Так что у А. Колесникова были основания назвать Мамая сепаратистом (и даже «чеченским», что уже полный журналистский произвол). Признаем однако, что у Тохтамыша было еще больше оснований назвать сепаратистом Дмитрия. Что же до Мамая, то и его почитателям есть чем утешиться: от него произошла Елена Глинская, мать Ивана Грозного. Так что в жилах последнего кровь Мамая и кровь Дмитрия обрели, наконец, некоторый консенсус. Который мы теперь пробуем — из лучших побуждений — взорвать.
   Но битва — была? Была. Надо ее помнить? Надо. Только не делайте сегодняшних татар соучастниками тогдашней драки. Или уж позвольте и им отпраздновать кое-что в компенсацию. Взятие Рязани, например. Зеркально: мы берем Казань, они — Рязань. Или еще Калку вспомните. «И там, придавлен, как комар, задами тяжкими татар…» Господи, да где сейчас те татары? А где те половцы, бегство которых решило исход дела? Вы теперь их найдете? А те русские, которые изнемогли под «задами», — они теперь в какой незалежной области обретаются? Может, в Киевской?
   Давайте все вместе отряхнемся от этого морока. Нам дорога держава? Так она общая. Современные татарские ученые говорят, что в 1991 году русские (и украинцы) разрушили то единое государство, начало которого было заложено Золотой Ордой, а то государственное устройство, которое еще сохранилось в России, по типу остается ордынским. Судя по всему, услышав такое, Андрей Колесников очередной раз втянул голову в плечи. И зря. Потому что мы наследуем всё то, что тысячу лет рождалось в муках и междоусобиях. Теперь уже дело не в том, кто кого посек шестьсот или семьсот лет назад. Дело в том, кто из-под кого хочет вышибить табурет сегодня.
   Поэтому вопрос стоит так. Если вы хотите, чтобы Россия оставалась великой страной, признайте, что великой она остается только, если она многонациональна. Тогда потрудитесь понять душевное состояние и тех, кто шестьсот или семьсот лет назад оказывался битым. А если вы хотите, чтобы Россия распалась на три десятка суверенно-самостийных регионов, среди которых русские будут гордиться беспримесной этнической чистотой, тогда пожалуйста: празднуйте каждый свое. Приближайте светлое общечеловеческое будущее и надейтесь, что все забудут, кто они такие.
   Так ведь не забудут.
   Но разве мы одни так мучаемся? Интересно, а немцы все еще обижаются на нас за Ледовое побоище? Шведы — за Невскую стычку? Да полно! Немцы давно забыли бы про Побоище, если бы Эйзенштейн им не напомнил, потому что для них это — малозначительный эпизод периферийной истории. Ярл Биргер в золотом сиянии покоится в центре Стокгольма, и шрам на его лике (от удара копья Александра Невского) лишь украшает воина. «Виртуально» в те времена Русская равнина вообще была в сознании шведов Швецией. Равно как в сознании ордынцев — Ордой. А мы были — «местное население». Улус.
   Но нам-то что делать теперь с нашей историей?
   Во-первых, помнить, что в этой истории много участников, и каждый имеет право на свою боль. Во-вторых, соображать, что битвы в ходе создания государств — это чаще всего трагедии братоубийства, в ходе их страдают обе стороны и плодами в конечном счете пользуются обе. И в-третьих… хватает же французам здравого смысла не возмущаться, что потомки славных воинств, угробивших армию Наполеона, устраивают потешные инсценировки битвы при Ватерлоо. А ведь с тех пор не шесть сотен — двухсот лет не прошло! Да и мы Бородино спокойно разыгрываем! Так в чем дело?
   Дело в том, что нам сегодня с французами делить нечего. И французам с англичанами и немцами — нечего. Они там свой европейский Союз укрепляют. А мы свой Союз раздолбали и то, что осталось, норовим добить. Они там по два-три языка уже знают. А мы русский никак не доконаем.
   А может, в языках все дело? Вот бы и у нас всем по два-три языка выучить! Скажем, в Казани, кроме английского и русского, непременно чтобы все знали татарский. А то ведь как вышло за «Круглым столом», о котором рассказал Колесников. Кроме него и еще одного московского журналиста, все участники — татары. И рабочим языком встречи объявлен татарский. И мулла прочитал молитву. И ведущий по-татарски представил присутствующих. А как начали Куликовскую битву перевоевывать, так и оказалось, что большинство татар знают только русский. На него и перешли.

…СИБИРЯКИ

ЧТО ЗНАЧИТ: «ПОКОРЕНИЕ»?

   Нагляднее всего на этот вопрос ответил своим знаменитым полотном Василий Суриков: слева — «наши», справа — «ихние»: кто кого? «Покорение» в чистом виде.
   Нет, все-таки удивительное, необъяснимое это дело: избрание народом героя для легенды. О нем — песни, ему — памятники, книги, фильмы… А строго-то говоря, он разбойник, да и не очень удачливый: проспал ночную атаку неприятеля, бежал, хотел уплыть, «запрыгнул на борт», сорвался, шлепнулся в воду… А о нем — «Ревела буря, гром гремел…» Вплоть до пырьевского, предельно бестактного по отношению к коренным жителям: «Сибирь, Сибирь, благословенный русский край, земля потомков Ермака!»
   Каково быть потомками человека, предки которого до сей поры не прояснены? Самое имя которого — под вопросом. А вдруг он — Аленин? Интересно, а как «Аленина» полюбил бы его народ? А почему нет? Сусанина полюбил же… но там хоть подвиг неоспорим и самопожертвование отчетливо: жизнь за царя. А тут — авантюра, которую царь и поддержать-то открыто поостерегся. Тоже интересно: хоть и сидит на московском престоле сумасброд, да правительство-то у него отнюдь не безумное и предпочитает действовать не через казака-разбойника, а через заводчиков, которые продвигаются в новые земли не «покорять», а — осваивать.
   Далее начинается почти скомороший сюжет: Строгановы, снабжая Ермака провиантом и опасаясь за это царского гнева, делают вид, что Ермак их ограбил. Сам Ермак тоже не уверен, что его ждет: на Иртыш он уходит, скорее спасаясь от того же царского гнева, чем надеясь обогатить Русь Сибирью. И только разбив Кучума, слагает добытое к ногам царя… А царь? Он на всякий случай Ермака к себе лично не допускает! Он на всякий случай и разбитому Кучуму предлагает выбор: либо принять высокий чин в московской службе, либо — остаться царским наместником в Сибири…
   Это — «покорение»?
   Если да, то в изумительном варианте: наделить покоренного противника отнятыми у него же владениями — лишь бы платил дань.
   Так вопрос только в дани?
   Не только. Дань с мест, конечно, идет, но и на места отныне идет кое-что. Оттуда сюда — меха, отсюда туда — то, что называется «продуктами металлообработки». Во времена Кучума это было еще злато-серебро, в век пара и электричества стали говорить о «москательных товарах». Вогулы и остяки хорошо ловят рыбу и бьют зверя, но стальные крючки и ружья им не самим же делать: это проще завезти…
   Откуда?
   Оттуда, где это делают лучше, где достанет сил стать центром коммуникаций. Кто-то все равно должен эти коммуникации стянуть в систему. Не эмир бухарский, так царь московский, хан казанский, султан турецкий…
   Откатимся на тысячу лет в прошлое от эпохи Ивана Грозного. Сибирь не пуста — она безлюдна по лесам и освоена по берегам рек. Как только речные берега перенаселяются, начинается борьба между племенами. Укрупнение владений — экономическая и социальная неизбежность. Или зверь, добытый хантом, будет брошен и сгниет, или за шкуру этого зверя хант получит то, чем богаты пришедшие его «покорять» соседи.
   Кто они? Хазары, болгары… Потом — новгородцы и суздальцы. Заметьте, ничего «имперского» тут не брезжит: соперничают разные части Руси. И «югра» борется вовсе не с Русью как таковой, она ищет места в перемежающихся контактах и дерется на первых порах с соседней и родственной «самоядью», то есть, по-нынешнему говоря, с ненцами. Но рано или поздно надо на кого-то ориентироваться: на Сарай, на Москву, на Казань, на Бахчисарай, на Бухару…
   Кучум надеялся на Бухару, убегал от московских «завоевателей» вплоть до того, как его угробили в бегах те же бухарцы. А семья Кучума отправилась в Москву и была принята Борисом Годуновым по-царски.
   «Покорена» ли Сибирь? Да — если фиксироваться только на драках и разборках. Но девять десятых жизни (и истории) проходит между драками. И Сибирь — «обыскана, добыта, населена, обстроена, образована», — как итожит русский историк XIX века, употребляя первое слово скорее в геологически-поисковом, чем в фискально-сыскном смысле. Остальное понятно без объяснений: Сибирь втянута в мировой хозяйственный оборот, вытянута на уровень современной цивилизации, и не «пришельцами-завоевателями», а усилиями всех, кто здесь прижился.
   Это нормально: люди ищут места приложения своих сил и способностей. В 1876 году немцы, мирно вросшие в Россию на Волге, зондируют почву: не позволит ли им российское правительство активнее осваивать Сибирь? (Разумеется, это лучше, чем пытаться дойти до Сибири танковыми армиями, как попытались сделать другие немцы шестьдесят шесть лет спустя, так что их пришлось отрезвлять силой: Москву в 1941 году спасали сибирские полки…) Что же до последней трети XIX века, то российские геостратеги куда больше, чем немцев, опасаются нажима Америки, уже купившей Аляску… В воздухе висит призрак войны на независимость, отделившей Соединенные Штаты от Британской империи ровно за сто лет до того, как доктор Брем решил прощупать Россию на предмет мирного немецкого продвижения в Сибирь.
   Закон, который прощупывается сквозь эти хитросплетения: чуть ослабеешь — конкуренты начеку. На рубеже XXI века Сибирь учитывается в прогнозах геополитиков как бесценная кладовая и место потенциальной иммиграции в масштабах человечества. России просто не позволят сидеть тут, подобно собаке на сене. С нее не спускают глаз. Россия деморализована, она распадается? «Президент Клинтон, поторопитесь!»
   Разумеется, «покорение» планируется бархатное. К вящей радости местного населения, которому будет дарован американский образ жизни. А пока — пусть «толпы протестантских миссионеров» заполняют вакуум. Пусть американские специалисты, предприниматели, консультанты и репортеры «битком забивают самолеты, летящие по маршруту Анкоридж — Владивосток». И пусть действуют как бы от своего имени.
   Конечно, в эпоху Строгановых не было такого летного маршрута, но знаете, что мне это напоминает? Как Иван Грозный предоставлял Ермаку действовать на свой страх и риск: а вдруг получится?
   И получилось же!

…КАЗАХИ

БОЛЬШОЙ ДЖИХАД ШУГИ НУРПЕИСОВОЙ

   Маркс ошибся. Первичен все-таки дух, материя же бывает такой, как мы ее сами хотим увидеть.
Кое-что о национальной идее казахов

   Научить человека глубоким ощущениям, чтобы он перестал быть рабом острых.
Ностальгия по самим себе

   После злых трущобных скитаний под звук пинков и тычков особенно необходим опьяняющий феерический танец под музыку небесных сфер.
Пробуждение волны

   Прежде чем стать пифией пламенно-нетленной праистины, мифологом степи и мистагогом казахского духовного возрождения, Шуга Нурпеисова была советским литературным критиком.
   Как литературный критик она связана материалом, хотя отбирает близкое, крупное, интересное (Булгаков, Маканин, Кекильбаев, Распутин, Ким). Став культурологом, тоже близкое отбирает и тоже, конечно, связана материалом: опирается на самое яркое и свежее в теории мифа (Юнг, Генон, Элиаде).
   Но как натура пытливая и неуемная, она находит в материале именно то, что дает душе надежду. С первых статей эти мотивы светятся сквозь материал, иногда почти прожигая его.
   Это — ненавистное ощущение хаоса и бессмыслицы: образ, достаточно рискованный для благодушно-застойной позднесоветской ситуации. Это ощущение того, что привычное и ясное вот-вот лопнет и разрушится, потому что под ложной ясностью копится варварская свирепость и шевелятся дремучие инстинкты. В соответствии со словарем социалистической эпохи мишени выстраиваются вокруг слова «быт»; иногда его «мерзости» соотнесены с «мещанством», из «тисков» которого надо «вырваться», иногда же «утомительное однообразие» этого быта надо терпеть. В любом случае вас не покидает чувство общей повязанности, общего морока, в котором отдельный человек бессилен, и даже любой самый могущественный правитель немощен перед толпой-чернью, потому что не он ею правит, а она — им. Противостоять круговому бездумью-безумью по логике невозможно, потому что личность, которая должна ему противостоять, вынуждена черпать логику из того же потока, из себя же самой личность поддержать и напитать свой дух не может.
   На что же уповать? На чудо? На то, что какая-нибудь шальная идея выведет людей из ступора, ибо люди легковерны; вот ведь любая злая идея мгновенно овладевает толпой — почему бы не появиться и доброй? Если поставить человека перед мучительной правдой о нем самом, заразить его отвращением к самому себе, может, хотя бы это терзание поколеблет то мертвенное равнодушие, под которым мельтешит полузадушенная суета?
   Неясное ощущение неопределенной вины и смутное ожидание некоего искупления не столько венчают, сколько подмывают картину реальности в статьях Шуги Нурпеисовой советских времен…. И вдруг в одночасье картина меняется, и кровь вскипает, как у водолаза, вытолкнутого из глубины на поверхность.
   «Прямо из дремотного застоя» республика брошена в «кипящий водоворот». На месте быта «давящего», мерзко-застойного раскорячивается быт взбесившийся, желчно-отравный, вывернуто-откровенный: власть берут поверхностные дилетанты, скучные ловкачи, шарлатаны, шныряющие в безостановочно потребляющей, то есть непрерывно жрущей толпе…
   На что опереться духу? Да еще в ситуации, когда медлить нельзя, когда исторический шанс, выпавший казахам при нежданном-негаданном крушении империи, может никогда более не выпасть, и стало быть: сейчас или никогда! Или — или! Или — бренное прозябание, где жизнь гробится по тому закону, что дважды два четыре, неважно, закон ли это рынка либо антирыночной власти, или — иллюзорный мир, который надо взлелеять в своей душе! Третьего не дано: либо гибель, либо спасение! Из иллюзий, из мечтаний, из смутных упований — тотчас же начинать строить новый мир!
   В соответствии со словарем перестроечной эпохи этот мир начинает выстраиваться вокруг слова «нация». Раз история выбросила такую козырную карту, как национальное государство, надо играть! То есть это понятие наполнить.
   Чем?
   Тут возникает некоторая заминка. Род, этнос — тоже вещь небезобидная, ибо в пределах казахстанского государства живут не только казахи, но и другие люди, когда-то казахами спасенные. Тогда это был акт милосердия и гостеприимства, теперь это масса рутинных, земных вопросов: о статусе языков, о культурной автономии, о средствах на образование и о средствах коммуникации…. В реальности это решается трудно и нудно; в пылающем воображении — мгновенно: если расцветет древняя, изначальная, не затронутая позднейшим безумием пракультура казахов, то прочие национальные культуры в пределах общего государства расцветут ей в отклик….
   В пылающем воображении оживает та базисная субстанция духа, в свете которой бренные проблемы плавятся и теряют тупую неразрешимость.
   Никакого благорастворения воздухов это чаемое пресуществление миров не сулит — напротив, искры праведного мифа, высекаемые из древних камней, зажигают такой пожар, в котором все неправедное тотально испепеляется: главная, ключевая статья Шуги Нурпеисовой, принесшая ей славу казахской прорицательницы, называется «Анафема».
   Анафема быдлу! Анафема потребительскому прагматизму! Анафема бесхребетной, безнациональной интеллигентщине!
   Происходит, по словам Шуги Нурпеисовой (и ее словами), следующее. В ситуации, когда толпа, чернь, люмпенская масса обретает голос, она все заполняет омерзительным чувством сострадания и подменяет идеалы интересами торжествующего быдла, — в такой ситуации надо сделать все, чтобы вернулись утраченные идеалы, только тогда возникнет надежда, что масса, может быть, станет когда-нибудь народом.
   Никак не отрицая того, что вакуум идеалов смертелен для общества и опасен для народа, отмечу все-таки, что в поисках общего для народа идеала Шуга Нурпеисова достаточно субъективна и избирательна. При всей страстности и общечеловеческой возвышенности ее чувств, — у нее весьма последовательная и жестко отобранная система ценностей. Это аристократизм в классическом и узком смысле слова. Исходный пункт: есть вещи, которые выше человека, ценнее человеческой жизни, важнее человеческого существования. Какие это вещи? Честь. Красота. Страсть, напряжение, поэзия. Вообще — стиль. Стиль не оболочка. Стиль — это именно материализация, квинтэссенция сути, и в то же время аура, кристаллизующая суть.
   Однако чтобы материализовался дух (суть), нужна именно фанатическая вера: готовность ради идеи сгореть. Нужна аура, перенасыщенная гремучим газом, — тогда и впрямь любая идея будет способна такую смесь взорвать, и если идея окажется хорошая и удачная….
   Но ведь это лотерея, игра, упование на чудо?
   — Да, так! — отвечает Шуга Нурпеисова. — В обществе красивых людей, признающих власть чуда, случается и невозможное. Игра — как стиль поведения, вкус и азарт к игре, легкое дыханье в любом начинании — это уже полдела. Откровенная игра (Шуга, умеющая всякую мысль домыслить до конца, говорит: нахальная игра) — это ведь превосходная терапия против привычного надрыва, сиротского состояния души и ума…
   «Сиротского» — потому что казахам не на что опереть свои патерналистские упования?
   И тут, разворачиваясь в прошлое, Шуга Нурпеисова находит, на что опереть. Средневековье — вот опора! Средневековье — все — дышало разгулом творящей, беспокойной мысли, так легко, естественно оборачивая на службу себе даже еретические положения и обычаи.
   То есть: когда лев сжирает барана, он бараном не становится, он остается львом.
   Меня, правда, не к имени будь привязано, не столько наевшемуся льву тянет сопереживать, сколько несчастному барану, но это во мне говорит, конечно, недовыдавленный русский интеллигент. О котором разговор чуть позже, а пока — о средневековье.
   Что ожесточенное соперничество с пылающим исламом средневековья только добавило христианству недостающей энергетики и стало трамплином для чудесного взлета, — это я оспаривать не буду: когда миллионами давно прошедших жертв уже вымощена взлетная полоса, — что ж ловить улетевшую царственную птицу — ее естественнее созерцать восхищенно. Куда труднее созерцать такую птицу в упор, то есть переживать такое средневековье на уровне юрты.
   Шуга и здесь смело идет навстречу моим сомнениям:
   — Вот он, ответ на вопрос, почему наши предки, кочевники, жившие в своих войлочных юртах посреди бескрайних степных просторов, не сходили с ума от гнетущей скуки без телевизора и дискотеки… Их мир был густо пропитан флюидами вечно длящегося чуда.
   А не потому ли кажется нам их мир таким чудесно-счастливым, что он минул, давно прошел со своими повседневными бедами? И не столько они там, в юртах, сколько мы — счастливы оттого, что видим их с такого чудесного расстояния? И не стоит ли предположить, что наша кипящая буча, сегодня вызывающая спазмы тошноты, с расстояния веков покажется нашим уцелевшим правнукам неплохим временем?
   Вряд ли моя героиня согласится с этим. Особенно если под «нашей бучей» понимать советский период, который для Казахстана, как она аккуратно формулирует — «самый неорганичный». В это время и были казахам подсунуты под видом «дружбы народов» общечеловеческие ценности — интернациональные, вненациональные. В это время мы были самой разнесчастной шестой частью света, отринувшей все законы космоса.
   Не скажу за все законы космоса, но насчет «шестой части» позволю себе не согласиться. Все-таки в недрах самой разнесчастной вызревали такие таланты, такие личности, как моя уважаемая собеседница, читать которую (и спорить с нею) — определенно счастье.
   То же — и насчет России. Тут Шуга Нурпеисова формулирует несколько менее аккуратно:
   — Кто, как не та же Россия, подогревает национализм в сердцах казахов, используя казахстанских русских как ширму для своей экспансионистской политики? Можно ли расценивать заявление главного мидовца России, что-де он силой оружия готов защищать попираемые права соотечественников в зарубежье, только лишь как неудачную шутку?
   За шутки мидовцев, опять-таки, отвечать не берусь, а вот за Россию, увы, должен. Когда мне говорят: «кто, как не та же Россия», — я отвечаю: извините, я — та же Россия. И у меня — свой опыт, своя история и своя, так скажем, аура отношений в сфере «дружбы народов»… Не задевал бы этого пункта, да профессия обязывает: не позволяет пройти, «не заметив».
   Будем считать, что это — частности, преходящие особенности текущего момента. На фоне главного — пренебрегаемо. А главное — то, что завещали нам Средние века, а мы растеряли, растратили, распродали. Разменяли на среднегуманистические прохладности. Вот оно, наследие, которое надо вернуть. Живительная энергия… природного, еще досознательного истока, наделенного космической целостностью.
   Да, счастливы те отважные, что пожнут драгоценные плоды этой атмосферы… пробуждаемого из орфических глубин мифа.
   Но как нам представить себе действие этих орфических глубин в нашей теперешней реальности? Как все это будет реализовано сегодня? И кто реализует?
   Поскольку средневековые носители такого рода страстей и воззрений: «священники и аристократы» — в наше время, как сознает Шуга Нурпеисова, изведены, — приходится опираться на то, что есть. А есть — перемешавшиеся человеческие потоки.
   И еще есть «заморские штучки»: «права человека», подбрасываемые с Запада; есть идеи «двойного гражданства», навязываемые с севера, то есть из России. В результате — сумбур и паника: куда идти, за кем идти?
   — В этом сумбуре смешений, — говорит Шуга Нурпеисова, — на место, утраченное аристократией, претендует сейчас интеллигенция.
   Вводя в свой словарь чисто русское понятие, Ш. Нурпеисова, я думаю, делает это неслучайно: «интеллигенция»-то и есть тут главная мишень. Именно на интеллигенцию изливается самый страстный гнев, именно интеллигенция объявляется «зеркалом нашего упадка», и именно интеллигенции адресована та «анафема», что стоит в заглавии статьи, заметно, кстати, сдвигая мажорный и духоподъемный пафос манифеста в сторону апокалиптического отчаяния.
   И поскольку зло это — интеллигенция — пришло на казахскую землю из России, я решаюсь этот данайский дар все же откомментировать.
   Идею «двойного гражданства» обсуждать здесь не буду. В конце концов, как оформить тот или иной культурный симбиоз, — дело юристов и законников. Речь-то идет не о формах, а о горении сердец.
   Сердца же горят, потому что не могут примириться с безнациональным, бескачественным прозябанием; главным же носителем этого амебного псевдосуществования является городская интеллигенция, и прежде всего застрявшая в Казахстане русская интеллигенция. Казахской она не стала, русской тоже понемногу перестала быть. Парадокс, но сегодня в Казахстане именно казаху гораздо ближе и доступнее идеи и пафос русской культуры, чем русскому. Сказано так, что хочется перефразировать: парадокс, но русским в Казахстане идеи и пафос русской культуры еще более чужды и недоступны, чем казахам, поддавшимся этой общей порче, — тогда и горечь Шуги Нурпеисовой становится более или менее понятной, и ярость ее.
   Так где же выход? Казахам — стать казахами, русским — русскими… немцам — немцами? Речь ведь о республике, где и немцы играют заметнейшую роль, причем отнюдь не только как знаменитые хлеборобы; я в этом еще раз убедился, когда читал лекцию в Кустанайском университете: на кафедре русской филологии со мной говорили работающие там немцы, специалисты по русской и тюркской филологии, не переставшие притом быть немцами, во всей филологической и философской осознанности такой самоидентификации.
   Тут Шуга Нурпеисова, конечно, напомнит мне, что и она знает о Гарольде Бельгере.
   Да, она пишет с величайшим уважением об этом филологе, переводчике и писателе, который всю жизнь посвятил служению казахской культуре (он больше казах, чем многие из нас, казахов… добавлю, что для Бельгера и русская культура абсолютно, врожденно органична, и в этом смысле он больше русский, чем многие из русских); но, являясь в полном смысле слова казахом и русским, он не перестал же быть немцем, причем именно носителем высочайшей немецкой культуры. Так какая разница, будет ли у него в паспорте два или три штампа? Впрочем, автору «Анафемы» и это, кажется, ясно: «кем была Екатерина II по паспорту? Кем был Багратион?..» Да тогда и паспортов не было — только страна, которой служили, только культура, ставшая своей. Было совмещение культурных корней, благотворное для обогащения духа. Будет таковое, надо надеяться, и впредь. И это не «заморские штучки», не мондиалистский бред и не размытость амебы, это тысячелетняя традиция нашего бытия. И, между прочим, это базис интеллигенции, тот камень, на котором она стоит и на котором строит. Чего ж тут анафемствовать?