Якутией. Кира Сапгир специально предупредила слушателей, что ее репортаж не имеет ничего общего с липовой «дружбой народов». С этим, так сказать, покончено.
   Сюжет такой. Недавно на Лазурном берегу сладчайшей Франции состоялся фестиваль игр: «от бриджа до скрэбла». Были в программе и родимые шашки. И вот из Якутии прибыла на фестиваль команда шашистов и всех обыграла. Произвела фурор, забрала призы и отбыла обратно к белым медведям.
   Капиталистическая общественность сочла необходимым осмыслить эту сенсацию, начиная со впечатляющей проблемы транспорта: ребята из зоны вечной мерзлоты, чтобы попасть во французский город Канн, описали в воздухе дугу в полглобуса — шесть с половиной часов от Якутска до Москвы, потом три с половиной часа от Москвы до Парижа. Потом ночь в поезде, а потом… прямо, можно сказать, с колес — бегом в воду: купаться в теплом море.
   Затем они сели за столики, выиграли свои партии и собрались домой. В Париже во время прощальной экскурсии по городу до них добрались наконец французские журналисты, которые хотели понять, почему подростки из якутской спортшколы играют в шашки лучше европейцев. Вопросы задавались, конечно, не прямые, а наводящие. Например: «Какое впечатление произвел на вас Париж?» Однако ребята были неразговорчивы, и секреты остались при них.
   Один парень все же кое-что объяснил. Он сказал:
   — Когда мы улетали из Якутска, там было сорок пять градусов.
   И поскольку Бредбери он наверняка читал, то скорее всего уточнил:
   — По Цельсию.
   На этом интервью закончилось. И закончилась радиопередача радиостанции «Свобода» об алмазах якутской ментальности.
   Следующая передача перенесла меня в далекий уже 1955 год, когда канцлер ФРГ Конрад Аденауэр выторговал у наследников Сталина согласие на возврат в Германию тех немецких военнопленных, которые продолжали валить лес на просторах одной шестой части суши.
   Узнав о предстоящей репатриации, немцы учинили следующее. Они завалили в тайге лесину, вырубили брус и из бруса вырезали человеческую фигуру. Затем, зная порядки у наших охранников и пограничников, они распилили эту фигуру на мелкие кусочки, распределили по рукам и, спрятав в вещах, сквозь все шмоны вывезли эти кусочки в Германию.
   В Германии они фигуру склеили.
   Теперь она стоит в одном из немецких музеев.
   Фигура эта изображает женщину в платочке.
   Женщина протягивает кусок хлеба.
   Россияне… вы понимаете, конечно, о чем говорит нам с вами этот факт. Он говорит о том, какие эмоции, помимо ненависти, выносятся из войн, пленений, депортаций, репрессий, а также из национальных противостояний, которые в наш век играют такую же роль, какую раньше играли классовые.
   Я отношу это прежде всего к самому себе, потому что для моего поколения — для детей войны — слова «Германия» и «смерть» были изначально синонимами. Это в моей душе немец сначала должен был превратиться в человека, а потом в друга. Я до сих пор боюсь поверить в чудо этого преображения, как не могу до сих пор примириться с тем, что два народа, давшие миру великие культуры, дошли во взаимной ненависти до сталинизма и гитлеризма.
   Разумеется, в радиопередаче, которую на волнах радиостанции «Свобода» вел Владимир Федосеев, ненависть к сталинизму как системе была обозначена, так сказать, титульно.
   Да, система есть система. Но я о сорока пяти. По Цельсию. Я думаю, пленных немцев в тайге мучил мороз. Тот самый, что трещал в Сибири и в 1912 году, когда Сталин мерз в Туруханске. И в 1812, когда Наполеон явился сюда незваным гостем, в результате чего русские офицеры явились незваными гостями в Париж, превратились там в будущих декабристов и в конце концов, описав по глобусу еще одну дугу, отправились в Сибирь.
   Все-таки если вы куда-то отправляетесь, то должны учитывать, что система сильно зависит от мороза, а мороз от системы не зависит; стало быть, раз уж вы решаетесь на такой вояж, да еще с оружием, вам придется жить именно там, где вы в результате окажетесь, и именно так, как диктует в этой части «глобуса» земля, а не так, как планируется в лазурном городе Канне.
   Возможно, в этой евразийской дыре вас встретит человек с автоматом.
   И наверняка женщина в платочке протянет вам кусок хлеба.
   Не исключено также, что вам предложат сыграть в шашки.

…ИСПАНЦЫ

КАТАЛОНСКИЕ ВЫВЕСКИ

   Черная клякса на мелькнувшем белоснежном дорожном указателе настроила меня ностальгически: правильно говорят, что в испанцах есть что-то русское… Когда показался очередной дорожный щит с такой же кляксой, я заподозрил, что тут не просто русский размах. Третий щит был подвешен высоко над дорогой, но и на нем чернело пятно; уже не яростно растертое по букве, а слабенькое: видно, метились снизу, стреляя краской (флаконом? кистью, пущенной на манер копья?). И опять: целились в одну и ту же злополучную букву в слове «Direccion». Кому-то буква мешала.
   — Хуан, что такое direccion? — спросил я моего старинного друга и однокашника, пригласившего меня на пару недель в Валенсию и теперь сидевшего за рулем.
   Об этом человеке можно бы написать отдельно. Седовласый солидный джентльмен с трубкой в зубах — это был тот самый четырехлетний мальчик, который пятьдесят восемь лет назад в числе других детей гибнущей Испанской Республики был вывезен в Советский Союз. Это потом тридцать седьмой год ассоциировался у нас с ГУЛАГом, а сначала это был Год Испании. Шапочки-испанки — «рот фронт!» — пароход со спасенными детьми… Они, конечно, навсегда прощались тогда с родиной: Испании больше не было для них — только Франко. Они стали советскими ребятами, и лишь имена выдавали их происхождение. Однажды, попав в милицейский протокол (ничего удивительного: парень горячий, боксер-перворазрядник), на вопрос о месте рождения наш испанец сказал: «Валенсия», — милиционер записал: «Алексино».
   Теперь в этом «Алексине» полно вернувшихся советских испанцев; большой дом в Альфафаре гудит от русской речи; по вечерам жильцы московского и рижского розлива спускаются во двор и соборно чинят свои машины, а потом отправляются пить.
   — Direccion — это «направление», — ответил Хуан, не вынимая трубки.
   — А если замазать букву «эн»? — уточнил я.
   — То же самое. Но по-валенсийски.
   Я умолк и начал осмыслять ситуацию. Что Каталония — это «не совсем» Испания, это я уже знал. Что Страна Басков — это «совсем не» Испания, тоже. И что испанского языка «нет», а есть «кастильский», — знал. Но что есть еще и валенсийский язык — это надо было теперь запомнить, чтобы невзначай не обидеть кого-нибудь из моих гостеприимных хозяев.
   А все-таки что-то русское в испанцах есть. «Российское», как теперь говорят. Две страны не покорились Наполеону: Испания и Россия. А изнутри вечный раздор. С тех пор, наверное, как к иберам явились вездесущие кельты — первые вестники «объединенной Европы». Потом в качестве таковых же объединителей явились римляне. Потом мавры. Потом…
   Потом, как известно, Изабелла Кастильская вышла замуж за Фердинанда Арагонского, и они, скинувшись, послали Колумба искать край света. Вот всемирный охват, мондиалистское мышление! Очень даже по-русски.
   Для полноты аналогии: из той же гавани в том же году выслали всех евреев. В Державе не должно быть пятой колонны.
   Но я отвлекся.
   Итак, Хуан Орц Кобо вез меня из Альфафара в Валенсию, где была назначена моя лекция в университете. Главный страх состоял в том, что — не придут. Когда набралось человек двадцать студентов и преподавателей, меня поздравили с неслыханной удачей (в Москве такое количество публики означало бы полный провал).
   Я говорил, Хуан переводил (по-моему, на кастильский, но, может, и на каталонский). Потом последовали вопросы. Между прочим, интересные. Одна девушка спросила, правда ли, что из русского языка исчез лексический пласт, связанный с милосердием, и есть ли надежда, что он вернется.
   Я сказал, что надежда умирает последней.
   Выслушав один из вопросов, Хуан вдруг замолк. Студент повторил вопрос. Хуан переспросил. Кто-то из слушателей стал то ли растолковывать, то ли урезонивать спросившего; возникло что-то вроде перепалки; тут мой старый друг наклонился ко мне и произнес на ухо несколько родных русских слов, повторить которые я здесь не в силах; суть же столь эмоционального комментария состояла в том, что студент задал вопрос по-валенсийски и отказался говорить иначе. Когда вопрос, наконец, перевели, оказалось что студента интересует: как я (слышите? — я!) отношусь к идее независимого валенсийского государства.
   В моих глазах заплясали флаги.
   Знаете, сколько разных флагов обычно висит на фронтоне нормального среднеевропейского офиса? Полдюжины! Положим, флаг Испании (или Германии и т. д.). Рядом — в нашем случае — флаг Валенсии: те же желто-красные полосы, но — с синим узором поперек). Рядом может быть еще и флаг города, флаг корпорации, фирмы, компании, профобъединения… Теперь еще — синее полотнище с хороводом золотых звезд: Европейское Сообщество… простите, Союз. С тех пор, как число членов достигло пятнадцати, — только «Союз» просили не путать. Слава богу, с некоторых пор мы «Союз» с другими словами вроде «Содружества» не путаем, да и число пятнадцать нам хорошо знакомо.
   В Испании регионов чуть больше: семнадцать. Галисия, Каталония, Андалузия, Астурия, Валенсия… После смерти Франко была война флагов: сепаратисты вывешивали, полиция срывала. Теперь — висят гирляндами.
   Студенту я сказал: кому нужна Валенсия? Неужели только самой себе? Нет, она нужна и Испании. Кому нужна Испания? Разве только самой себе? Нет, Испания нужна и Европе. Кому нужна Европа? Европа нужна человечеству…
   Студент смотрел на меня с большим подозрением.
   Он был прав: легко догадаться, что думал я в тот момент не о Валенсии.

…ИТАЛЬЯНЦЫ

ОСТАЕТСЯ ПУСТЯК: ПОНЯТЬ, ЧТО ЖЕ МЫ ВЫБРАЛИ

   Каждый раз, когда оживают в вечном споре «западники» и «славянофилы», чувствуешь себя почти именинником: Европа и Азия нас признают и даже как бы на нас «претендуют».
   И все-таки каждый раз, когда этот спор возобновляется, невозможно отделаться от мысли, что это всего лишь очередное обострение комплекса нашей вечной неполноценности.
   Смысл символов ускользает. Что такое Запад и где он переходит в Восток? Патерналистская скопидомская Германия, сравнительно с вольнолюбивой улично-гаврошной Францией — конечно же, «восток». А если в послевоенной Европе символы разменялись и Германия чувствует себя куда вольнее скопидомской домовитой Франции, — так это еще красноречивее свидетельствует о том, многого ли стоит эта символика. Внутри Германии — свой «восток» и своя граница «запада» с «востоком». Внутри славянского мира — своя: чехи и поляки, конечно же, сугубые «европейцы» перед словаками и украинцами, а украинцы — неприступные «европейцы» перед «москалями».
   Теперь пойдем на запад. «Европа» (в том смысле, в каком знаменитый итальянский советолог и русист Витторио Страда определяет ей в удел такие качества, как современность, динамизм, нетрадиционность, вечное беспокойство и непрерывное обновление) — Европа, разумеется, не кончается в Лиссабоне или Лондоне, а становится еще более Европой в Америке. Там уж никакой ностальгии — сплошной динамизм! Дальше как бы и некуда: США крайний предел западничества.
   А если все-таки еще западнее?
   Еще западнее — Япония.
   Япония — апофеоз динамизма, технологизма, обновленности и прочих зверских качеств, по которым вербуются примкнувшие к ней прочие тигры Азии, оказавшиеся более «современными», чем старые европейские львы, включая британского.
   Не попробовать ли другую ось? Не запад — восток, а север — юг?
   Север — протестантская этика, рациональный подход, индивидуальный риск, неустанное обновление капитала, свобода и ответственность. Юг католический нравственный абсолютизм, древняя латинская государственность, социальные системы, среди которых призрак коммунизма чуть не целый век бродил из страны в страну.
   С кем окажется Франция: с Югом или с Севером? То есть с Италией и Испанией или с Британией и Германией? Где пройдет граница меж «современностью» и «традиционностью»: по Ла-Маншу или по Альпам? И какой «Запад» мы, русские, мечтаем напялить на себя: северный или южный?
   Североамериканский! Всегдашняя российская греза: сбежать в Америку. Так если не застрять в Нью-Йорке, а скользнуть в Америку чуть глубже, — там встретит нас такая провинциальная самостийность, что она сто очков даст вперед нашим украинским самостийникам, мечтающим догнать Америку или хоть Канаду.
   А когда мы напяливаем на себя «славянофильство», мы что имеем в виду? Мы помним ли, из какой философской школы вышли русские славянофилы? С кем рядом сиживали на студенческой скамье Киреевские? Как назывался первый славянофильский журнал? Да я и не против, это очень показательно, что журнал назывался «Европеец», я только хочу, чтобы мы помнили, где мы и что с нами происходит. Панславизм — ответ на пангерманизм (и обратно: об руку идут эти идеологии двух родственных племен: славянства и германства). И философская школа первых славянофилов — немецкая. У Гегеля учились, у Шеллинга. С Шопенгауэром на одной скамье сидели.
   Так что не надо делать из славянофильства русскую отмычку. При всякой попытке положить в основу русской идеи чисто славянский элемент, мы из трех этнических опор России вышибаем две: северную (угорскую) и восточную (тюркскую); вместо России получаем Московию, вместо русской культуры великорусскую, да и то усеченную, ибо великороссы-московиты, по Ключевскому, есть уже продукт скрещения трех народностей: славян, финнов и тюрок.
   То есть сама по себе славянофильская идея вполне может обернуться русофобской.
   Вернемся от этнического аспекта к технологическому.
   Витторио Страда замечает, что тоталитарные режимы ХХ века пытались воспользоваться научно-технологическими достижениями Запада, но при этом «ожесточенно боролись с другими, самыми существенными чертами современности: гражданским обществом, политической свободой, плюрализмом культуры и т. д.».
   Оборот «при этом» свидетельствует о том, что знаменитый итальянский советолог и русист хотел бы, чтобы все происходило иначе, и чтобы дикие тоталитарные режимы не попирали «логику», а вместе с «урбанизацией и индустриализацией» брали бы у Запада логически вытекающие из урбанизации «права человека» и прочие ценности «четвертой корзины».
   Герцену тоже хотелось, чтобы русские самодержцы не напоминали «Чингисхана с телеграфом». Самодержцев герценовской эпохи сменили Чингисханы с атомной бомбой.
   Вряд ли люди Востока (или Западо-Востока, какова Россия) смогут внять этим советам, даже если захотят. Скорее всего, они продолжат свое историческое пиратство, то есть будут перехватывать у Запада технологию, а человеческое содержание — вгонять свое: традиционное и даже отчасти «восточное». Сегодняшняя реальность предвещает именно такое развитие событий.
   Тогда поставим вопрос так, как его подсказывает развитие событий: а если то, что мы называем «западничеством», и есть в реальности именно технология, не более того? Западные народы и сейчас-то, прагматично применяя все вестернизированные способы организации производства, — в духовной сфере далеки от общего стандарта. И никогда стандарта не будет! Не знаю, будет ли и согласие: скорее соперничество. Согласие — вообще скорее способ выживания, чем реальная сверхзадача. Исламский реванш, нависающий над ХХI веком, говорит о том, что христианнейшего растворения воздухов не получится. Вулканические идеи «карибского человечества» (и то, что Испания, отвернувшись от Европы, все чаще глядит через Атлантику, туда, куда полтысячи лет назад уплыл Колумб), — все это говорит о том, что не вечно Северу доминировать над Югом и в Западном полушарии. И Африка не впишется в традиционную дихотомию Запад-Восток. И Индия. И Китай. Продолжится титаническая борьба. Технология в этой борьбе — не более, чем оружие. Природа человеческая неисправима. Судьба непредсказуема.