Господи, как это было близко. Как теперь далеко!
   Ничтожные мгновенья в океане истории, где то ли тонет, то ли выплывает, обновляясь, великая русская культура.

РУССКИЕ И НЕРУССКИЕ

   Отдадим должное поморскому юмору Шергина, а все же признаем, что одним юмором тут не отделаться: когда Фома Вылка «самоедским обычаем» сватает Иринью, испытываешь весьма сложные чувства. Что красавица ходит «вперевалку, как утка», это в известном смысле даже пикантно. Любовный диалог, уложенный в три реплики: «Идешь, девка, за меня замуж? — Ты меня прокормишь-ле? — Сыта будешь», — конечно, несколько утилитарен с точки зрения заветов Петрарки, однако колоритен и стремителен. Но когда в ответ на вопрос: «Бить порато станешь?» Фома отвечает: «Здоровее будешь» (а ты ждешь, что он ее успокоит: «Пальцем не трону!») — тут в сердце начинает шевелиться подлое сомнение: а что, и бил? Ведь не отрицает же! Прикладывал руку!
   А, собственно, какое у нас право переспрашивать? Да она с ним жизнь прожила; она старухой, когда его схоронила, только год протянула после; она же была счастлива! Так чего мы хотим? Почему самоеды должны жить по нашему кодексу?
   Еще недавно ответ на такой вопрос предполагался недвусмысленный: потому что есть нормы цивилизации. Потому что есть законы прогресса. Потому что на пути в светлое будущее народы преодолевают рознь и различия: выравниваются.
   Увы, мы тягостно перестраиваемся теперь в своих взглядах на пестрый мир. Рознь-то, может, и преодолима, в той или иной форме. А вот различия никогда. И не будет выравнивания. Эта психологическая переориентация драматична особенно для русских, привыкших ощущать себя великим, всемирным народом, со всечеловеческой задачей.
   Очень точно пишет историк Сергей Панарин в работе «Восток глазами русских»: мы на Восток всегда смотрели как на дикое поле, которое надо «поднять» до своего уровня — выровнять, вытащить к свету и культуре. Это самонадеянно. И унизительно — для Востока. Но ведь и на Запад мы смотрели похоже, только перевернуто: как на удачную модель универсальной цивилизации, которой нужно технически овладеть и которую духовно оплодотворить.
   Банкротство этого подхода подвело нас к тяжелой психологической задаче: она лезвием посверкивает из ситуаций, в которые попадают русские люди. Вспоминается эстонская писательница Лилли Промет (впрочем, тогда еще советская), которая в повести «Примавера» описала туристический вояж, состоявшийся в «разгар застоя»: одна ее спутница все возмущалась, что итальянцы не понимают по-русски. На довод, что итальянцы и не обязаны понимать, было отвечено:
   — Могли бы выучить! Все-таки язык Пушкина!
   Разумеется, Пушкин великий поэт. И на русском языке созданы мировые ценности. А все-таки приходится примириться с реальностью: не выучат. Больше того: могут даже и не знать нашего Пушкина. Не по невежеству. А потому, что история идет вперед, и в конце концов никто не обнимет необъятного. На просторах умножающегося человечества могут оказаться вполне культурные люди, которые ничего не будут знать ни о наших ценностях, ни о нашей многострадальности. Потому что у них будут свои ценности и свои страдания.
   Смириться с этим невероятно трудно. Русский исторический и духовный опыт по самой основе, по самому «замыслу Божьему» — опыт сопряжения, соединения. Я имею в виду именно русский опыт, а не, скажем, великорусский, этнически определенный; или даже славянский, с акцентом на «логике родства». Русская логика — братство. Равенство и братство. Со свободой всегда были проблемы — перехлестывалась в волю. Но братство было сметающее барьеры. И равенство без границ.
   Так изначально у нас. Государство зарождалось не как национальное, а как православное, вселенское, кафолическое. Империя конституировалась как новый Рим — как продолжение мирового дела. Советский Союз, наследник империи, мыслился как прообраз мирового устройства: ленточки герба были раскрыты…
   Нам невероятно трудно отказаться от этих амбиций. Не потому, что мы теряем «позицию силы» — силы у нас так и эдак потеряны. А потому, что мы теряем позицию благородства, альтруизма, самопожертвования. «Россия распинается за весь мир» — и вдруг миру не нужна эта жертва. Мы ко всем подходили как к равным себе — наше равенство отвергнуто. Из лучших, благородных соображений мы полагали русскую культуру в качестве универсальной — нам было отвечено, что русификация оскорбляет другие народы. Бессмысленно объяснять, что русская культура мыслилась нами не как национальная, а как всечеловеческая, — никто не станет слушать. Ибо русская культура оказалась все-таки национальной, да еще и изрядно ободранной ради всечеловечности.
   Надо пережить эту драму. Нас ожидает переоценка, полная страстей и разочарований, любви и ненависти. Это процесс тяжелый. Но живой.
   Просверкнула во «фрагментах» Вл. Микушевича интуиция: любить или ненавидеть можно других, а равенство чревато равнодушием.
   Если бы только равнодушием. А то ведь и бьют.
   Порато бьют, как сказал незабываемый Борис Шергин.
   Стать бы здоровее.

БЕЛЫЕ ГОСПОДА

   Дмитрий Галковский выдвинул концепцию российской истории. Белая держава посреди цветного, пестрого, сизого, желтого, азиатского полулюдского месива. «Белая» — в том чисто художественном словоупотреблении, когда прямая живописность перекликается со знаковыми смыслами: русский «белый царь» — с англо-американским «белым человеком», а также с «белой костью», «белой работой» и прочими колониальными просветами в дикой тьме.
   Вот как рисует Галковский зарождение России:
   «Огромная территория, редкое население, народ глупый. Так соберем все в один город, сделаем в глупой стране город умных и будем остальные миллионы из этого города спасать. Плюс этническая проблема.
   Набрали из полуазиатского месива европеоидов на один белый город, добавили немцев — получился Петербург. С немцами поссорились, уложили своих белых сначала под немецкими, потом под китайскими пулеметами, — получился Ленинград. Бывший европейский город с новой азиатской судьбой — расстрелял и тысячи заложников за Моисея Соломоновича Урицкого…»
   Я так понимаю, что евреи в этом месте должны взвиться. Но не надо. Не надо «подозревать» Дмитрия Евгеньевича Галковского в антисемитизме — он уже сам как-то во всеуслышанье объявил себя антисемитом (что не помешало ему в той же статье в «Комсомольской правде» почтительно процитировать Надежду Яковлевну Мандельштам). Дм. Галковский не более «антисемит», чем, к примеру, его первый патрон В. Кожинов — все это игра. Я подозреваю даже, что и вся картинка «белой России» посреди азиатского идиотизма — вариант вполне игровой… но по сути он — реален, да и исполнен, надо признать, мастерски.
   Галковский вообще — фигура уникальная. По сочетанию природной одаренности и какой-то старательно воспитанной разнузданности. За три-четыре года успел покусать всех, кто попался на глаза: шестидесятников, коммунистов, сталинистов, либералов, Окуджаву, Золотусского, Мамардашвили, Зиновьева… Осведомленность редкостная, готовность памяти прекрасная, знаний — вагон: все тридцать лет сознательной жизни грыз книги, да и сейчас, похоже, не вылезает из библиотек. Но какая-то не «библиотечная» прямота выражений. А может, именно «библиотечная»… Врагов русского народа надо бить. Физически. Прикладами. Пусть враги кровью заплатят русским за то, что вынудили их быть азиатами.
   «А еще лучше — сделать стучкиным детям небольшую операцию на головном мозге. Опустить их в первобытное состояние, чтобы ни они, ни их дети и внуки не поднялись больше по социальной лестнице. Никогда».
   Люди, представляющие себе облик Дмитрия Евгеньевича хотя бы по портретам, наверное, усомнятся, что он способен ударить человека прикладом. У него и на вивисекцию вряд ли достанет жестокости. Вот призывать, указать, подначить — это пожалуйста. Фамилию Стучки издевательски обыграть запросто. Сказать оппоненту, что он не философ, а украинец, — это можно. И не боится!
   Словом, Галковский, несомненно, — самый отчаянный из птенцов, вылупившихся в кожиновском гнезде. На все готов. Советская власть для него — власть оккупантов, и ее надо уничтожить в ходе гражданской войны. Никакие «перестройки» с азиатскими ворами невозможны — азиатов надо истреблять. Советская интеллигенция — антирусская, фиктивная; она капитулировала перед азиатской властью; значит, и ее — туда же (вот откуда «биологическая» ненависть к шестидесятникам… если это, конечно, тоже не игра).
   Но, допустим, не игра. Страшная правда. Галковский выговаривает то, что не каждый идеолог «Памяти» решится сказать вслух, да и не додумается так отрубить от белого все: и красное, и желтое, и голубое (под цвета смело подставляйте значения: у Галковского каждый блик играет). Все «опустить» и среди месива недожизни воздвигнуть Россию: форпост западной культуры. Что-то вроде Англии, возвышающейся над грязным океаном. Белый утес. Или: белый дом «на холме». В колониальном стиле.
   Между прочим, на очередном вираже Галковский, кажется, вцепился и в Парамонова. Прикрывшись, впрочем, псевдонимом. Борис Михайлович Галковского «вычислил» и в очередной радиопередаче цикла «Русские вопросы» ответил коротко, как бы «стряхивая с рукава». Хотя по существу они ведь смыкаются. Борис Парамонов, идеолог рыцарственного индивидуализма, ненавидящий социализм как «богадельню» и муравейник паразитов, — кем он ощущает себя, вырвавшись из этой азиатской тины? — «владельцем личного автомобиля», уже присматривающим себе «дом в пригороде» (см. его философский этюд «Дом в пригороде»).
   Что же из этого всего следует?
   Во-первых, то, что белые господа, побившие прикладами азиатскую нечисть и отъехавшие на сверкающих «иномарках» в сверкающий чистотой «пригород», не станут жить мирно: они между собой передерутся (и тогда явление Салах-ад-Дина, который всех этих очередных крестоносцев сбросит в море, — вопрос времени).
   Во-вторых, не будет конца и этой дурной бесконечности: подавлению «полулюдей» «сверхчеловеками». Зря надеется Френсис Фукуяма, что история кончилась, — не кончилась. Продолжается. Со всей тошнотворной мерзостью: с высокомерием «белых» и «опусканием» всех остальных «в первобытное состояние».
   И, наконец, третье — и главное для меня: что станется в этой свалке с Россией?
   Неохота мне быть «белым». Стыдно. Если азиатов начнут сгонять в газовые печи, — я азиат. Если суждено оказаться России в Азии, то лучше остаться азиатом в реальной России, чем европейцем в воздушном замке, каким Россия вознесется над Азией. Есть ощущение судьбы, если хотите, исторического рока. Вопрос о том, кто сделал «больше» мерзостей, то есть: что хуже, гитлеровская печь или полпотовская мотыга, я отказываюсь здесь обсуждать. Достанет ужасов и с того, и с этого боку. И изнутри тоже достанет: из нашей шатающейся неопределенности.
   А все-таки — судьба. Убери это шатание, это скитание духа, это вечно-детское желание соединить, сопрячь, сплотить несоединимое, убери эту «кашу», эту «полуазиатскую полуевропейскость» — нет России.
   Есть что-то другое: белое, ослепительное, с отмытыми от крови прикладами и хорошо проваренными шприцами.
   Без нас.

«ДЕИНТЕРПРЕТАЦИЯ»

   Замечательный кинорежиссер (корни — наши, живет в Штатах, фильмы приезжает делать в Россию, а когда делает в Америке, то они — «русские по менталитету») — вот как он пересказывает и развивает мнение одного английского критика о России и о русских:
   «Проблема русских в том, что они белые. Если бы они были черные, желтые или коричневые, не было бы такой деинтерпретации. Когда люди западные — едут в Мексику, или в Индию, или в Турцию, их ничто не шокирует. Они знают, что они в Турции. Когда они едут в Россию, то их все шокирует. Потому что думают, что приехали в европейскую страну, где живут белые люди. А Европа кончается в Польше. Дальше начинается уже не-Европа. Это такая прихотливая мысль, но она очень точно передает проблему русских. Русские сами думают, что они белые, им к тому же это и вбивали в голову, и требуют соответствующего поведения. А этого поведения нельзя требовать. Потому что наша нация родилась не из Европы».
   Англичанина я понимаю. Англичанин с небелыми привык — как с небелыми. Но я не очень понимаю, почему мы-то, русские, должны перед таким англичанином испытывать комплекс неполноценности. Ведь для этого надо, так сказать, изначально хотеть быть белым и только белым, причем именно в английском (колониальном) духе. Но мы, кажется, никогда не делали из этого проблемы. То есть не «хотели» (потому что и так были белыми), а если не были (потому что постоянно смешивались с соседями), то вряд ли чувствовали по этому поводу сожаление. То есть русские по определению интернациональны, полиэтничны, соборны, смешанны… определение каждый пусть подберет по склонности. Да заодно пусть присмотрится к физиономическому спектру России: нет ли среди нас таких «белых», какие приезжали из Британии к черным, желтым и коричневым? Вряд ли такие найдутся.
   Англичанин чего ищет? Джентльменского набора. Чтобы его, джентльмена, не обворовали на вокзале, не надули в сделке, вовремя заплатили… Ну, правильно: у нас и не заплатят, и надуют, и обворуют… как в Мексике, Индии и Турции (я ничего не перепутал?).
   Ну, так не воруй. Работай, как на Западе. Как на Западе — это, между прочим, и опоздать нельзя, и коридорный треп отменяется, и чаю не попьешь в рабочее время. На Западе у белых тоже, конечно, по-разному, но если что и видится как едино-западное из-под наших осин, так это умение работать регулярно и методично.
   Так это нам и требуется. Работать методично. Причем тут «белые»? Никогда я себя таким белым не чувствовал. И не хочу.
   Впрочем, дело, как выясняется, не только в цвете кожи.
   Дело еще и в православии. Вот на этот счет рассуждение нашего режиссера, уже его собственное, не переведенное с британского:
   «Тот факт, что православному нужно шесть часов стоять на ногах или на коленях, даже сесть нельзя, говорит о том, что человек находится глубоко внизу, а Бог от него — по чистой вертикали… Православные не изменились за тысячу лет… Едва с колен встали, из-под КГБ еще не выползли, а уже враг у них — Ватикан. Уже хотели бы запрещения других конфессий в России… Извините меня — это средние века! Вот мы там и находимся — югославы, греки, болгары и Россия находятся в шестнадцатом веке. Ничего плохого в этом нет, просто факт. Посмотри, как разошлись чехи со словаками и как расстаются сербы с хорватами. Насилие, геноцид, нетерпимость, страсть, племенные войны… Православие и мусульманство очень близки в этом смысле… слово „компромисс“ для них — гадкое слово… Ничего не изменили и десятилетия атеистической пропаганды. Православный атеист — это воинствующий атеист. А протестантский атеист — очень мирный человек. Поэтому российские коммунисты очень отличались от шведских и, как ни странно, мало отличались от камбоджийских. Каждая религия в конце концов определяется ценою жизни. В православии цена жизни низкая, в мусульманстве еще ниже, в буддизме жизнь просто ничего не стоит…»
   Особенно красиво про вертикаль: Бог вверху, православный внизу… У русских философов бывали такие же метафоры, но, «как ни странно», с обратным смыслом. Православие человека на земле укрывает — католицизм человека к небу вытягивает; у нас «шатер», у них — «шпиль»; готика вертикальная. Читал я также, что когда православный монах на Афоне созерцает свой пуп, то это он замыкает в себе энергию, а вовсе не отрицает «вертикаль». Буддист, я думаю, делает то же самое.
   Если же пройтись по горизонтали, то интересно, что на крайнем Западе, где цена жизни должна быть максимально высока, обнаруживается тяга… к крайнему Востоку: к тому самому буддизму, где жизнь «просто ничего не стоит».
   Жизнь, я думаю, дорого стоит везде. Формы оплаты разные. Коллективные, индивидуальные. Формы складываются веками; в известном смысле их «не выбирают». Человек в основе своей действительно не меняется. Каждый век знает свое средневековье. Это сказал Лец, житель Польши, где «кончается Европа».
   Пусть кончается. Раз так, я не хочу быть ни «европейцем», ни «белым». Я хочу быть русским, каковым и являюсь. К Ватикану ненависти не питаю. Остаюсь атеистом, как и был, впрочем, не воинственным, каковым никогда и не был. Хочу здравого смысла, хочу трезвой экономики. И еще: чтобы трезвая экономика не претендовала определять бытийные ценности.
   Ценности надо уважать: и у католиков, и у буддистов, и у мусульман, и, простите, у самых архаичных язычников. Потому что всюду люди, и они имеют право понимать цели бытия так, как это сложилось у них на протяжении тысячелетий. Не тыкая ими друг друга в глаза. И, разумеется, не выясняя отношений так, как это делают «сербы с хорватами». Или как это делали уважаемые белые европейцы, англичане и французы, на протяжении ста лет, с 1337 по 1453, пока мы тут стояли вертикально и ползали на коленях. Ничего плохого в этом, конечно, нет, просто факт.
   К «фактам» режиссер вдруг добавляет:
   «Когда я говорю такие вещи, на меня русские сильно обижаются».
   Правда? Я не обижаюсь.
   Впрочем, обижаемость пропорциональна наивности, так что когда тебе сообщают «просто факты», но при этом добавляют, что факты «обидны», и что англичане в нас разочарованы, — иной обидчивый и поверит.

ТАКАЯ СУДЬБА

   У Шукшина в романе о Разине — воевода Семен Львов, попытавшийся запереть разинцев в дельте Волги и не выпустить в море, узнает, что те, быстро и хитро разделившись, все-таки просочились, выскочили к нему в тыл; в момент доклада об этом воевода мгновенно теряет интерес к делу и падает духом.
   Рассуждение Шукшина в связи с этим когда-то потрясло меня: вот русские люди! Как легко, как быстро взлетают и воодушевляются! Как скоро гаснут…
   Вообще-то логичнее было ждать от Шукшина другого: хоть в контексте социальных идей, почерпнутых им из традиций советского эпизма, хоть в контексте увлекавшей его национальной идеи — логично было ждать противопоставления Разина Львову как настоящего русского народного героя эксплуататору и вырожденцу. Но увидеть русское В ОБОИХ — это было (для 1972 года) в высшей степени необычно.
   Теперь, перечитывая Шукшина, я вижу в его рассуждении следы привычного разлома: «Так резко различаются русские люди: там, где Разин легко и быстро нашелся и воодушевился, там Львов так же скоро уронил интерес к делу»; «им овладела досада»; ему тяжко было «снова собираться с мыслью и духом». Но, при всем различии, тот и другой — русские люди, и Шукшин подмечает здесь важнейшую национальную черту, глубинную русскую драму.
   Легко загораемся. И быстро гаснем. В непредсказуемой, головоломной, «незаконной» ситуации — азартные игроки. При угрозе проигрыша — мгновенные неудачники. Готовы на все плюнуть и начать все снова: на новом месте, в другой раз.
   Поразительная уверенность, что места хаптит и что других разов будет навалом.
   Поразительный переход из уверенности в уныние и из уныния опять в уверенность.
   Поразительная неустойчивость и непредсказуемость: непредсказуемость для самих себя.
   Вы скажете: а легендарная русская стойкость? А смертное стояние на Шипке? А русская готовность часами и сутками сидеть в окопе, выжидая выгодного момента для атаки, месяцами и годами жить в землянке, трудясь для победы? Широкий смысл этого национального качества общепризнан, но вот свидетельство конкретное, профессиональное: маршал Рокоссовский, родом поляк, отмечал способность русского солдата ждать — по контрасту с жолнежом польским, который в атаке отважен, да вот ждать не умеет: пан или пропал, и немедленно! Русский воюет привычно — на измор, на износ. Его главная, фундаментальная черта в войне — стойкость. Выстоять! Как в Бородинской битве, Толстым описанной. Как в 1941-м: стоять насмерть! Эту черту в ту пору патриотически отмечал даже такой антисталинист, как Солженицын. Мы, воюя, прежде всего стоим, и уж потом — пятимся, и уж потом — размахиваемся и «врезаем». И это воинское «стояние» — сродни, конечно, легендарному, двужильному, невменяемому русскому терпению.
   Как же связать ртутную шукшинскую подвижность русской души — с этой бездвижностью стояния-сидения?
   А вот так напрямую и связать. Связка на разрыве. Скобы на трещине. Желание взять в обруч, положить плаху, закрепить намертво, решить на вечные времена — от того же инстинктивного, звериного чувства нестабильности, неустойчивости, непредсказуемости. Чудовищный перевес импровизации над методичностью в основе характера (талант сильней ума), и чудовищные же усилия подавить этот безудерж — незыблемым, чугунным бездвижьем: укротить шатость крепостью (община сильней индивида).
   Ощущение такое: не за что зацепиться, не на что опереться в «чистом поле». Тогда вбиваем кол и намертво держимся. Кто отойдет — предатель.
   Сравнить с Европой. Самые «нерусские» в ней народы: англичане, французы, датчане, итальянцы. Там живущие, где морем, либо горами, либо реками — ограничено пространство. И в этом пространстве: на острове, полуострове — отстаивалось отграниченное однородное существование. Чем ближе к «серединке» (немцы в «середине» Европы), или к «проходному двору» (испанцы: хоть и «на краю», но — как «труба», по которой хлестали в Европу сарацины), или к «натуре» (норвежцы, у которых государственность была «чужая», шведская, а «своя» — лишь природа), — тем ближе характеры этих народов к русским, в которых играет именно «природа», «натура», и у которых земля — «проходной двор», которым смирять игрище стихий и воль приходится именно железной, давящей всякую волю «системой».
   У русских никогда не было ни твердого места, ни древнего корня. На евразийской равнине с ветром гуляли ватаги, дружины и орды из края в край, вернее, без конца и края; кто откуда пришел, кто куда ушел, — иной раз просто некому было выяснять: все мешалось. Шли с юго-запада славяне, шли от «финских хладных скал» — варяги, шли из азиатских степей — татары, и смешивалось все, смешивалось: кудри черные и кудри белые (получались русые), носы горбатые и носы приплюснутые (получалось что-то среднее: «картошкой»), глаза карие, глаза синие, а уж про души и говорить нечего: полная «всеотзывчивость».
   Те, что здесь смешались, и назвались — русскими. И страна назвалась Россией.
   Что их свело вместе, что эту страну — скрепило?
   Нужда свела вместе: вечная опасность удара сзади, сбоку, изнутри; вечный страх нашествия, междоусобия, непредсказуемого срыва.
   Беда страну скрепила: бесконечные кровавые счеты между «своими», вечные оглядки на «чужих», непрерывное участие «чужих» в разборках между «своими», постоянное смешение своего и чужого.
   Вопль о границах, о межах — в безграничном просвисте сквозящих «проходных дворов», зияющих дыр, незатыкаемых промежутков. Морок маргинальности: ползла империя «пятном на скатерти», растекаясь и впитываясь, пока на гигантском пространстве не сравнялось бессилие Центра идти дальше с бессилием окружающих народов идти на Центр. Тут стали чертить на песке границы, вбивать колышки, колы, колья, тянуть проволоку: сделалась Империя.
   Национальная? Русская?
   Никак нет.
   Я же сказал: русских не было; были — славяне, финны, татары, немцы, литовцы, кавказцы. Русские — это те, что здесь смешались, те, что здесь остались, те, что на это согласились: назвали себя русскими.
   Империя не была национальной. Ни по замыслу, ни по исполнению. По замыслу: не «русская» — «Московская», потом «Российская»: мировой город, третий Рим — перехватчик кафолической, вселенской, всемирной идеи. По исполнению: из Центра — циркулярно — импульсы во все стороны: до Балтики и Крыма, до Варшавы и Аляски: присоединять и удерживать; но и на Центр же накатывались — циркульно — со всех сторон… зачем? Грабить? Грабить, конечно… когда усидеть не надеялись. А надеялись бы усидеть — так и сели бы! И все эти рейды — от польского похода бунташных времен до набега всякого очередного «Гирея» — были попытками вовсе не уничтожить Москву, а «стать Москвой». Как Аларих когда-то, наместник Иллирии «из рода Балтов», вовсе не уничтожить хотел Рим, а — овладеть им.
   Так что надо бы нам переступить вполне понятную встречную враждебность к Тохтамышу, из-за которого сгорели наши бесценные древние летописи, и против всех Лжедмитриев, из-за которых чуть не пропала наша бесценная новоиспеченная династия, и понять: то была неотвратимая, геополитическая тяга народов осуществить центрирование жизни, общий порядок, ибо иначе — все истекало кровью. Удалось бы это татарам — и продолжили бы они наши летописи своими. Удалось бы полякам — сидели бы Ягеллоны на троне Романовых, славянской-то крови в Ягеллонах было не меньше. Ну, сложилась бы империя «Русско-Литовская». Либо «Московско-Казанская». И жили бы люди. Воевали-то — считанные годы, а «хорошовались», обнимались-целовались при встречах, торговали и женились, смешивались и пребывали — века.
   Так что не знаю, кто от кого отделялся и отделывался бы сегодня: Ландсбергис от нас или мы от Ландсбергиса, и кто бы в Казани отделял в водке «спирт от воды»… то есть пытался бы этнически разделить начисто татар и русских, когда у тех и у других в основе — чуть не половина общей половецкой крови.