Страница:
Когда Перевалов девять дней назад хоронил своего кота, он много чего узнал от словоохотливого кладбищенского рабочего. Например, кого, где, как и за сколько хоронят. Неимущим одним взмахом экскаваторного ковша вечный покой устраивался на самых задворках кладбища, за которыми шел сплошной лес. Но чем весомее была «отстегнутая» денежка, тем ближе и престижнее отводилось для похорон место. И если когда-то надгробия центральной аллеи сплошь пестрели золотом имен уважаемых в городе людей – крупных руководителей, ученых, деятелей культуры и искусства, генералов, то сейчас, подступив к самой дороге, их заслонили собою персональные мемориалы братков и цыган – по нынешним меркам, видимо, особей куда более важных и уважаемых.
Памятники бандитам отличались суровой монументальностью и отсутствием архитектурных излишеств. Специфику их профессии подчеркивали высеченные на камне эпитафии обычно следующего содержания: «Спи спокойно, братан. Мы за тебя отомстим». Братки и поминали так же мрачно и немногословно – чисто конкретно. И чем больше в себя вливали, тем больше походили на высоковольтные опоры с прикрученными к ним табличками «Не влезай – убьет!».
Цыгане почему-то любили ставить усопшим соплеменникам стопроцентно реалистические памятники в полный (а то и более) рост на ступенчатых, похожих на мавзолеи, постаментах. Говорили, что в них они вмуровывали по своему обычаю ценности, якобы необходимые покойникам в загробной жизни, вводя в искушение гробокопателей, которые со времен древних фараонов ничуть не перевелись. Цыганские изваяния очень смахивали на памятники стародавним вождям, которые до сих пор еще нередко встречаются в городах. (Закрадывалось подозрение, что и делали их одни и те же люди, вовремя, правда, переквалифицировавшиеся на выпуск новой продукции).
Постаменты цыганских памятников ломились от снеди, спиртного и фруктов. Все отменное, вкусное, дорогое. Вокруг клубились маленькие семейные таборы с мужчинами, женщинами и ребятишками. Их гвалт и ор разносились далеко по округе. Возле некоторых постаментов, также богато накрытых, было всего по два-три человека, которые, словно погадать приглашая, зазывали проходивших мимо помянуть своих чавал.
Кое-кто – явно жаждущего и страждущего вида – охотно заворачивал. Но такие готовы были помянуть хоть черта с рогами, лишь бы налили. Остальной же народ, неодобрительно косясь на нечистое цыганское изобилие, торопился к своим могилкам.
Перевалову цыгане тоже зазывно махнули, но он, с трудом справившись с голодным спазмом, отвернулся. Однако подумал: вот уж кто умеет всегда, везде и ко всему приспособиться – не гаданием, так косметикой или тряпками, не ими, так золотом с наркотиками будут промышлять. И при любом режиме, при любой погоде остаются на плаву. Вот у кого надо учиться совпадать!..
Хотя, как понял, и цыгане цыганам рознь. Мелькали на кладбище и другие чавалы, гораздо более затрапезные. Они шныряли между могильных оградок, где уже вовсю поднимали стаканы за помин души, и попрошайничали.
Нищим вообще сегодня было раздолье. И центральную аллею, и боковые ее ответвления они обсыпали, как тля кусты. Откуда и слетелись-то! Хотя чего удивляться: такие дни в их профессии год кормят, грешно упустить... И действительно, до полудня еще далеко, а в целлофановых мешках, сумках, авоськах перед нищими уже полным-полно всего: и конфеты, и печенье, и домашняя выпечка, и разная другая снедь, и фрукты...
– Подайте помянуть ваших близких, подайте... – слышалось с обочин чуть ли не на каждом шагу. Подавали. И просто отдавали оставшееся с поминания. Уносить с кладбища по не известно кем установленному обычаю нельзя, грех. Потому – нищим. Пусть лучше они, никакими предрассудками не обремененные, унесут жратвы от пуза на неделю вперед.
А почему бы и ему не присесть тоже где-нибудь тут и не протянуть просящую руку, подумалось почти неделю не евшему Перевалову. Он даже приостановился от этой удивительной мысли. Но замешательство было недолгим. Он прекрасно знал, что не смог бы, даже если б сильно захотел, для него это все равно, что догола раздеться. Не то что для господ нищих, паразитирующих своим ремеслом на жалости и людской скорби.
Аллея была длинная, и по ней можно было еще шагать и шагать, поражаясь особенно явственному здесь контрасту богатства и нищеты, помпезного блеска и сирой убогости. Но давно пора было (он и так слишком увлекся) навестить могилку полосатого друга.
Перевалов вернулся к воротам и пошел вправо вдоль ограды, вспоминая и отыскивая глазами то место. Довольно быстро он нашел его, еще издали увидев обрывок муаровой ленты на воткнутом в землю железном пруте.
Здесь было тихо, спокойно. Умиротворяюще шумели над головой сосны. Разноголосый людской гул едва доносился сюда. И Перевалов мысленно поблагодарил кладбищенского рабочего, позволившего ему совершенно бескорыстно похоронить друга в этом замечательном местечке. Николай Федорович присел на корточки, огладил рукой холмик, поправил чуть покосившийся прут с лентой и подумал, что хорошо бы и ему упокоиться здесь, рядом. Да только кто же его сюда положит?... Подумалось и о сыне: если нет в живых (а чем дальше, тем больше Перевалов в этом переставал сомневаться), то где лежат его косточки? А как здорово было бы тут им всем троим, в стороне от шума и суеты! Перевалов представил себе рядом с едва заметной могилкой кота еще две, побольше, и вздохнул. А еще поймал себя на мысли, что думает о себе живом, как о мертвом.
Да он уже и не живой, если разобраться. Ходячий покойник. А может, он из тех, кто попал случайно в другое измерение, в параллельный мир, из которого никак не может найти выход? Какая, в сущности, разница! Главное, что нет выхода.
И вот уже жизнь позади, ждать от нее нечего, надеяться не на что, существовать не для чего. Остается тихо дотлевать в скорлупе своей ненужности, или...
Это «или», как уголек в костре, выстрелило в мозгу Перевалова и уже больше не исчезало, то притухая, то вновь разгораясь...
Николай Федорович не помнил, сколько времени пробыл он в состоянии задумчивой отрешенности. Очнулся оттого, что кто-то тряс его за плечо:
– Мужик, эй, мужик!..
Тормошила его средних лет женщина. Перевалов с трудом поднялся на затекших ногах с корточек. Мимо проходила хорошо уже выпившая компания. Женщина, по всей видимости, была оттуда.
– На! – протянула она едва початую бутылку водки и пакет с чем-то съестным.
– Что вы, что вы!.. Не надо... – растерянно забормотал Перевалов, поняв, что показался женщине побирушкой.
– Бери, бери! – совала женщина. – Мы уже напоминались. Не нести же домой? Грех!..
Перевалов прижал к груди бутылку и пакет, не зная, что и сказать в ответ, а женщина уже догоняла свою компанию. Поплелся домой и Перевалов.
А дома голодный Николай Федорович обнаружил в пакете целое богатство. Там были пирожки с ливером, сладкая булочка, кусок печеной курицы, пластики тонко порезанной копченой колбасы, половинка свежего огурца, жареная рыба, несколько шоколадных конфет и даже большое желтое яблоко. Если добавить сюда еще и почти полную бутылку водки, это было настоящее пиршество, при виде которого у Перевалова в первые мгновения так закружилась голова, что он чуть не свалился.
Перевалов долго размышлял, за помин чьей души ему выпить сначала: сына или кота? С одной стороны, девять дней коту, а с другой – сына ему как-то не пришлось помянуть вообще. Хотя, конечно, кто ж его точно знает: жив ли, нет... В конце концов решил не делить – пить за обоих фазу.
Потом он помянул родителей, а следом и то гигантское единое многонаселенное пространство, в котором он появился когда-то на свет и которое четыре десятка лет было его великой и доброй родиной. При воспоминании о ней у Николая Федоровича текли слезы и хотелось несбыточного – повернуть время вспять. Но можно было только прокрутить назад ленту памяти. А вспоминалось почему-то плохо. Кадры прошлой жизни очень смутно просматривались через грязное окно нынешней.
Малопьющего, ослабленного Перевалова хмель одолел быстро. Еще не добравшись до половины содержимого бутылки, он опьянел.
Появилось ощущение легкости, некоторой приподнятости, утишилась сердечная боль-тоска, не отпускавшая его в последние месяцы. Через пару рюмок жизнь и вообще перестала казаться безысходным тупиком: стоит еще немного выпить-закусить – и все наладится.
Но, потрескивая где-то глубоко в подсознании, продолжал тревожно давать знать о себе уголек «или». Он, как часовой на посту, не давал Перевалову полностью забыться.
Хмельной сон, правда, еще через рюмку сморил его. Сон сопровождался видением непонятных абстрактных узоров, цветовых пятен, странного и пугающего свечения, словно Перевалов заглядывал куда-то за грань бытия. А перед утром все это схлынуло, и появились они...
Как и тогда, кот сидел на плече у сына и что-то нашептывал-мурлыкал ему в самое ухо.
– Ребята, вы опять пришли! – обрадовался Перевалов. Кот с сыном прервали свою «беседу» и, не мигая, воззрились на Перевалова.
– Так что же ты, отец? – услышал он укоризненный и в то же время требовательный голос сына. – Почему не идешь к нам? Заждались мы тебя.
Перевалов очнулся, открыл глаза, еще находясь на границе бреда и яви. Квартира была пуста, но он знал, чувствовал, что они здесь, рядом. Стоит только опять смежить веки...
– Да, да, мои родные, я сейчас... Сейчас... Я быстренько. Нищему собраться – только подпоясаться...
Перевалов тяжело поднялся. Начинавший уползать хмель вызывал головную боль, но теперь это уже не имело значения.
– Сейчас, ребята, сейчас... Подпоясочку только для себя найду... Да в ванной же она!..
Перевалов зашел в ванную комнату, с трудом взгромоздился на край ванны и стал отвязывать бельевую веревку. Нога его едва не сорвалась с края, и он чудом не загремел вниз. Отвязав, неуклюже спрыгнул на пол и сел на край ванны перевести дух. Николай Федорович закрыл глаза – они стояли перед ним в дверном проеме ванны и ждали.
– Поторопись, отец, – незнакомым, не терпящим возражений тоном сказал сын, – самое время настало...
– Да, да... – послушно закивал головой Перевалов и стал дрожащими руками делать петлю.
Наконец он справился с этим занятием и привязал конец петли к полотенцесушителю. Потом накинул петлю на шею и зажмурился.
Кот уже не нашептывал сыну на ухо, а сидел на плече, похожий на глиняную копилку, торжественно и строго. Так же строг и торжественен был сын.
– Давай, отец! – сказал, словно скомандовал, он.
Перевалов подогнул ноги и повис, не доставая коленями до дна ванны. Петля, медленно затягивавшаяся на его шее все эти годы, сделала последний решительный рывок.
...Плот стал стремительно уходить из-под ног. Соскользнув с обглоданной водой древесины, Перевалов на миг очутился в пустоте. Но тут же со всех сторон навалились мокрые бревна и стали перемалывать его, как попавшее в жернова зернышко. Трещали кости, лопались позвонки и связки, сперло, а потом и вовсе остановилось дыхание, в глазах вспыхнул фейерверк. Перевалова накрыла волна ужаса. Ему захотелось позвать неизвестно кого на помощь, он даже попытался крикнуть, но из передавленной петлей гортани раздался только протяжный хрип...
– Был человек – и нету... – вздохнул слесарь и покосился на слегка оттопыренный карман своего пиджака.
– Все мы там будем! – философски заметил дворник, с внимательным интересом проследив за взглядом слесаря.
– Только не таким вот образом, нет, не таким! – возразил хозяин эрделя. – Бог дал, Бог и взял, а не сам себя...
– Знать, приперло крепко, – предположил дворник.
– Нет, все равно... – стоял на своем хозяин эрделя. – Надо было еще потерпеть немного. Ну хоть чуть-чуть. Ведь жизнь, сами видите, потихоньку налаживается. А с нашим новым президентом – тем более.
– Для кого? – удивился слесарь. – Для вас, коммерсантов-спекулянтов?
– Ну что вы так! – загорячился хозяин эрделя. – Во всем обществе подвижки в сторону улучшения чувствуются. Да и, что ни говорите, поздно уже нам сворачивать. Надо по новой дороге учиться ходить, к новому пути приспосабливаться.
– Ага, – мрачно сказал слесарь, снова поглаживая себя по оттопыренному месту. – Один вон уже попытался...
– Да ладно, – рассердился дворник, – чего воду в ступе толочь. Если есть у тебя там что, – мотнул он головой в сторону оттопыренного пиджака слесаря, – то пошли, помянем раба Божьего.
– Пошли, – с видимым облегчением согласился слесарь. Они вышли из квартиры. Хозяин эрделя устремился за ними.
– Мужики, давайте ко мне! У меня и закусочка есть, и пузырек вам в помощь соображу.
Слесарь с дворником переглянулись и враз согласно кивнули.
Переваловский сосед, отомкнув квартиру, пропустил вперед гостей и кликнул собаку, все это время беспокойно топтавшуюся на лестничной площадке. Эрдель поднялся и поплелся к своей двери. На пороге остановился, повернулся и, будто окончательно прощаясь с ушедшим в мир иной, громко, горько-тоскливо, словно старуха-плакальщица на похоронах, завыл. И от этого леденящего нутряного заупокойного воя сделалось всем не по себе...
Александр Варакин
Любовь (рассказ)
На веревочке (рассказ)
Памятники бандитам отличались суровой монументальностью и отсутствием архитектурных излишеств. Специфику их профессии подчеркивали высеченные на камне эпитафии обычно следующего содержания: «Спи спокойно, братан. Мы за тебя отомстим». Братки и поминали так же мрачно и немногословно – чисто конкретно. И чем больше в себя вливали, тем больше походили на высоковольтные опоры с прикрученными к ним табличками «Не влезай – убьет!».
Цыгане почему-то любили ставить усопшим соплеменникам стопроцентно реалистические памятники в полный (а то и более) рост на ступенчатых, похожих на мавзолеи, постаментах. Говорили, что в них они вмуровывали по своему обычаю ценности, якобы необходимые покойникам в загробной жизни, вводя в искушение гробокопателей, которые со времен древних фараонов ничуть не перевелись. Цыганские изваяния очень смахивали на памятники стародавним вождям, которые до сих пор еще нередко встречаются в городах. (Закрадывалось подозрение, что и делали их одни и те же люди, вовремя, правда, переквалифицировавшиеся на выпуск новой продукции).
Постаменты цыганских памятников ломились от снеди, спиртного и фруктов. Все отменное, вкусное, дорогое. Вокруг клубились маленькие семейные таборы с мужчинами, женщинами и ребятишками. Их гвалт и ор разносились далеко по округе. Возле некоторых постаментов, также богато накрытых, было всего по два-три человека, которые, словно погадать приглашая, зазывали проходивших мимо помянуть своих чавал.
Кое-кто – явно жаждущего и страждущего вида – охотно заворачивал. Но такие готовы были помянуть хоть черта с рогами, лишь бы налили. Остальной же народ, неодобрительно косясь на нечистое цыганское изобилие, торопился к своим могилкам.
Перевалову цыгане тоже зазывно махнули, но он, с трудом справившись с голодным спазмом, отвернулся. Однако подумал: вот уж кто умеет всегда, везде и ко всему приспособиться – не гаданием, так косметикой или тряпками, не ими, так золотом с наркотиками будут промышлять. И при любом режиме, при любой погоде остаются на плаву. Вот у кого надо учиться совпадать!..
Хотя, как понял, и цыгане цыганам рознь. Мелькали на кладбище и другие чавалы, гораздо более затрапезные. Они шныряли между могильных оградок, где уже вовсю поднимали стаканы за помин души, и попрошайничали.
Нищим вообще сегодня было раздолье. И центральную аллею, и боковые ее ответвления они обсыпали, как тля кусты. Откуда и слетелись-то! Хотя чего удивляться: такие дни в их профессии год кормят, грешно упустить... И действительно, до полудня еще далеко, а в целлофановых мешках, сумках, авоськах перед нищими уже полным-полно всего: и конфеты, и печенье, и домашняя выпечка, и разная другая снедь, и фрукты...
– Подайте помянуть ваших близких, подайте... – слышалось с обочин чуть ли не на каждом шагу. Подавали. И просто отдавали оставшееся с поминания. Уносить с кладбища по не известно кем установленному обычаю нельзя, грех. Потому – нищим. Пусть лучше они, никакими предрассудками не обремененные, унесут жратвы от пуза на неделю вперед.
А почему бы и ему не присесть тоже где-нибудь тут и не протянуть просящую руку, подумалось почти неделю не евшему Перевалову. Он даже приостановился от этой удивительной мысли. Но замешательство было недолгим. Он прекрасно знал, что не смог бы, даже если б сильно захотел, для него это все равно, что догола раздеться. Не то что для господ нищих, паразитирующих своим ремеслом на жалости и людской скорби.
Аллея была длинная, и по ней можно было еще шагать и шагать, поражаясь особенно явственному здесь контрасту богатства и нищеты, помпезного блеска и сирой убогости. Но давно пора было (он и так слишком увлекся) навестить могилку полосатого друга.
Перевалов вернулся к воротам и пошел вправо вдоль ограды, вспоминая и отыскивая глазами то место. Довольно быстро он нашел его, еще издали увидев обрывок муаровой ленты на воткнутом в землю железном пруте.
Здесь было тихо, спокойно. Умиротворяюще шумели над головой сосны. Разноголосый людской гул едва доносился сюда. И Перевалов мысленно поблагодарил кладбищенского рабочего, позволившего ему совершенно бескорыстно похоронить друга в этом замечательном местечке. Николай Федорович присел на корточки, огладил рукой холмик, поправил чуть покосившийся прут с лентой и подумал, что хорошо бы и ему упокоиться здесь, рядом. Да только кто же его сюда положит?... Подумалось и о сыне: если нет в живых (а чем дальше, тем больше Перевалов в этом переставал сомневаться), то где лежат его косточки? А как здорово было бы тут им всем троим, в стороне от шума и суеты! Перевалов представил себе рядом с едва заметной могилкой кота еще две, побольше, и вздохнул. А еще поймал себя на мысли, что думает о себе живом, как о мертвом.
Да он уже и не живой, если разобраться. Ходячий покойник. А может, он из тех, кто попал случайно в другое измерение, в параллельный мир, из которого никак не может найти выход? Какая, в сущности, разница! Главное, что нет выхода.
И вот уже жизнь позади, ждать от нее нечего, надеяться не на что, существовать не для чего. Остается тихо дотлевать в скорлупе своей ненужности, или...
Это «или», как уголек в костре, выстрелило в мозгу Перевалова и уже больше не исчезало, то притухая, то вновь разгораясь...
Николай Федорович не помнил, сколько времени пробыл он в состоянии задумчивой отрешенности. Очнулся оттого, что кто-то тряс его за плечо:
– Мужик, эй, мужик!..
Тормошила его средних лет женщина. Перевалов с трудом поднялся на затекших ногах с корточек. Мимо проходила хорошо уже выпившая компания. Женщина, по всей видимости, была оттуда.
– На! – протянула она едва початую бутылку водки и пакет с чем-то съестным.
– Что вы, что вы!.. Не надо... – растерянно забормотал Перевалов, поняв, что показался женщине побирушкой.
– Бери, бери! – совала женщина. – Мы уже напоминались. Не нести же домой? Грех!..
Перевалов прижал к груди бутылку и пакет, не зная, что и сказать в ответ, а женщина уже догоняла свою компанию. Поплелся домой и Перевалов.
А дома голодный Николай Федорович обнаружил в пакете целое богатство. Там были пирожки с ливером, сладкая булочка, кусок печеной курицы, пластики тонко порезанной копченой колбасы, половинка свежего огурца, жареная рыба, несколько шоколадных конфет и даже большое желтое яблоко. Если добавить сюда еще и почти полную бутылку водки, это было настоящее пиршество, при виде которого у Перевалова в первые мгновения так закружилась голова, что он чуть не свалился.
Перевалов долго размышлял, за помин чьей души ему выпить сначала: сына или кота? С одной стороны, девять дней коту, а с другой – сына ему как-то не пришлось помянуть вообще. Хотя, конечно, кто ж его точно знает: жив ли, нет... В конце концов решил не делить – пить за обоих фазу.
Потом он помянул родителей, а следом и то гигантское единое многонаселенное пространство, в котором он появился когда-то на свет и которое четыре десятка лет было его великой и доброй родиной. При воспоминании о ней у Николая Федоровича текли слезы и хотелось несбыточного – повернуть время вспять. Но можно было только прокрутить назад ленту памяти. А вспоминалось почему-то плохо. Кадры прошлой жизни очень смутно просматривались через грязное окно нынешней.
Малопьющего, ослабленного Перевалова хмель одолел быстро. Еще не добравшись до половины содержимого бутылки, он опьянел.
Появилось ощущение легкости, некоторой приподнятости, утишилась сердечная боль-тоска, не отпускавшая его в последние месяцы. Через пару рюмок жизнь и вообще перестала казаться безысходным тупиком: стоит еще немного выпить-закусить – и все наладится.
Но, потрескивая где-то глубоко в подсознании, продолжал тревожно давать знать о себе уголек «или». Он, как часовой на посту, не давал Перевалову полностью забыться.
Хмельной сон, правда, еще через рюмку сморил его. Сон сопровождался видением непонятных абстрактных узоров, цветовых пятен, странного и пугающего свечения, словно Перевалов заглядывал куда-то за грань бытия. А перед утром все это схлынуло, и появились они...
Как и тогда, кот сидел на плече у сына и что-то нашептывал-мурлыкал ему в самое ухо.
– Ребята, вы опять пришли! – обрадовался Перевалов. Кот с сыном прервали свою «беседу» и, не мигая, воззрились на Перевалова.
– Так что же ты, отец? – услышал он укоризненный и в то же время требовательный голос сына. – Почему не идешь к нам? Заждались мы тебя.
Перевалов очнулся, открыл глаза, еще находясь на границе бреда и яви. Квартира была пуста, но он знал, чувствовал, что они здесь, рядом. Стоит только опять смежить веки...
– Да, да, мои родные, я сейчас... Сейчас... Я быстренько. Нищему собраться – только подпоясаться...
Перевалов тяжело поднялся. Начинавший уползать хмель вызывал головную боль, но теперь это уже не имело значения.
– Сейчас, ребята, сейчас... Подпоясочку только для себя найду... Да в ванной же она!..
Перевалов зашел в ванную комнату, с трудом взгромоздился на край ванны и стал отвязывать бельевую веревку. Нога его едва не сорвалась с края, и он чудом не загремел вниз. Отвязав, неуклюже спрыгнул на пол и сел на край ванны перевести дух. Николай Федорович закрыл глаза – они стояли перед ним в дверном проеме ванны и ждали.
– Поторопись, отец, – незнакомым, не терпящим возражений тоном сказал сын, – самое время настало...
– Да, да... – послушно закивал головой Перевалов и стал дрожащими руками делать петлю.
Наконец он справился с этим занятием и привязал конец петли к полотенцесушителю. Потом накинул петлю на шею и зажмурился.
Кот уже не нашептывал сыну на ухо, а сидел на плече, похожий на глиняную копилку, торжественно и строго. Так же строг и торжественен был сын.
– Давай, отец! – сказал, словно скомандовал, он.
Перевалов подогнул ноги и повис, не доставая коленями до дна ванны. Петля, медленно затягивавшаяся на его шее все эти годы, сделала последний решительный рывок.
...Плот стал стремительно уходить из-под ног. Соскользнув с обглоданной водой древесины, Перевалов на миг очутился в пустоте. Но тут же со всех сторон навалились мокрые бревна и стали перемалывать его, как попавшее в жернова зернышко. Трещали кости, лопались позвонки и связки, сперло, а потом и вовсе остановилось дыхание, в глазах вспыхнул фейерверк. Перевалова накрыла волна ужаса. Ему захотелось позвать неизвестно кого на помощь, он даже попытался крикнуть, но из передавленной петлей гортани раздался только протяжный хрип...
* * *
Прибывшие милиционеры и врачи «скорой» единодушно констатировали отсутствие признаков насильственной смерти, то есть чистейший суицид без всякого криминала. Труп освободили от петли, положили на носилки и унесли в машину.– Был человек – и нету... – вздохнул слесарь и покосился на слегка оттопыренный карман своего пиджака.
– Все мы там будем! – философски заметил дворник, с внимательным интересом проследив за взглядом слесаря.
– Только не таким вот образом, нет, не таким! – возразил хозяин эрделя. – Бог дал, Бог и взял, а не сам себя...
– Знать, приперло крепко, – предположил дворник.
– Нет, все равно... – стоял на своем хозяин эрделя. – Надо было еще потерпеть немного. Ну хоть чуть-чуть. Ведь жизнь, сами видите, потихоньку налаживается. А с нашим новым президентом – тем более.
– Для кого? – удивился слесарь. – Для вас, коммерсантов-спекулянтов?
– Ну что вы так! – загорячился хозяин эрделя. – Во всем обществе подвижки в сторону улучшения чувствуются. Да и, что ни говорите, поздно уже нам сворачивать. Надо по новой дороге учиться ходить, к новому пути приспосабливаться.
– Ага, – мрачно сказал слесарь, снова поглаживая себя по оттопыренному месту. – Один вон уже попытался...
– Да ладно, – рассердился дворник, – чего воду в ступе толочь. Если есть у тебя там что, – мотнул он головой в сторону оттопыренного пиджака слесаря, – то пошли, помянем раба Божьего.
– Пошли, – с видимым облегчением согласился слесарь. Они вышли из квартиры. Хозяин эрделя устремился за ними.
– Мужики, давайте ко мне! У меня и закусочка есть, и пузырек вам в помощь соображу.
Слесарь с дворником переглянулись и враз согласно кивнули.
Переваловский сосед, отомкнув квартиру, пропустил вперед гостей и кликнул собаку, все это время беспокойно топтавшуюся на лестничной площадке. Эрдель поднялся и поплелся к своей двери. На пороге остановился, повернулся и, будто окончательно прощаясь с ушедшим в мир иной, громко, горько-тоскливо, словно старуха-плакальщица на похоронах, завыл. И от этого леденящего нутряного заупокойного воя сделалось всем не по себе...
Александр Варакин
Bapакин Александр Сергеевич родился в 1954 году в г. Саранске. Окончил Мордовский Государственный Университет. Специальность: инженер-электрик. Печатается с начала 80-х годов.
Автор двух поэтических сборников, нескольких книг по исторической проблематике. Рассказы публиковались во многих коллективных прозаических сборниках...
Лауреат Международного конкурса фантастических рассказов (1980).
Любовь (рассказ)
Изрядно пожил Веселов на этом свете. Не верил он ни в Бога, ни в черта. Молодость провел бурную и соответственно фамилии. Особенно любил он женщин и девушек. Если кто-то сказал бы, что Веселов пропустил хоть одну, то с его стороны мог уже не рассчитывать на взаимопонимание. Много сердец разбил Веселов, потому что и девушки к нему сами тянулись, будто его медом намазали чуть не с самого рожденья.
Но оттрубила молодость, незаметно прошла и перестроечно-рыночная зрелость, – теперь старость занесла подагрическую ногу над порогом веселовского холостяцкого жилья, что на четвертом этаже девятиэтажки. Стал Веселов уже не тот: провожал взглядом красавиц и не очень, – ни одна не подвигала его на суету. И сам себе признавался: нет, не тот он теперь. А если оглянуться назад, то и подруги ни одной вспомнить не может. Все они превратились в общий собирательный образ чего-то легкодоступного, а потому и мало желанного. Может быть, только одна Марина и осталась в его памяти ярким, теснящим душу эпизодом, дай то потому, возможно, что, когда заночевал он у нее в общежитии нефтехимического техникума, прятался под казенной кроватью, откуда его доставали шваброй бдительные вахтеры, откуда потом сиганул прямо в трусах по коридору до раскрытого окна, через которое вынырнул и успел ухватиться за ветку раскидистого дерева. Чем оно было – кленом или дубом? – Веселов уже не мог припомнить. Но красавица Марина нет-нет да и всплывала в воображении – манящая, желанная, молодая... Еще, помнится, говорили они с нею о Боге. Тогда это было редкостью.
Марина осталась искрой, тонким лучом, что связывал нынешнего Веселова с тем, давним. Свет Марины помогал Веселову в его рассуждениях о Боге и был как бы воплощением самой Любви к ближнему. Особенно радовался Веселов, что тогда так все произошло, что спустился он по дереву и убежал, и что Марину он, кажется, не тронул, только полюбовался на нее несколько недолгих минут. Это неосуществленное и ему самому придавало вес в его нынешних суждениях.
Не по моде и не от страха перед смертью обратился Веселов к Богу. Обратился всерьез. Покрестился, принял первое причастие, и теперь стал примерным прихожанином в новом храме, построенном на собранные народом средства.
О Боге Веселов думал много и с удовольствием. Несмотря на то, что учили Веселова атеисты-материалисты, он в физических и химических законах мира видел прежде всего проявления Сверхъестественного, Его высокого разума, который недоступен пониманию и требует лишь единственного – веры в Него. Верил Веселов искренне, но, как бывший безбожник, не мог остановить свою мысль, которая хоть и зиждилась на вере, но тем не менее часто желала доказательности. Многими бессонными ночами думал Веселов о Боге и пришел наконец к выводу, что Бог есть Любовь. Не та любовь, которая озаряла всю его жизнь и которую любовью-то назвать будет неправильно: она суть всего лишь совокупление. А Любовь к ближнему, готовность поделиться последним и принять от ближнего абсолютно все – от покаяния до побоев и самой смерти.
Идя по улице, Веселов часто встречал бывших любовниц и коротких знакомиц. Многие жили сейчас счастливой жизнью, любили своих мужей, которых, возможно, любили и тогда, когда любили Веселова. Многих лиц Веселов не мог узнать, а они, улыбчивые или с гримасой боли, отвечали на его мимолетный взгляд: я тебя знаю, Веселов, ты дон-жуан. Иди мимо, счастью моему не мешай.
А ведь на месте любого из этих мужей мог оказаться он сам... Стольким женщинам наобещал Веселов жениться, стольких обманул!.. Не обещал одной лишь Марине, да и то потому что не успел.
Да, говорил Веселов самому себе, глядясь в тусклое зеркало. Бог есть Любовь. Бог есть самоотречение, и скоро я буду совсем готов самоотречься, а значит, сумею хоть на шаг приблизиться к Нему. Это мой удел, и хорошо, что не создал семьи, не привязал к себе ни одного человека. Возможно, даже уйду в монастырь, ибо Господу нелишни самоотверженные слуги Его.
Так думал Веселов и сейчас, разглядывая свое обрюзгшее лицо и рыхлое тело – то, чем он не так уж и давно покорял женщин. Смотреть на себя было неприятно, и потому даже в эту минуту Веселов думал о Боге. Любя ближнего своего, от себя отрекись и даже невзлюби, – так формулировал для себя Веселов и считал, что это по-православному.
Редкая радость – звонок в дверь!
Смиренно пошел Веселов отпирать дверь и застыл, увидев на пороге старую нищенку с испитым лицом и ароматами вокзала.
– Подожди, – сказал ей Веселов, но, смутившись, раздумал идти за подаянием и сказал: – Проходи на кухню, сейчас накормлю тебя чем-нибудь.
Раздумывая, нищенка приостановилась в коридоре. Но решила, что если разуется, то создаст хозяину еще большие неудобства, и прошла на кухню прямо в растоптанных сапогах.
– А ты художник? – спросила, тыча грязным пальцем в небольшой этюд, среди многих работ Веселова украшавший стены коридора.
– Храм Христа Спасителя. Недавно писано, – подтвердил Веселов. – Опохмелиться хочешь? – попросту, как давней знакомой, предложил он.
– Кто ж откажется? – хихикнула старуха, обнажив беззубый рот, показавшийся Веселову неопрятным.
Достал из холодильника банку с огурцами, порезал хлеба и, не сильно поспешая, отправился в комнату, где добыл из бара непочатую бутылку. Вернувшись, обнаружил, что нищенка жует пустой хлеб.
– Выпей вот для начала, – сказал сочувственно.
Она опрокинула две рюмки подряд и взяла со стола огурец. Веселов тем временем уже поставил на огонь сардельки.
– В Господа Бога нашего Иисуса веруешь? – по-деловому спросил старуху, когда она пыталась укусить огурец, который был ей не по зубам.
Веселов бросился мелко нарезать другой огурец и налил ей в бокал огуречного рассола.
– Верую, как же. А вот не скажешь ли мне, художник, что есть Бог?
На этот вопрос Веселов давно готовился ответить кому-нибудь и с удовольствием сказал:
– Бог внутри нас. Он есть Любовь.
– Это я знаю, – вздохнула нищенка. – Почти сорок лет. Тем и жила, пока бездомной не стала.
– Дети выгнали? – догадался Веселов.
– Нет детей. Фирма.
– Это ты Бога прогневила... На-ка вот с собой на дорожку.
Он сунул ей пятьдесят рублей и начатую бутылку. Потом хлопнул себя по лбу и, схватив с огня сардельки, разложил их по блюдечкам.
Нищенка налила себе еще водки, запила ее рассолом, а сардельку аккуратно положила в грязный полиэтиленовый пакет, куда перед этим отправила огурец.
– Спаси, Господи, веселый ты человек, Веселов.
Он слышал, как она прошла дверь, как зазвучали шаги по площадке, но никак не мог стронуться с места. Наконец бросился за старухой:
– Постой-постой, а ты-то кто?
– Испугался? – обернулась она со ступенек. – Не бойся, не колдунья. Я тебя у одного бомжа на чердаке по телевизору видела. И картинки твои тогда еще понравились.
– Как звать-то тебя, сестра?...
– Мариной кличут, брат, Мариной.
Но оттрубила молодость, незаметно прошла и перестроечно-рыночная зрелость, – теперь старость занесла подагрическую ногу над порогом веселовского холостяцкого жилья, что на четвертом этаже девятиэтажки. Стал Веселов уже не тот: провожал взглядом красавиц и не очень, – ни одна не подвигала его на суету. И сам себе признавался: нет, не тот он теперь. А если оглянуться назад, то и подруги ни одной вспомнить не может. Все они превратились в общий собирательный образ чего-то легкодоступного, а потому и мало желанного. Может быть, только одна Марина и осталась в его памяти ярким, теснящим душу эпизодом, дай то потому, возможно, что, когда заночевал он у нее в общежитии нефтехимического техникума, прятался под казенной кроватью, откуда его доставали шваброй бдительные вахтеры, откуда потом сиганул прямо в трусах по коридору до раскрытого окна, через которое вынырнул и успел ухватиться за ветку раскидистого дерева. Чем оно было – кленом или дубом? – Веселов уже не мог припомнить. Но красавица Марина нет-нет да и всплывала в воображении – манящая, желанная, молодая... Еще, помнится, говорили они с нею о Боге. Тогда это было редкостью.
Марина осталась искрой, тонким лучом, что связывал нынешнего Веселова с тем, давним. Свет Марины помогал Веселову в его рассуждениях о Боге и был как бы воплощением самой Любви к ближнему. Особенно радовался Веселов, что тогда так все произошло, что спустился он по дереву и убежал, и что Марину он, кажется, не тронул, только полюбовался на нее несколько недолгих минут. Это неосуществленное и ему самому придавало вес в его нынешних суждениях.
Не по моде и не от страха перед смертью обратился Веселов к Богу. Обратился всерьез. Покрестился, принял первое причастие, и теперь стал примерным прихожанином в новом храме, построенном на собранные народом средства.
О Боге Веселов думал много и с удовольствием. Несмотря на то, что учили Веселова атеисты-материалисты, он в физических и химических законах мира видел прежде всего проявления Сверхъестественного, Его высокого разума, который недоступен пониманию и требует лишь единственного – веры в Него. Верил Веселов искренне, но, как бывший безбожник, не мог остановить свою мысль, которая хоть и зиждилась на вере, но тем не менее часто желала доказательности. Многими бессонными ночами думал Веселов о Боге и пришел наконец к выводу, что Бог есть Любовь. Не та любовь, которая озаряла всю его жизнь и которую любовью-то назвать будет неправильно: она суть всего лишь совокупление. А Любовь к ближнему, готовность поделиться последним и принять от ближнего абсолютно все – от покаяния до побоев и самой смерти.
Идя по улице, Веселов часто встречал бывших любовниц и коротких знакомиц. Многие жили сейчас счастливой жизнью, любили своих мужей, которых, возможно, любили и тогда, когда любили Веселова. Многих лиц Веселов не мог узнать, а они, улыбчивые или с гримасой боли, отвечали на его мимолетный взгляд: я тебя знаю, Веселов, ты дон-жуан. Иди мимо, счастью моему не мешай.
А ведь на месте любого из этих мужей мог оказаться он сам... Стольким женщинам наобещал Веселов жениться, стольких обманул!.. Не обещал одной лишь Марине, да и то потому что не успел.
Да, говорил Веселов самому себе, глядясь в тусклое зеркало. Бог есть Любовь. Бог есть самоотречение, и скоро я буду совсем готов самоотречься, а значит, сумею хоть на шаг приблизиться к Нему. Это мой удел, и хорошо, что не создал семьи, не привязал к себе ни одного человека. Возможно, даже уйду в монастырь, ибо Господу нелишни самоотверженные слуги Его.
Так думал Веселов и сейчас, разглядывая свое обрюзгшее лицо и рыхлое тело – то, чем он не так уж и давно покорял женщин. Смотреть на себя было неприятно, и потому даже в эту минуту Веселов думал о Боге. Любя ближнего своего, от себя отрекись и даже невзлюби, – так формулировал для себя Веселов и считал, что это по-православному.
Редкая радость – звонок в дверь!
Смиренно пошел Веселов отпирать дверь и застыл, увидев на пороге старую нищенку с испитым лицом и ароматами вокзала.
– Подожди, – сказал ей Веселов, но, смутившись, раздумал идти за подаянием и сказал: – Проходи на кухню, сейчас накормлю тебя чем-нибудь.
Раздумывая, нищенка приостановилась в коридоре. Но решила, что если разуется, то создаст хозяину еще большие неудобства, и прошла на кухню прямо в растоптанных сапогах.
– А ты художник? – спросила, тыча грязным пальцем в небольшой этюд, среди многих работ Веселова украшавший стены коридора.
– Храм Христа Спасителя. Недавно писано, – подтвердил Веселов. – Опохмелиться хочешь? – попросту, как давней знакомой, предложил он.
– Кто ж откажется? – хихикнула старуха, обнажив беззубый рот, показавшийся Веселову неопрятным.
Достал из холодильника банку с огурцами, порезал хлеба и, не сильно поспешая, отправился в комнату, где добыл из бара непочатую бутылку. Вернувшись, обнаружил, что нищенка жует пустой хлеб.
– Выпей вот для начала, – сказал сочувственно.
Она опрокинула две рюмки подряд и взяла со стола огурец. Веселов тем временем уже поставил на огонь сардельки.
– В Господа Бога нашего Иисуса веруешь? – по-деловому спросил старуху, когда она пыталась укусить огурец, который был ей не по зубам.
Веселов бросился мелко нарезать другой огурец и налил ей в бокал огуречного рассола.
– Верую, как же. А вот не скажешь ли мне, художник, что есть Бог?
На этот вопрос Веселов давно готовился ответить кому-нибудь и с удовольствием сказал:
– Бог внутри нас. Он есть Любовь.
– Это я знаю, – вздохнула нищенка. – Почти сорок лет. Тем и жила, пока бездомной не стала.
– Дети выгнали? – догадался Веселов.
– Нет детей. Фирма.
– Это ты Бога прогневила... На-ка вот с собой на дорожку.
Он сунул ей пятьдесят рублей и начатую бутылку. Потом хлопнул себя по лбу и, схватив с огня сардельки, разложил их по блюдечкам.
Нищенка налила себе еще водки, запила ее рассолом, а сардельку аккуратно положила в грязный полиэтиленовый пакет, куда перед этим отправила огурец.
– Спаси, Господи, веселый ты человек, Веселов.
Он слышал, как она прошла дверь, как зазвучали шаги по площадке, но никак не мог стронуться с места. Наконец бросился за старухой:
– Постой-постой, а ты-то кто?
– Испугался? – обернулась она со ступенек. – Не бойся, не колдунья. Я тебя у одного бомжа на чердаке по телевизору видела. И картинки твои тогда еще понравились.
– Как звать-то тебя, сестра?...
– Мариной кличут, брат, Мариной.
На веревочке (рассказ)
Висит себе Дмухан Дмуханович на веревочке, глаза прикрыл, ветерком его покачивает. Нарочно повис Дмухан Дмуханович: грустно ему стало. Петельку хитрую-хитрую придумал, к корсетику хитрому-хитрому пристегнул – висит, людей пугает, а сам слушает.
– Ну, сколько раз тебе повторять! – говорит Дарья Ивановна внучке Марусе. – Горлышко заболит.
«Это про меня!» – радостно думает Дмухан Дмуханович.
– Не будет тебе мороженого, – заканчивает Дарья Ивановна и уводит Марусю в детский сад, качнув Дмухана Дмухановича плечиком под пяточку.
Завертелся Дмухан Дмуханович на веревочке, в голове закружилось, чуть было глаза не открыл. «Вот, – думает, – хорошо, что не заметили. Ребенка бы напугал. Надо было другое место выбрать – на площади, перед мэрией».
– Ему-то уже хорошо, – слышится Дмухану Дмухановичу. – Он свой кайф получил. А нам что делать?
«Это про меня, – думает. – Завидуют, что отмучился. Знали бы, что жив, не завидовали. Теперь снимать будут, протоколы составлять, искусственное дыхание и все такое...»
– Ему-то хорошо, – продолжает между тем Иван Семенович Николаю Егоровичу про кого-то третьего. – У него зять в ларьке торгует. У него зять ему каждое утро по сто грамм подносит. А нам что делать?
«Никакого зятя у меня нет, никаких ста граммов... Значит, не про меня, – вздыхает Дмухан Дмуханович. – Опять не заметили. Не то место выбрал».
Прошли алкаши, даже не взглянули на висящего.
– Ку-ку, ку-ку!.. – считает часы кукушка в чьей-то квартире. Восемь утра насчитала.
«Так это же моя кукушка!» – догадывается Дмухан Дмуханович. И жалеет, что забыл гирьку подтянуть: кто знает, сколько тут еще висеть... Ничего, скоро выйдут на лавочку старушки – уж тогда засуетятся.
Выходят – Аполлинария Кузьминична, Анна Ступановна и Аглая Фемистокловна.
– Глянь-ка, Нюра! – обращается Аглая Фемистокловна к Анне Ступановне. – Видишь, висит?
– Где? – поражается Анна Ступановна, но тоже видит и вскрикивает: – Мать честная! Повесили!..
«Это про меня! – думает Дмухан Дмуханович. – Теперь начнут слезы лить да причитать. А я – вот он, жив-здоров: доброе утро, бабушки, я еще кого хочешь переживу, а за сочувствие – спасибо!»
– И впрямь висит, – говорит Аполлинария Кузьминична, тетя Поля. – Не вижу, с какого там числа? Только горячую или обе фазу?
– Горячую, на месяц! Чтоб им пусто было. Нет, опять не про него...
Висит Дмухан Дмуханович еще минуту, вторую, и вдруг до него доходит: а ведь устроил он себе «повешение» аккурат под ящиком для овощей, что на четвертом этаже у Владимира Ильича, зятя Аглаи Фемистокловны. А если упадет сундук?... Нет, сейчас об этом лучше не думать.
Зачесался нос у Дмухана Дмухановича: комар сел. Больно жалит! Подтянул Дмухан Дмуханович незаметно так левую руку, с часами, согнал комара, почесал нос. Уже пятьдесят восемь минут висит он в качестве упокойника, а никто на него внимания не обращает.
«Зря, зря я здесь-то, – думает. – Надо было на Красной площади. Или перед Белым домом».
Руки затекли. Горлу больновато. Надо было другую конструкцию выдумать.
Вздохнул. Довисел еще пару минут – и стал из веревочки выпутываться. Невнимательный народ.
Идет Дмухан Дмуханович в подъезд, на старушек не глядит.
– До чего невнимательный! – слышит голос Аполлинарии Кузьминичны.
– Нерусь, однем словом, – поясняет Анна Ступановна.
– Битый час провисел, думал, не заметят. Своим знак подавал.
А может, он с ночной смены? – говорит Анна Ступановна.
Тогда пущай поспит, намучилси, – разрешает Аполлинария Кузьминична.
Приходит Дмухан Дмуханович домой, завтракает и действительно ложится спать. Но не спится ему: вот на балкон упали грязные струи – это Владимир Ильич огурцы в ящике поливает. Лодырь из соседнего подъезда опять включил на всю катушку «Гуд бай, Америка, о!». Его сверстники суетятся у мусорных баков, разбрасывая содержимое. Как всегда, одного в бак засунут и крышкой накроют – развлечение такое. Гогочут и матерятся, не стесняясь. У них сленг теперь одинаковый – что у мальчиков, что у девочек.
Встает Дмухан Дмуханович и подходит к окну. Смотрит на свой город, на страну свою и вспоминает рабовладельческий Советский Союз. Все эти годы он его вспоминает. Может, и не его, а юность свою безмятежную...
Подтягивает гирьку на часах: пусть идут.
Содрогнулся и загудел металл балконного ограждения – то оторвался все же и устремился к земле ящик с огурцами. Каждый год что-нибудь – то дефолт, то ящик...
– Ну, сколько раз тебе повторять! – говорит Дарья Ивановна внучке Марусе. – Горлышко заболит.
«Это про меня!» – радостно думает Дмухан Дмуханович.
– Не будет тебе мороженого, – заканчивает Дарья Ивановна и уводит Марусю в детский сад, качнув Дмухана Дмухановича плечиком под пяточку.
Завертелся Дмухан Дмуханович на веревочке, в голове закружилось, чуть было глаза не открыл. «Вот, – думает, – хорошо, что не заметили. Ребенка бы напугал. Надо было другое место выбрать – на площади, перед мэрией».
– Ему-то уже хорошо, – слышится Дмухану Дмухановичу. – Он свой кайф получил. А нам что делать?
«Это про меня, – думает. – Завидуют, что отмучился. Знали бы, что жив, не завидовали. Теперь снимать будут, протоколы составлять, искусственное дыхание и все такое...»
– Ему-то хорошо, – продолжает между тем Иван Семенович Николаю Егоровичу про кого-то третьего. – У него зять в ларьке торгует. У него зять ему каждое утро по сто грамм подносит. А нам что делать?
«Никакого зятя у меня нет, никаких ста граммов... Значит, не про меня, – вздыхает Дмухан Дмуханович. – Опять не заметили. Не то место выбрал».
Прошли алкаши, даже не взглянули на висящего.
– Ку-ку, ку-ку!.. – считает часы кукушка в чьей-то квартире. Восемь утра насчитала.
«Так это же моя кукушка!» – догадывается Дмухан Дмуханович. И жалеет, что забыл гирьку подтянуть: кто знает, сколько тут еще висеть... Ничего, скоро выйдут на лавочку старушки – уж тогда засуетятся.
Выходят – Аполлинария Кузьминична, Анна Ступановна и Аглая Фемистокловна.
– Глянь-ка, Нюра! – обращается Аглая Фемистокловна к Анне Ступановне. – Видишь, висит?
– Где? – поражается Анна Ступановна, но тоже видит и вскрикивает: – Мать честная! Повесили!..
«Это про меня! – думает Дмухан Дмуханович. – Теперь начнут слезы лить да причитать. А я – вот он, жив-здоров: доброе утро, бабушки, я еще кого хочешь переживу, а за сочувствие – спасибо!»
– И впрямь висит, – говорит Аполлинария Кузьминична, тетя Поля. – Не вижу, с какого там числа? Только горячую или обе фазу?
– Горячую, на месяц! Чтоб им пусто было. Нет, опять не про него...
Висит Дмухан Дмуханович еще минуту, вторую, и вдруг до него доходит: а ведь устроил он себе «повешение» аккурат под ящиком для овощей, что на четвертом этаже у Владимира Ильича, зятя Аглаи Фемистокловны. А если упадет сундук?... Нет, сейчас об этом лучше не думать.
Зачесался нос у Дмухана Дмухановича: комар сел. Больно жалит! Подтянул Дмухан Дмуханович незаметно так левую руку, с часами, согнал комара, почесал нос. Уже пятьдесят восемь минут висит он в качестве упокойника, а никто на него внимания не обращает.
«Зря, зря я здесь-то, – думает. – Надо было на Красной площади. Или перед Белым домом».
Руки затекли. Горлу больновато. Надо было другую конструкцию выдумать.
Вздохнул. Довисел еще пару минут – и стал из веревочки выпутываться. Невнимательный народ.
Идет Дмухан Дмуханович в подъезд, на старушек не глядит.
– До чего невнимательный! – слышит голос Аполлинарии Кузьминичны.
– Нерусь, однем словом, – поясняет Анна Ступановна.
– Битый час провисел, думал, не заметят. Своим знак подавал.
А может, он с ночной смены? – говорит Анна Ступановна.
Тогда пущай поспит, намучилси, – разрешает Аполлинария Кузьминична.
Приходит Дмухан Дмуханович домой, завтракает и действительно ложится спать. Но не спится ему: вот на балкон упали грязные струи – это Владимир Ильич огурцы в ящике поливает. Лодырь из соседнего подъезда опять включил на всю катушку «Гуд бай, Америка, о!». Его сверстники суетятся у мусорных баков, разбрасывая содержимое. Как всегда, одного в бак засунут и крышкой накроют – развлечение такое. Гогочут и матерятся, не стесняясь. У них сленг теперь одинаковый – что у мальчиков, что у девочек.
Встает Дмухан Дмуханович и подходит к окну. Смотрит на свой город, на страну свою и вспоминает рабовладельческий Советский Союз. Все эти годы он его вспоминает. Может, и не его, а юность свою безмятежную...
Подтягивает гирьку на часах: пусть идут.
Содрогнулся и загудел металл балконного ограждения – то оторвался все же и устремился к земле ящик с огурцами. Каждый год что-нибудь – то дефолт, то ящик...